сьме автор, разумеется, совершенно понапрасну клевещет на себя: если он и не был столь убежденным и преданным последователем идей Льва Толстого, за какого его могли принимать хотя бы вследствие репутации, установившейся за его братом, - то все же считать И. П. Новикова за человека, у которого "никогда не было в голове никаких идей", - тем, кто его знал, не приходилось!..
Но... человек ходит, а Бог водит.
Совершенно исключительные и необычные впечатления судебного процесса до такой степени повлияли на И. П. Новикова (как и на многих других), что к моменту об'явления приговора он уже мог вполне искренно считать себя одним из убежденнейших сторонников воззвания и участников всего дела. Самооправданиям уже не было места. Новиков готов был, вместе с другими, нести кару за свой поступок, в котором он первоначально раскаивался.
Он навсегда сохранил самое светлое воспоминание о "толстовском процессе".
- Процесс наш - это что-то незабываемое! - говорил он мне летом 1915 г. - Такого переживания у меня в жизни никогда не было! Это, собственно, не процесс был, а... я даже не знаю, как назвать!..
*) Живя в Москве, И. П. Новиков слышал смутно о каком-то расклеенном в Туле по улицам воззвании против войны. И он вообразил, что это Трегубов расклеил воззвание "Опомнитесь, люди-братья" со всеми подписями! Ему трудно было подавить чувство раздражения против Трегубова.
Третьим лицом, предоставившим И. М. Трегубову в Боровкове право присоединить его подпись к воззванию, был как мы уже говорили, молодой местный крестьянин И. М. Гремякин. Гремякин недавно возвратился в деревню из Москвы, где он работал на одной фабрике. Между прочим, - как он после рассказывал, - живя в столице и вращаясь среди рабочих, он заразился сначала духом чисто революционной злобы к "угнетателям". Но затем ему пришлось как-то попасть на одно собрание "евангельских христиан", и отсюда Гремякин, неожиданно для себя, почерпнул глубокий интерес к религиозному освещению вопросов жизни. После того попалась ему еще книга Толстого "Путь жизни", также глубоко заинтересовавшая молодого человека. Евангелики и Толстой явились тем "человеком с молоточком" для его души, о котором говорит Чехов в своем рассказе "Крыжовник". В сознании Гремякина стало назревать новое, религиозное отношение как к самому себе, так и ко всему окружающему. "С этого время, - писал мне Гремякин в 1916 г., - я сразу изменил свою внешнюю жизнь, бросил пить водку, ругаться, не стал входить в споры, стал отдаляться от людей, живущих развратной жизнью, и на все обиды старался отвечать молчанием".
"Так вот, когда началась война, - рассказывает дальше сам Гремякин, - мне стало очень тяжело, я сразу почувствовал несправедливость. Жил я в это время в деревне, часто приходилось беседовать с М. П. Новиковым, я ему высказывал свои взгляды на войну. Вот почему он мне предложил прочесть это обращение, которое я и подписал. И чтобы в этом раскаиваться! Нет, я чувствовал, что я поступил справедливо".
Итак, Гремякин вполне свободно дал свою подпись после того, как М. П. Новиков (в котором он, вероятно, чувствовал единственного, способного понимать его человека в деревне) предложил ему ознакомиться с воззванием.
Между тем в первом показании Гремякина, полученном от него следователем на ст. Лаптево, 20 декабря, 1914 г., значится следующее: "Я не сразу согласился учинить свою подпись, но Новиков уверял меня, что это воззвание не будет публично распространено, что другие же подписывались, бояться нечего... Имел неосторожность подписать, по правде сказать, даже хорошо не прочитавши. Мне понравилось, что говорится о возможном мире, это и заставило меня согласиться на подпись".
Можно было удивляться противоречию между оффициальным показанием Гремякина и его частным письмом ко мне, но вот что мы узнаем еще из того же самого письма: жандармский подполковник и становой пристав, допрашивавшие Гремякина, как оказывается, с особым усердием "старались допрашивать" его о том, "не уговаривал-ли Новиков его подписать"? Вероятно, именно вследствие этих-то "стараний допрашивать", показание обвиняе-
мого, записанное к тому же не им самим, а рукою жандарма, приобрело желательную для допрашивавших редакцию.
Но все-таки можно допустить и то, что первоначально Гремякин, подобно И. П. Новикову, не обнаружил достаточной твердости перед лицом начавшихся преследований. Тем удивительнее та духовная эволюция, которую пережил молодой человек под влиянием участия в деле, ибо он не только в высшей степени мужественно держался на суде, но, будучи уже зачислен солдатом, после процесса отказался по своим убеждениям от военной службы, был арестован и с твердостью нес последствия своего искреннего и вполне сознательного поступка.
Спрошенный на суде о мотивах подписания воззвания, Гремякин тронул всех нас своими простыми, прочувствованными словами:
- Мотивы, - сказал он, - были самые обыкновенные: любовь и жалость к людям. Истина в любви к людям, и людям не только добрым, но и злым; не только к друзьям, но и врагам. Война противна закону Бога, потому что в войне нет любви, а только зло. Я, как крестьянин и живущий среди крестьян, хорошо вижу все, что принесла крестьянину война. Я хорошо видел, как плакал крестьянин от этой, войны. А если крестьянин от войны плачет, то это значит: она ему не нужна... А больше всего меня возмутила война, отразившись на моей двоюродной сестре. Ее муж, как запасный солдат, призванный по первой мобилизации, уехал к воинскому начальнику и больше оттуда не возвращался.
Она, моя сестра, осталась одна с детьми, больная, не оправившаяся от родов, убитая горем. Она не могла вставать и сготовить пищу ни себе, ни детям, и дети должны были произвольно бегать, без всякого присмотра, по улице, где ежеминутно могли попасть под лошадей и быть задавленными, могли попасть в пруд, в колодезь... И, видя все эти ужасы, все эти страдания людей и сознавая, что всё это принесла война, разве можно со спокойной совестью смотреть на всё это? Я невольно чувствовал, что должен что-то сделать, - и, между прочим, что же я мог сделать, такой маленький человек? Остановить войны я не мог, материально помочь людям тоже не мог. А совесть мучила... И когда подвернулось мне под руку это воззвание, в котором выражался протест против войны, - разве я мог оттолкнуть его, когда я сам был на пути к тому, чтобы итти и кричать: долой войну! долой слёзы! да здравствует вечный мир! Да здравствует вечная радость! И я с радостью подписал это воззвание, успокаивая свою совесть тем, что я как бы все сделал, что мог сделать...
СЕМЬЯ РАДИНЫХ. - ПОДПИСИ ИКОННИКОВА, ГУБИНА И КРАШЕНИННИКОВА.
Исключительного внимания заслуживает участие в деле о воззвании семьи Радиных, подписавшей воззвание наличностью всех своих членов, - отца, матери и троих взрослых детей.
А. И. Радин (род. в 1858 г. - скончался в 1917 г.), бывший народный учитель, а затем владелец небольшого хутора в Острогожском у., Воронежской губ., который он обрабатывал исключительно трудом рук своих и своей семьи, до процесса известен был большинству близких и друзей Л. Н. Толстого, особенно из молодежи, только по наслышке.
Это был тип тех, сравнительно немногих, наиболее последовательных единомышленников Л. Н. Толстого, которым во внешней жизни удавалось вполне осуществить заветное желание - труда на земле и которые, поселяясь где-нибудь далеко-далеко в деревенской глуши, не успевали снискать себе решительно никакой известности: ни непосредственной близостью к Толстому, ни в качестве наиболее видных представителей учения, ни вообще в сфере общественной или литературной. Умаляется-ли от этого значение трудов и деятельности таких лиц? Конечно, нет. Влияние этих, исключительной душевной чистоты, идейных труженников, сказывается невольно на всех, кто только приходит с ними в какое-нибудь соприкосновение. Бескорыстная деятельность их преображает хотя маленький, непосредственно окружающий их кружок, но за то, наверное, преображает. Они и сами верят, что эти скромные результаты их деятельности и есть всё, чтС они могут и должны дать своим близким. В своей чрезвычайной простоте и скромности, переходящей у лучших из них в истинно христианское смирение, эти люди и не помышляют о более широком влиянии на общество. К тому же они не склонны обманываться насчет тех ложных форм общественного, в частности государственного служения, какие привлекают к себе многих людей с теми же, как у них, способностями, но за то с гораздо более покладистой на "неизбежные" компромиссы совестью.
Из этих идейных отшельников большинство покидает многошумящую общественную и политическую деятельность, не расставаясь с глубоким убеждением, что каждое, даже нечаянно оброненное, доброе слово, каждый, хотя бы и незначительный с первого взгляда, добрый поступок - не пропадают в жизни, входят непреложным звеном в великую цепь причин и последствий в общей сумме взаимночеловеческих отношений. Отражаясь друг в друге, укрепляя друг друга, отпечатлеваясь навеки в человеческих сердцах, - такие слова и поступки создают свою неизбеж-
ную "карму", последних ступеней которой нельзя предвидеть. Но все хорошее, доброе - к лучшему. Незначительные размеры зародыша не имеют значения, лишь бы этот зародыш был добрый и истинный. Последствий слов и поступков предвидеть нельзя. И из горчичного зерна способно вырости большое дерево, в ветвях которого будут укрываться птицы. Надо только верить, что все, не доделанное человеком, будет таинственным и непостижимым для него образом доделано и закончено Богом. И когда придет срок, всеобщее Царствие Божие все-таки осуществится на земле.
Надо только, в душевной жизни, всегда быть готовыми, т.-е. способными к восприятию и осуществлению Высшей Воли, чего нельзя предвидеть заранее. Надо в чистоте содержать свою душу, - и, когда пробьет час, Бог сделает через нее свое, нужное Ему дело.
И, действительно, бывают в жизни таких людей моменты, когда, какими-то неисповедимыми путями, то, чтС, было тайным, вдруг делается явным; то, чтС, может быть, скромно никло долу, поставляется не верху горы, и то, чтС питало только одну или две, три родственные души, начинает питать громадное множество людей. Хорошо тогда тому, кто оказывается готовым к подобному моменту: "Се жених грядет в полунощи, и блажен раб, его же обрящет бдяща"... С каким благоговейным умилением все приклонятся перед обнаруженной чистотой душенной жизни!
И не то же ли вышло с семейством Радиных?
- Я не боялся за подсудимых, - говорил после суда на собрании у Чертковых в Москве присяжный поверенный Б. О. Гольденблат, выступавший защитником в нашем процессе - я ясно чувствовал, что им не может сделать больно суд. Я чувствовал, что они захлороформированы высотой своего чувства и крепостью своего верования, тем, что они правы в своей собственной совести, в своем собственном сознании, и что их сбить нельзя с этой позиции, им ничего нельзя сделать... За мной сидел старик Радин, которому я безумно завидовал. Я впервые услышал слова человека, который говорил, что он счастлив, что он не знает компромиссов в жизни. В нем есть глубокая вера, из которой вытекают все его поступки. Я с своей опустившейся душой, с разбитыми нервами, болезненный, смотрел с безумной завистью на Радина. Я, сидевший в первом ряду, во фраке и со значком, смотрел с завистью на этого Радина, которому грозили арестантские роты. И мне казалось чем-то странным, что я защищаю Радина, а не наоборот. Радин вдохнул в меня живую силу, и не только один Радин, но и все его товарищи, которые сидели на скамье подсудимых, наши и его друзья, они вдохнули в меня эту веру и показали, что существуют начала высшие в жизни, что существует то, что Лев Николаевич считал высшей ценностью жизни, это - любовь!".
Таков неожиданный свет, зажженный чистотой души воронежского землепашца в душе старого, видавшего, - как говорится, - виды, адвоката и общественного деятеля!..
Письмо мое, с предложением подписать воззвание, получено было на хуторе у Радиных 12 октября. Первой прочитала его дочь Александра Ивановича Юлия, девушка 21 года. Она ходила за почтой, пришедшей к одному из соседей, и по дороге домой распечатала и прочла мое письмо с воззванием, адресованное на имя ее отца... Придя домой, девушка вручила распечатанное письмо отцу.
Уже стемнело. Зажгли лампу. Александр Иванович уселся за стол и прочел воззвание вслух.
Подписать воззвание казалось таким простым, естественным и само собой понятным делом, что среди собравшихся членов семьи даже не было на этот счет никаких особенных разговоров.
С невозмутимым спокойствием Александр Иванович взял письмо и подписал воззвание, а за ним подписались и все остальные члены семьи...
В каком настроении и с какими целями это было сделано каждым отдельным из членов семьи? На это отвечает письмо Ю. А. Радиной, присланное ею мне уже летом 1919 года.
"Относительно папы, - говорит Ю. А. Радина, - не может быть и речи, чтобы у него было какое-нибудь сомнение в том, подписать-ли или нет; эта подпись и связанный с нею риск, были для него лишь одним из внешних проявлений того внутреннего, строго определенного начала, которое он неуклонно, сурово, иногда почти безжалостно по отношению к себе проводил в жизнь, не позволяя себе никаких отступлений. Он был рад случаю громко сказать о своих убеждениях и пострадать за это.
...О маме можно сказать почти то же, что и о папе. Хотя ее взгляды и не так строго определенны и более неустойчивы, но и ее жизнь была вся - одно посильное стремление к осуществлению известной идеи; пусть у нее случался иногда упадок духа, но это бывали только минуты, - в общем же она бодро, почти радостно сносила всё - вообще в своей жизни, и в частности в том, что связано было с нашим процессом.
Относительно мальчиков я затрудняюсь сказать, насколько взгляды, привитые с детства, и насколько свои личные, сознательные убеждения были в основе их побуждения подписать воззвание, - мне кажется, на подобный вопрос они и сами затруднились бы ответить. Но, во всяком случае, они знали, какие последствия может повлечь за собою подпись, и сознательно шли на это.
...Что сказать о себе? Да, у меня было колебание. Да, я раздумывала, неся домой уже прочитанное воззвание; подписать его или нет? Но основою этого колебания не было ни несоответствие моих убеждений с духом воззвания, ни страх перед ожидающим
за это "воздаянием". (Это ожидание было, наоборот, мотивом скорее "за", а не "против" подписи). Причиной этого колебания было отсутствие сильного порыва, захвата, когда всем существом, не считаясь ни с чем, ничего не видя больше перед собой, стремишься осуществить захватившую себя мысль. Что греха таить, и мое отношение к войне было основано тогда, главным образом, на примятых с детства взглядах, еще не испытанных почти сомнениями и опытом, еще не выношенных, еще не выстраданных, еще не воспринятых всем внутренним существом, как неот'емлемая, неразрывно с ними связанная часть.
И вот, видя и сознавая это, я спрашивала себя: добросовестно ли это - выражать так или иначе свое мнение, раз это будет делаться не от всей души? Но, с другой стороны, казалось непростительным упустить случай присоединить свой голос к голосам, протестующим против этого ужаса, который какою-то страшной, непонятной, очень далекой сказкой, был в воображении. И решила подписать".
На суде, на вопрос о мотивах подписания воззвания, старик Радин сказал, между прочим, следующее:
- Я думаю, что мысли и поступки человека должны соответствовать с его религиозными убеждениями вполне. Если он не исполняет, то он и не верит. Если человек не вполне верит, то он не будет вполне и религиозным, в том смысле, в каком он об'являет свои убеждения. Это мне пришлось проверить не только своими соображениями, но и своею жизнью. Мне 57 лет. В течение этой своей жизни я вполне убедился, что покой человека, лучшие минуты его жизни - это те моменты, когда его жизнь больше всего подходит к его религиозным убеждениям... Если человек следует по возможности своим религиозным убеждениям, то он испытывает ту свободу, которой не могут дать и которой не могут отнять у него никакие государственные учреждения, ни конституция, ни монархия, ни республика, ни революционные, ни другие политические учреждения, - а только одна религия... Когда мне приходилось испытывать тяжелые минуты и когда я старался исследовать вполне чистосердечно: отчего это? - то всегда находил, что виноват никто другой, как я сам. Я сознавал, что это несчастие зависит ни от кого другого, ни от внешних причин, а единственно от меня самого... Я знал и знаю, что полная свобода - внутри человека. Если я буду ставить себя в зависимость от внешних условий, от обстановки, от богатства, то я никогда не получу полного удовлетворения, я никогда не буду счастлив. А если я буду свою жизнь ставить в исполнении требований своих религиозных убеждений, то по мере того, как я буду приближаться к идеалу и мои поступки будут далеки от компромиссов, я всегда буду чувствовать себя счастливым, независимым, и такую независимость никто у меня не может отнять. Посадите меня в тюрьму, сошлите в Сибирь, - и там я буду счастлив, более
счастлив, чем другие, я буду гораздо счастливее, чем в этаком удобном помещении (указывает на своды зала)... Всё зависит от убеждений. И поэтому моя подпись есть результат моего отношения к религии. Я думал, что если, получивши это обращение, я его не подпишу, - я на себя буду смотреть с презрением, потому что те истины, которые выражены в воззвании, вполне соответствуют моим убеждениям. А презрение к самому себе - это очень тяжелая вещь и очень тяжелое положение в жизни человека! Мне это приходилось и приходится испытывать на тех компромиссах, которые мне, как грешному человеку, приходится в свою жизнь вводить... Если человек не победит соблазна, он всегда страдает. А если он побеждает соблазны, которые на каждом шагу окружают нас, он чувствует радость. Это отчасти подтверждает и мое недавнее прошлое. Подписывая воззвание, я знал, что мне придется страдать. Я, гг. судьи, боялся тюрьмы, думал, что я с трудом перенесу эти страдания, думал, что мне будет очень трудно. Но потом оказалось, что я получил радость.
Дальше нами будет рассказано, в каких невероятно тяжелых условиях находился Радин в тюрьме.
Жена А. И. Радина, Мария Степановна Радина (род. в 1867 г.) приблизительно так изложила на суде мотивы своего присоединения к воззванию:
- Когда я прочитала воззвание, я увидела, что оно соответствует моему мировоззрению. Мировоззрение, это сложилось у меня с детства и состоит и признании законом жизни любовь ко всему живому. Я всегда, даже не читая Льва Николаевича, возмущалась всяким насилием. При чтении Библии меня всегда поражало, что Бог допускает и даже предписывает убийство и насилие. Я очень удивлялась всегда и на людей, которые установили и переносят такую жизнь, что народы на войне истребляют друг друга. Потом у меня сложилось убеждение, что даже для собственной защиты, если бы меня кто-нибудь убивал, я не должна прибегать к убийству и к насилию. Поэтому я, не задумываясь, подписала это воззвание против войны и насилия.
Автор цитированного выше письма, Ю. А. Радина, на суде кратко заявила, что подписала воззвание по согласию с его содержанием. В письме же к присяж. пов. Н. К. Муравьеву от 3 января 1916 г., в ответ на вопрос о мотивах подписания воззвания, сообщила:
"...Просто хотелось противопоставить свой протест общему течению - увлечению войною и преувеличению "гуманности" ее целей. И быть может, - как знать, - положить начало новому, - обратному течению".
19-летний Александр Радин подписал воззвание, как он выразился через год на суде, "вследствие своих нравственных убеждений, предполагая, что в людях это воззвание может вызвать мысли против войны".
18-летний Алексей Радин показал на суде, что был согласен с содержанием воззвания.
О согласии Радиных подписать воззвание я узнал из следующего письма Радина на мое имя, от 13 октября 1914 г.:
"Вчера, Валентин Федорович, получил Ваше письмо и христианское обращение по поводу войны и, конечно, как я, так и вся моя семья (жена, дочь и два сына) вполне согласны со всеми высказываемыми в нем мыслями, почему с большою готовностью все и подписываемся под этим воззванием.
Вот только я не знаю, выслать-ли это воззвание с нашими подписями обратно, или будет достаточно этого письма. *).
Очень благодарны Вам, как я, так и вся моя семья, что Вы дали нам возможность принять хотя и незначительное участие в этом Вашем деле. Буду рад и на будущее время принять участие, по мере своих слабых сил, в Ваших работах, если это участие найдете полезным.
Шлю Вам от себя и от моей семьи дружеский привет.
Россошь, Воронежской губ.".
Непосредственно вслед за письмом от А. И. Радина, я получил новые письма, с выражением согласия подписать воззвание: от А. И. Иконникова, Фоки Губина (со ст. Орелька, Екатеринославской губ.) и В. Е. Крашенинникова (из Москвы), - от первых двух - на одном листе и в одном конверте.
А. И. Иконников - один из первых за последние годы отказавшихся от военной службы по религиозным убеждениям в России. Он потерпел от правительства за свою стойкость особенно жестоко: семь или восемь лет мучили Иконникова по тюрьмам и дисциплинарным батальонам, пока, наконец, не выпустили на свободу, вскоре после смерти Л. Н. Толстого, который при жизни живо интересовался судьбой Иконникова и часто писал ему в тюрьму.
Фока Губин - сектант, впоследствии примкнувший ко взглядам Льва Николаевича. Милый и любезный человек из народа. Я мельком как-то видел его в начале 1910 г. у Чертковых и он произвел на меня самое отрадное впечатление всем своим моральным обликом.
Вот что писали они оба:
"18 октября 1914 г.
Охотно присоединяю свою подпись к Вашему "обращению". Предполагаю, что вы прислали мне копию "обращения", которую я желал бы оставить у себя, если можно?
Ант. Иконников.
*) Я ответил, что достаточно письма; но Радин, не успевши получить моего ответа, вскоре прислал воззвание с подписями.
Я тоже с радостью подписываю ваше "обращение".
Фока Губин".
Оба эти лица остались не привлеченными к дознанию: нашему следователю, жандармскому подполковнику Демидову, не удалось разыскать их. Он особенно усердствовал в поисках Иконникова: чуть не полдюжины разных Антонов Иконниковых было допрошено жандармскими властями по лицу земли русской, согласно циркулярного письма Демидова. На настоящего Антона все никак не могли попасть.
Помню, знакомясь в тюрьме, в присутствии подполк. Демидова, с актами законченного уже производством следственного дознания, я не мог не обратить внимания на длинный ряд донесений разных жандармских управлений о безрезультатных поисках Иконникова. При этом я не удержался, чтобы вслух не поиронизировать над старанием жандармов.
В ответ подполковник Демидов только пожал плечами и скромно заметил:
- Искал, но не нашел!..
В. Е. Крашенинников - молодой врач, работавший во время подписания воззвания в одном из московских военных госпиталей. Позже он переведен был на фронт. Крашенинников еще со студенческой скамьи проявил большой интерес к мировоззрению Л. Н. Толстого и даже переписывался со Львом Николаевичем.
Судебному следователю не удалось и в данном случае установить, какому именно Крашенинникову принадлежит фамилия Крашенинникова, благодаря чему этот врач, вместо того, чтобы отсиживать, подобно своему коллеге - Д. П. Маковицкому, месяцы в тюрьме, продолжал свободно лечить людей.
Для характеристики взглядов Крашенинникова на войну, я позволю себе привести выдержку из его более подробного письма ко мне, написанного уже с фронта, в самый разгар войны. Письмо отражает и личные настроения врача - "толстовца", несомненно легшие в основу его решения подписать воззвание.
"...Спасибо тебе за твое дружеское пожелание бодрости. Стараюсь, сколько есть сил, не забывать то дело служения, к которому каждый из нас призван, но иногда не выдерживаю, падаю духом, и тогда хочется, как говорится, "завыть волком"; и гадко, и мучительно стыдно - молча созерцать то, перед чем, казалось бы, и "камни должны заговорить"!.. Одно утешение: должно же это когда-нибудь кончиться...
Сейчас с интересом слежу за мирным выступлением Вильсона. Только мне кажется странным, как люди не могут понять, что никакие конгрессы, мирные договоры, проекты сокращения вооружений - не избавят человечество от бедствий войны, пока человек не изменит самого себя. Для меня несомненно, что
прочный, продолжительный мир невозможен, пока человек не изменит своего отношения к насилию. До тех пор, пока принципиально допускается необходимость и разумность палки для установления правды Божией на земле, пока христианская доктрина кажется только утопией, пока нет веры во "внутренний закон" любви и совести, - всё останется по-прежнему.
В самом деле, не наивно-ли предполагать, что мы, признавшие насилие внутри обществ против внутреннего врага, даже минимальное (с сокращением вооружений и армией только для охраны порядка), откажемся от него (насилия), если нам это будет необходимо, против врага внешнего?...
"Где сокровище ваше, там ваше и сердце".
...У людей не может быть иного отношения к насилию, пока "сокровище" их заключается в неудержимом стремлении к увеличению материальных богатств, что в настоящих условиях жизни достигается только порабощением одного человека другим. А потому и пожелания Вильсона, в основе своей прекрасные и возвышенные, - это цветы, расцветшие среди суровой зимы: они завянут; и иначе быть не может, пока в сердцах людей нет настоящей весны...
Да, все это как будто бы и просто, а сколько нужно еще времени, чтобы эта простая истина вошла в жизнь людей! Сколько нужно усилий, чтобы она сделалась такой же основой жизни, какой является теперь вера в правовое насилие, как условие культурной жизни!"...
В то время, как в Ясную Поляну понемногу стекались со всех сторон подписи, под воззвание "Опомнитесь, люди-братья", за 35 верст, в уездном городе Крапивне, сын местного акцизного чиновника Юрий Мут, живший незадолго перед тем в Телятенках у Чертковых в качестве одного из работников над "Сводом мыслей Л. Н. Толстого" и сочувствовавший в общем свободно-христианскому жизнепониманию, произвел самостоятельную и довольно дерзкую попытку опубликовать воззвание против войны.
Об яснополянском воззвании Мут не знал ровно ничего. Точно так же не захотел он осведомить кого-нибудь из единомышленников и о своем шаге.
Собственно, нельзя считать Ю. Мута последователем или единомышленником Л. Н. Толстого в строгом смысле. В то время это был еще очень юный, не старше 20 лет, безусый, неуравно-
вешенный молодой человек, с длинными волосами и в пенснэ, только увлеченный взглядами Толстого. Позднее, в тюрьме, он стал склоняться как бы к революционному миросозерцанию, а во время революции 1917 года называл себя уже анархистом-индивидуалистом. Но несомненно, что душевный порыв, заставивший Юрия Мута в 1914 г. выступить с резким протестом против загоравшейся всемирной бойни, был совершенно искренним. И по смыслу его поступок явился тем же, чем было и наше выступление: криком наболевшего сердца и голосом христианского сознания, возмущенного неправдой и жестокостью творившегося.
О намерении составить и опубликовать воззвание Юрии Мут ничего не говорил и своим семейным.
Только накануне того дня, как он развесил по городу воззвание (23 октября 1914 года), мать и сестра его, ездившие в Тулу навестить своих хороших знакомых, узнали от них об аресте Рафаила Буткевича за его письмо к воинскому начальнику.
Услыхав об этом, г-жа Мут заметила:
- Если бы так взяли моего сына, я не знаю, что бы со мной было!
И она подчеркнула свое сочувствие не только к пострадавшему Рафе, но и к его бедной матери. Между тем судьба готовила ей самой именно такое же испытание.
В течении двух или трех дней, Юрий по вечерам запирался в своей комнате, об'являя родным, что он занимается. Для своих "занятий" он потребовал, между прочим, у сестры Евангелие, так как оно понадобилось ему для некоторых цитат. Составивши свое, довольно длинное, воззвание, Мут сам же, постепенно, переписал его на-чисто, в семи экземплярах, на больших листах бумаги.
После подполковник Демидов, во время одного из моих допросов, заметил как-то по поводу воззвания Ю. Мута:
- Как у него только терпенья хватило исписать такие простыни!
К сожалению, у меня нет под рукою не только точного текста воззвания Мута, но и обвинительного акта по его делу, где это воззвание цитируется. В тюрьме Мут давал мне однажды обвинительный акт для прочтения, а затем уничтожил его, как негодную бумажонку. Между тем, я помню, что в обвинительном акте приводились довольно интересные выдержки из воззвания, - правда, извлеченные крайне односторонне составителем - прокурором, включившим в обвинительный акт все наиболее резкое, носившее политический оттенок и могущее послужить к обвинению автора, вовсе опуская при этом мысли религиозного, христианского содержания, каких, по словам Ю. Мута, было очень много в воззвании.
Все же, по выдержкам из воззвания, приводившимся в обви-
нительном акте, можно было составить некоторое представление о самом воззвании. Последнее написано было, несомненно, искренно, а вместе с тем - и крайне резко, определенно. В нем говорилось о двух законах, руководящих жизнью людей: государственном законе или законе насилия, и религиозном законе, законе любви; о преступности и лживости первого и истинности второго. Указывалось на необходимость подчинения единственно религиозному закону, закону любви, выраженному Христом в Евангелии, но затем извращенному духовенством. Раз'яснялась вся фальшь и недальновидность идеалистического оправдания войны. Солдаты прямо призывались к отказам от военной службы, при чем автор ссылался ни более, ни менее, как... на пример Рафаила Буткевича, который-де отказался недавно, - призывая новобранцев следовать этому примеру. (Мут не знал еще, что Буткевич, явившись в воинское присутствие, не осуществил своего намерения). "Сегодня вас заставляют убивать немцев, а завтра прикажут расстреливать ваших же отцов и братьев, и вы так же безропотно должны будете покориться этому приказанию!" - говорилось в воззвании.
Воззвание носило заглавие "К новобранцам" и было сознательно приноровлено Мутом ко времени происходившего в Крапивне призыва новобранцев. Всё это, с юридической точки зрения, должно было впоследствии чрезвычайно отяготить вину Мута перед судом. Но, конечно, молодой человек и не думал об этом.
Итак, это-то воззвание, - отчасти предвосхитившее по своему тону и содержанию позднейшее, тобольское воззвание Вениамина Тверитина, - Мут, составивши, переписавши и подписавши его, в 5 час. утра 23 октября развесил по городу Крапивне, где придется, на столбах и заборах.
Так как прямой связи с нашим процессом судебное дело Мута не имело и закончилось оно значительно раньше, то я передам здесь вкратце его историю до конца, подобно тому, как я поступил с разбиравшимся в Финляндии делом об участии в нашем воззвании Арвида Ернефельта.
Воззвание Мута не долго украшало улицы Крапивны. Как только народ стал просыпаться, кто-то из блюстителей порядка в этой тихой веси заприметил воззвание и донес о нем уездному исправнику.
Не трудно представить себе, какое ошеломляющее впечатление должен был произвести на представителей уездной полиции прочитанный ими необыкновенный документ - призыв "К новобранцам!" Вероятно, живописная, холмистая Крапивна от дня самого своего основания не порождала еще ничего подобного по смелости и дерзости прямых и открытых нападок на наиболее освященные обычаем и законами устои общежития!..
Около 10 час. утра в квартиру семейства Мут явились по-
мощник исправника и два городовых. Их встретили г-жа Мут, ее сын и дочь - девочка.
Поздоровавшись с г-жей Мут, глава отряда, помощник исправника, задал вопрос, в немножко странной для оффициально визита, но понятной в условиях существования уездного городишки, форме:
- Папа дома?
- Нет, папы нету. А вам что нужно?
- А Юрий Юлианович Мут дома? - в несколько приподнятом тоне спрашивает помощник исправника, несмотря на то, что Ю. Ю. Мут, улыбаясь, стоит тут же рядом и сам вопрошающий отлично знает его.
Мать, услыхав имя сына, сразу почуяла что-то недоброе и испугалась...
- Это я - Юрий Юлианович Мут! - ответил молодой человек.
- Господин исправим просит вас прийти к нему!
- Если я нужен исправнику, так он может сам прийти ко мне.
- Нет, так нельзя! - говорит помощник исправника и вынимает прокламацию. - А это вы знаете?
- Да, знаю.
Помощник исправника повторяет свое требование - итти к исправнику.
- Да я не могу итти, - смеется Мут, - у меня ботинки в починке!..
Он не сочинял. Что делать? Послали за ботинками к сапожнику, а тем временем полицейские приступили к обыску, который не дал никаких результатов.
Помощник исправника не стал ждать, пока принесут ботинки, и ушел, оставив для охраны арестованного только одного городового.
Ведя молодого человека в здание полицейского управления, городовой стал выказывать к нему явную симпатию и, в свою очередь, понравился Муту.
- Ведь, вот, ты меня арестовываешь, а не знаешь - за что! - говорил Мут городовому и вынув из кармана последний, остававшийся у него, экземпляр воззвания, передал его своему провожатому.
"Может быть, сам с пользой прочтет, да и другим даст почитать"...
Прокламация эта тоже оказалась в руках у следователя, а симпатичный городовой фигурировал после на процессе Myта в качестве свидетеля обвинения.
Первоначально Мут был помещен в Крапивенском уездном полицейском управлении, - в той самой камере, где в 1909 году содержался в заключении секретарь Л. Н. Толстого Н. Н. Гусев.
Крапивенские городовые, сменяясь на дежурстве в управлении, приходили поочередно и глядели на Мута, как на некое чудовище. Почти все ругали его, а он с пылом доказывал городовым свою правоту. Понемногу городовые привыкали к своему пленнику и, вспоминая Н. Н. Гусева, сравнивали его с Мутом, причем некоторые находили даже, что Мут "лучше": он не чуждается и беседует с ними, а Гусев, будто бы, сидел печальный и молчаливый и ни с кем не разговаривал. Несомненно, впрочем, что особенная словоохотливость и общительность Мута на этот раз зависели не столько от добрых свойств его характера, сколько от того нервного и возбужденного состояния, в котором он находился...
Через 4 дня Ю. Мута отправили в Тулу, где и заключили в губернскую тюрьму.
В Туле Мут сидел очень долго, не менее полутора с лишним лет. Из этого срока ему пришлось провести некоторое время на испытании в местной психиатрической лечебнице, так как водителями его был возбужден вопрос о признании сына действовавшим в состоянии психической невменяемости. Они указывали на разные странности характера сына, проявлявшиеся с детства, после того, как его однажды придавила куча песку и т. д. Сам Мут горячо протестовал всюду, где только можно было, против этого стремления об'явить его невменяемым.
Мнения врачей - психиатров о молодом человеке разделились, между тем как в вопросе об освобождении его от ответственности за совершенный им поступок могло играть серьезную роль только единогласное заключение врачей о его психической ненормальности.
Окончательное решение суда по делу Мута состоялось не ранее осени 1915 года. Дело разбиралось в Туле, выездной сессией Московской Судебной Палаты. Суд признал Ю. Ю. Мута виновным по 5 п. 1 ч. 129 ст. Уг. Ул., т.-е. в призыве к неповиновению к войскам (хотя ни один солдат, может быть, не прочел воззвания Мута!), и приговорил его к лишению всех прав состояния и к ссылке в Сибирь на поселение.
Защита апеллировала в Сенат, представив собранные к тому времени почти единодушные свидетельства врачей о невменяемости подсудимого.
Высшее судебное учреждение постановило: приговор Судебной Палаты утвердить, в виду особой тяжести преступления, принимая во внимание переживаемое время, когда все без исключения граждане Российской империи должны находиться в рядах защитников отечества. - "И невменяемые в том числе?" - хотелось спросить у Сената.
По утверждении приговора Сенатом, Мут продолжал еще долго оставаться в тюрьме, ожидая отправки в Сибирь, и, наконец, летом 1916 года был отправлен по этапу в Иркутскую
губ., где и водворен на жительство в Качукской вол., Верхоленского уезда.
Февральская революция 1917 г. освободила юношу, амнистированного указом Временного Правительства, в качестве "политического".
При всех, отмечавшихся некоторыми, личных недостатках характера, Юрий Мут всё же, если не очень терпеливо, то с редким упрямством и, как ни как, с полным достоинством нес все выпадавшие на его долю тяжелые испытания. Он вынес гораздо больше, чем мы, хотя, быть может, и был менее готов к этому. - Воззвание Ю. Мута, как будет указано в следующей главе, послужило непосредственным толчком для составления другого, получившего бСльшую известность воззвания Сергея Попова, который, по примеру Мута, избрал и тот же способ распространения - открытое развешивание по городу. Эпизод с воззванием Мута, несомненно, всколыхнул немного и Крапивну, сообщив вялому ее сознанию новую мысль: о преступности войны с точки зрения провозглашенного Христом закона о всечеловеческом братстве. Наконец, смелое выступление Мута порадовало и других защитников той же идеи, какая руководила им.
Все это - и страдания, и дело - заставляет нас с умилением и благодарностью вспомнить о решимости, проявленной при начале мировой войны никому неведомым юношей где-то в глуши русской провинции.
ВОЗНИКНОВЕНИЕ ВОЗЗВАНИЯ "МИЛЫЕ БРАТЬЯ И СЕСТРЫ".
В тот самый день, как крапивенские власти старались ликвидировать попытку протеста против войны, произведенную Ю. Мутом, срывая воззвание "К новобранцам" с заборов и арестовывая его автора, - к потревоженному городку приближались со стороны села Русанова два необычного вида странника. И если с наружностью каждого из них в отдельности глаз мирился и было возможно причислить обладателя ее к какому-нибудь типу, классу или состоянию, - то взаимоотношение обоих спутников всё же оставалось непонятным: почему они идут вместе? И что может быть между ними общего? Очевидно, это - просто случайная встреча по дороге, не более.
Так говорил внешний вид странников.
Один из них, невысокого роста, с светлой, свалявшейся бородой, с румяными, как яблочки, щеками и с кроткими голубыми глазами, был, очевидно, нищий, бродяга, одетый в какое-то отребье самого последнего разбора: на нем была длинная, грубая, очевидно - самодельная, вязаная в редкую клетку из конопли
рубаха, поверх нее - нечто в роде короткого пиджака, кое-как смастеренного из полосатого деревенского бело-розового половичка, на ногах - лапти, а на голове - остроконечный шлычек, в роде монашеского, только белый, сшитый из небольшого куска парусины... Из-под шлычка опускаются почти до самых плеч длинные, белокурые спутанные волосы. За плечами - котомка, в руках - посошек... Чисто русский тип: юродивого или монашка, странствующего от города к городу; от монастыря к монастырю.
Другой - типичный еврей. Еще совсем молодой, худой, сгорбленный, с бледным лицом, с черной бородкой клинышком, с вытянутой вперед шеей. На глазах - очки. Взгляд - серьезный и какой-то напряженно-боязливый, а улыбка - детски-простодушная... Одет он в старый, поношенный триковый пиджачек, городского фасона. Вокруг слабых и тонких, как у гуся, согнутых в коленах ног треплются поношенные дешевенькие брючки. Голова увенчана каким-то темно-зеленым, с серыми полосами, блином, вроде остова старой дамской шляпки, - должно быть, чей-нибудь подарок на бедность...
Еврей, бессильный и бескровный, прятал руки в рукава и вообще, видимо, сильно озяб на холодном осеннем ветру. Монашек шел бодрее и увереннее...
Что же это за люди?
Не более, как два "толстовца": Сергей, или Сережа Попов и Лев (Лейба), или Лёва Пульнер.