Главная » Книги

Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову, Страница 18

Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

о вытирать лицо, руки, вероятно, чтоб не так чувствовалась жара.
   Жарко очень, и все душнее. Все резче, страстнее возгласы. В этой тяжелой, душной атмосфере точно и сам растворяешься, сильнее чувствуешь царство этого грязного тела, в этой страшной, фантастичной, красной улице. Там как будто еще больше толпа, глуше, но возбужденнее гул.
   Мы опять в этой толпе, опять тянутся сплошные кафешантаны по обеим сторонам, все переполнено там, а новые и новые массы народа, как потоки, вливаются из боковых улиц.
   - Сегодня праздник у них?
   - Каждую ночь так и круглый год.
   В этот же вечер мы побывали в театре: что сказать о нем?
   Самого низкого пошиба балаган, где не играют, а ломают какую-то нелепую, ходульную, совершенно нереальную комедию. Неэстетично до последней степени в этом карикатурном прообразе европейских театров. Все та же непролазная грязь, те же серые, грязные тела. В громадном деревянном сарае амфитеатром расположен партер, первый и второй ярусы,- везде за столами сидит публика, пьет чай, жует фрукты, вмешивается в ход пьесы, то угрожая, то одобряя.
   Из театра мы опять прошли в Чайную улицу. Было часов двенадцать ночи. Все та же толпа, то же возбуждение, так же с дикими криками несли и везли куда-то эти разрисованные женские фигурки. Сильнее зловоние, чад, и угар, и испарения этих грязных тел. В кровавом просвете улицы фантастично и кошмарно движутся эти тела. А выше голубая прозрачная ночь так нежна, так красива, таким мирным покоем охватывает китайский город. Тем ужаснее все то, что творится здесь, под ее прекрасным покровом.
   - Все это только цветочки,- говорит мне мой спутник, когда мы возвращаемся домой.- Никакая фантазия европейца не может представить себе, как развращен и циничен Восток... Как реален он, как разбита здесь вся иллюзия чувства одного пола к другому. Со стороны смотришь, и уже теряется всякая ценность какого бы то ни было чувства. Восток - это вертеп, гниющая клоака, это дряхлое старое тело, требующее нечеловеческих средств возбуждения, это цинизм, пред которым мы, европейцы, с нашими иллюзиями о чувстве, только еще маленькие дети, которым говорят, что их нашли в капусте, и которые этому верят. Вот пусть этот водянистый китаец, который смотрит на нас с апатией и цинизмом своей пятитысячелетней культуры,- пусть он возьмет перо в руки и передаст осмысленно свои ощущения, свои мысли, все извращение своего человеческого естества,- что будут тогда пред ним все наши пессимисты, Мопассан, сам Мефистофель Гете?
   Во всяком случае, чтобы постигнуть или, вернее, что-то почувствовать, прикоснуться к чему-то бездонному и страшному Востока, надо побывать ночью в Чайной улице Шанхая.
   Тяжелым лишением, трудом, нечеловеческой воздержанностью, месяцами и годами скопляемые деньги прожигаются там беззаветно, с размахом не знающей удержа широкой натуры на игру в кости, на женщин, мальчиков, девочек, на опиум. И попасть сюда - радость жизни, мечта, заветная святая святых каждого китайца, всех этих одурманенных жизнью китайцев.
   Но слишком, мне кажется, все-таки не следует преувеличивать значения этого. Это избыток сил никуда не направленных, жизнерадостность ребенка. Посмотрите на другого китайца, который сидит в банках, который завладевает уже почти всеми предприятиями Шанхая: сами англичане в ими же созданных учреждениях теперь только этикетка, а работают китайцы. Через двадцать лет здесь все дело перейдет в руки китайцев, и конкуренция с ними будет немыслима, и особенно для англичан, которые все слишком сибариты, слишком на широкую ногу ставят дело,- немцы более чернорабочие, но и тем непосильна будет конкуренция с китайцем.
   Да, Восток - сочетание догнивающего конца с каким-то началом, какой-то зарей той жизни, о которой только может еще мечтать самый смелый идеалист наших дней.
   Громадные, во много этажей, узкие и высокие плавучие здания на реке - все это склады опиума, все это принадлежит самому культурному народу в мире, все это, дающее сотни миллионов дохода.
   Как-то в клубе я выразил одному англичанину упрек за торговлю опиумом,
   Он сделал гримасу.
   - Принцип свободной торговли; начать с того, что почти вся эта торговля теперь фактически в руках самих китайцев... Ни вы, ни я, конечно, мы не станем торговать опиумом,- вам и мне его и запрещать не надо... И суть здесь не в запрещении, а в тех условиях жизни, в каких одним опиум необходим, а другим он не нужен. Сегодня уничтожьте продажу нашего опиума, китайцы будут курить свой, доморощенный,- и курят и всегда курили,- более дорогой, худшего качества, следовательно, и более вредный.
   - Но и тот и другой - яд.
   - Меньший, чем ваша водка: они курят свой опиум и доживают до глубокой старости. Умственные способности помрачаются, конечно, но их скотская жизнь и не нуждается в них: они только бремя в условиях этой жизни, только несчастие, от которого чем скорее избавиться, тем легче тому несчастному, кого природа одарила ими. При таких условиях вопрос об опиуме равносилен вопросу: что лучше - пытка под хлороформом или без?.. Повторяю при этом, что как у вас порядочные люди, вероятно, не торгуют водкой, так и у нас этого занятия избегают уважающие себя люди.
  
   В Шанхае есть французская колония. Есть несколько магазинов французских, за городом устроен большой католический монастырь ордена иезуитов, при нем коллегия, в которой обучаются китайцы христиане. При монастыре же прекрасная обсерватория. Дисциплина и дрессировка в монастыре доведена до поразительного. Так дрессировать человеческую натуру умеют только иезуиты. Монахи ходят в китайских платьях. Я видел китайцев христиан: китайский костюм, борода - сочетание того и другого здесь производит очень странное впечатление. Китайцы к своим собратьям-христианам относятся очень недружелюбно, и избиение миссионеров всегда начинается с этих китайцев христиан.
   Французская газета в Шанхае клерикального направления: много пафоса, фарисейства и тенденциозного извращения фактов. Один американец, бывший солдатом на Филиппинах в американской армии и теперь возвращающийся в Америку, Mr. Frazur, худой, высокий, лет тридцати, очень деликатный и очень осторожный, говорит, улыбаясь:
   - Вот такие же газеты и в испанских колониях.
   Внизу, в приемной комнате гостиницы, появилось извещение, что завтра, 9 (21) ноября, отойдет в Америку через Японию и Сандвичевы острова тихоокеанский пароход "Gaelig"; на этот пароход у меня уже был взят билет с платой до Парижа, в том числе и по железным дорогам, за пятьсот рублей в первом классе, то есть почти за ту же плату, какую взяли бы с меня на нашем пароходе Добровольного флота "Ярославле" до Одессы, причем я не получил бы и десятой доли тех удобств, какие имел в своем путешествии через Америку.
   Пароход принадлежит английской компании. Английскую компанию я выбрал по общему настоянию. Вот вкратце доводы в пользу такого выбора.
   В длинном путешествии, а нам предстояло в одном Тихом океане прокачаться больше месяца, меньше других приедается мясная английская кухня. На английском пароходе я мог рассчитывать на практику в английском языке. Наконец на английском пароходе безопаснее, чем на других. Иллюстрацией последнего приводится два ярких случая: один, бывший у французов, другой - у англичан.
   Французский пароход "Bourgogne", погибший два года тому назад в Атлантическом океане. В момент столкновения на пароходе и пассажиры и офицеры парохода веселились,- французский экипаж отличается своим уменьем веселиться, своей любезностью, особенно к дамам. Уже когда столкновение произошло, публику успокоили сперва. Но через четверть часа после этого капитан "Bourgogne", доблестно погибший на своем посту, крикнул роковое:
   - Sauve, qui peut! {Спасайся, кто может! (франц.).}
   Тогда произошло нечто отвратительное и ужасное: малодушный экипаж, за минуту до того рассыпавшийся в любезностях пред дамами, бросился прочь от них и, в лице шестидесяти трех человек, сбежал с трапа в спущенную лодку. Бежавших за ними они отталкивали, сбрасывали с трапа. В последнее мгновение несколько женщин бросились в воду и хватались руками за их лодку: они ножами рубили им руки, те самые руки, которые, может быть, еще сегодня утром целовали, приветствуя их с начинающимся днем - последним страшным днем, когда несчастные потеряли и жизнь и веру в человека. Те пассажиры, которые оставались еще на пароходе, обезумевшие от ужаса и паники своих руководителей, бросились по лестницам вверх, туда, где над палубой на изогнутых кронштейнах качались на страшной высоте привязанные лодки. Несчастные все расселись в них и сидели так, потому что никто из них не знал, как спустить эти лодки на воду. Оттуда последним взглядом они могли еще раз увидеть, как размахнулся их пароход и вместе с ними пошел ко дну. От дикого их вопля не разорвались сердца уплывавших малодушных негодяев, и они благополучно спаслись. Из пассажиров спаслись только двое: один английский профессор и его жена. Не потеряв головы, в последнее мгновение он успел принести из каюты плавательный пояс для себя и жены. Надевать их было уже поздно. Схватив поперек свою упавшую в обморок жену, плавательные пояса в другую руку, он бросился с своим багажом в океан. Три дня их носило по волнам, жена его несколько раз падала в обморок, пока он поддерживал ее; наконец их взяли на проходивший мимо пароход.
   Аналогичный этому случай произошел на английском пароходе в том же океане, в то же время года, с разницей в два-три дня во времени. Был такой же туман, произошло такое же столкновение, и английский пароход получил такую же пробоину. Была сделана немедленно водяная тревога. Немедленно же весь экипаж, который на английских пароходах не входит во время пути ни в какие сношения с пассажирами, был на своих местах. Прежде всего публика была заперта кто где был, и началось сортирование ее: семейные отдельно, потом дамы, потом господа кавалеры. Несколько человек из публики, остававшихся на палубе, в то время когда соответственная часть команды экипажа спускала шлюпки, бросились к трапу, капитан с своего мостика крикнул им, чтобы они возвратились в каюту и что в первого, кто ступит на трап, он будет стрелять. Кто-то вступил и, простреленный, упал в воду, а остальные возвратились назад, в каюты, в указанные им места. Через четверть часа после столкновения все пассажиры, вся команда, касса и архив парохода были в лодках; последним сошел капитан; а пароход так же быстро, как и "Bourgogne", пошел ко дну. Все спаслись, потому что хотя и был туман, но океан, как и во время гибели "Bourgogne", был совершенно тих.
   Все это факты, которых не отрицают и французы, но англичане с особым раздражением и высокомерием подчеркивают, вспоминая в то же время и благотворительиый бал парижский и дело Дрейфуса. И они презрительно говорят:
   - Все это признаки вырождения.
   Мой спутник по Шанхаю иного мнения. Как русский, он питает слабость к французам, вырос в убеждении, что французы - первая в мире нация, и, не отрицая теперешнего упадка и обмеления французской нации, считает это явление и временным и, как это всегда бывает у французов, предшествующим эпохе крупных социальных переворотов.
   Я передал это его мнение Mr. Frazur, и деликатный американец энергично согласился с ним:
   - Несомненно, французы прежде были центром мира, и весьма возможно, что социальный вопрос и назрел у них прежде других. Во всяком случае нигде, конечно, так не опошлилась буржуазия и весь ее строй с ее литературой, как во Франции. И нигде, как во Франции, так не ясно, что какие-нибудь паллиативы оздоровления на той же буржуазной почве уже не действительны. Выход для нее - идти вперед, если ее пустят другие народы. В этом безвремении и трагизм и источник еще большего опошления.
   Если англичане говорят презрительно о французах, то и французы платят англичанам тем же,- инцидент с Фашодой не остается здесь без влияния на взаимные отношения.
   Мой знакомый француз говорит:
   - История скоро выбросит за борт англичан: слишком они разбросались, слишком белоручки, слишком рутинны - рутины столько же, как и у китайцев, а фальши больше в их этике... О, как они лицемерны! Он за столом не выпьет рюмки вина, но вечером в своем клубе так напьется, что двое поведут его, поддерживая, и все-таки у него будет такой вид при этом, точно он собирается читать лекцию о воздержании...
  

9 ноября

   Сегодня встал рано и тороплюсь укладываться. Совершенно самостоятельно, но с самым варварским произношением объясняюсь по-английски с прислугой, портным, прачкой, фотографом, извозчиком, телеграфной станцией, пароходной конторой. Язык как деревянный, и знакомые слова постоянно убегают, и все время с растерянной, напряженной физиономией ловишь их. Понимать еще труднее, чем говорить, хотя если говорить раздельно, то оказывается, что я понимаю уже точти все - все-таки три тысячи слов уже выучено. Недостает только навыка. Теперь в длинном путешествии будет и он.
   Час дня. Сильный ветер, переходящий в шторм. Мы с моим спутником К. Н. стоим на пристани bund'a и ждем маленького пароходика, который отвезет меня на взморье.
   Солнца нет, тучи, холодно даже в осеннем пальто. Желто-мутная поверхность громадной реки вздулась и короткими напряженными волнами хлещет в пристань.
   Сегодня как раз принц Генрих открывает памятник погибшему в 1896 году экипажу "Этлиса".
   Мне виден отсюда этот памятник. Он стоит тут же на bund'е (набережная - лучшая улица Шанхая). Памятник очень простой, но много говорящий. Из зеленой меди сломанная мачта и приспущенный флаг. Флаг широкими складками обвивает нижнюю часть мачты и сиротливо лежит на пустой скале. Два часа тому назад здесь было большое торжество: играла музыка, маршировали, громко отбивая такт и энергично с силой вытягивая ноги, немецкие солдаты, принц Генрих говорил речь энергично, громко, так что, казалось, он ругал кого-то. Он не ругал: он воздавал должное мужеству погибших. Когда фрегат понесло на скалы и гибель была очевидна и неизбежна, весь экипаж запел веселую бравурную песню... Два-три очевидца из оставшихся в живых были тут же. Тут же в гостях у немцев были английские, русские, австрийские, итальянские войска,- словом, все нации, суда которых находились в это время в Шанхае, прислали своих матросов. Не было только французов.
   - Прощайте! - кричу я, и, уже ныряя, как чайка, наш пароход "Самсон" несется по желто-грязным волнам.
   Новые лица кругом: одни провожают, другие едут в Японию, третьи дальше, в Америку. Некоторым дамам уже дурно, дурно детям, и маленькая девочка, с побелевшим лицом и судорогой отвращения и ужаса, кричит в отчаянии:
   - Мама, мама...
   На взморье волны сильнее, злой ветер рвет их верхушки, и наш "Самсон" то энергично взбирается на верх волны, то стремительно летит с нее вниз: так и кажется, что вот-вот он, не рассчитав, и совсем нырнет в желтую преисподнюю. На палубе стоять совершенно невозможно: все время окачивает так, как будто гигантский насос работает непрерывно...
   Мы мчимся мимо "Ярославля": он тоже сегодня уходит в Одессу, но я на три дня буду раньше его.
   Только не на Добровольном флоте, где несчастная идея начальственности и глупой,- есть умная,- дисциплины убивает всякое удовольствие поездки, неустанно держит вас в сознании, что над вами бодрствует чья-то рука высшего порядка: рука бухарского отца-командира и его приспешников.
   Нет, уж хоть здесь подальше от них.
   А вон, на мглистом горизонте, черной точкой показался и наш "Gaelig". Издали скрадываются его размеры, но когда наш "Самсон" подходит вплоть, взлетая и ныряя так, что мы едва стоим на ногах, а гигант "Gaelig" не шелохнется, и надо высоко вверх поднимать голову, чтобы видеть его черные, высоко вверх поднятые борта, тогда только видишь, что это за громадина.
   Я уже сверху смотрю в последний раз на привезшего нас пигмея "Самсона". Среди китайских и английских матросов, среди канатов, разных блоков и шканцев я пробираюсь в свою каюту. В окна видны мне курительная зала, читальня, мы спускаемся в нижний этаж, где громадная столовая, спускаемся ниже, и длинным коридором я прохожу в свою каюту. В ней две койки, два иллюминатора, умывальный прибор, зеркало, красного дерева висячая этажерка, в отверстиях которой - стаканы с воткнутыми в них полотенцами, графин. Пассажиров мало, и я буду один в своей каюте. Я еще раз внимательно оглядываюсь в своей новой квартире, в которой придется прожить больше месяца. Никакой роскоши, все прочно, солидно, везде безукоризненная чистота, койки с двойными мягкими светлыми одеялами, с приготовленными постелями.
   Хочется прочесть в книге будущего, каким-то верхним чутьем почувствовать, угадать, будет ли благополучно путешествие, что случится в длинной дороге. Все едут, и все надеются, что все будет благополучно, но тем не менее не всегда ведь благополучно и кончается, и кому-нибудь да надо попадать в неблагополучные рубрики статистики - праздные мысли, которые всякому, вероятно, в свое время приходили в голову.
   Доносятся свистки, звук цепей, просовывает голову лет сорока японец, в европейском платье и прическе, говорит что-то, кивает головой, показывает свои крепкие зубы. Я улавливаю слово "бэгедж". Японец опять исчезает, а я остаюсь в недоумении, где же действительно мой багаж - его еще в Шанхае отобрали у меня, и ручной и тяжелый, часть которого идет прямо в Париж.
   Но вот и багаж, и мы уже плывем: надо посмотреть.
   Все тот же ветер на палубе, те же тучи в небе, то же желтое взморье и черная полоска земли на горизонте, от которой мы со скоростью сорока верст в час уходим в Нагасаки. Послезавтра, значит, будет опять тепло, солнце, и это будет так хорошо. Целый месяц впереди оригинальной обособленной жизни на пароходе, куда не ворвется сутолока суши, деловая проза, забота не проспать, поспеть к сроку.
   Целый месяц - это какой-то громадный капитал никуда еще не израсходованного времени. Могу ничего не делать, могу отдыхать, спать, и все на совершенно законном основании, как человек, правда неожиданно, но совершенно законно получивший вдруг наследство и считающий себя отныне совершенно обеспеченным человеком.
   Сколько я напишу, как подвинусь в английском языке, прочту все закупленные в Шанхае книги!..
   Забегая вперед, я должен сознаться, что и десятую долю я едва успел сделать из задуманного и в моем свободном от всех обязательств и дел месяце, увы! оказалось столько же часов, сколько и во всех остальных уголках мира. Впрочем, я клевещу: на этот раз судьба сжалилась и действительно подарила мне осязательно по крайней мере лишние сутки: два дня подряд у нас был понедельник, 6 декабря нового стиля,- это те лишние двадцать четыре часа, которые мы накопили, двигаясь все время на восток...
   Вот во что превратилось все казавшееся мне богатство моего свободного месяца.
   Этот процесс разменивания месяца на дни, дней на часы и минуты начинается мгновенно, и чем дальше, тем глаже идет дело.
   Пока там разбирались другие пассажиры, нас трое русских очутились в столовой. Все мы одинаково интересовались распределением дня на пароходе в отношении еды. Право, уже не помню, кто из нас сделал первое открытие, что мы все одной национальности, но случилось это как-то сейчас же, и сразу мы заговорили на своем родном языке и отрекомендовались: один оказался В. И. Д.- директор Русско-Китайского банка, прежде в Порт-Артуре, а теперь назначенный в Иокогаму, а другой - Иван Тихонович Б., единственный русский, ведущий торговлю в Японии, в Нагасаках.
   В. И. Д. оказался тем самым красивым блондином с длинными усами, которого я видел в китайском монастыре с дамой. Он прекрасно владеет английским языком и быстро, деловито выяснил все пароходные порядки. В девять часов утра чай и первый завтрак, в час - ленч - второй завтрак, в четыре - чай, в семь - обед. В промежутки также можно требовать еду и питье, записывая свои требования в ярлычную книжку лакея (вся прислуга, кроме старшего лакея-японца,- китайцы). К концу путешествия все эти ярлыки при общем итоге препровождаются каждому для оплаты. Содержание без вина: вино оплачивается отдельно. В одиннадцать часов вечера все огни в столовой, курительной, библиотеке гасятся. Курить можно только на палубе и в курительной. Белье в стирку принимается только в Иокогаме, где пароход стоит двое суток, - вопрос очень важный, если принять во внимание, что каждый день надо надевать к обеду смокинг.
   - Это значит, что, например, чтоб быть совершенно корректным,- воскликнул я в ужасе,- надо иметь запас белья в двадцать четыре рубахи, и это в путешествии, где стараешься брать как можно меньше багажа.
   - Да что-нибудь в этом роде придется вам сделать,- сказал В. И. мне в утешение,- англичане... они по три раза в день костюмы меняют.
   - Да наплевать на них,- сказал Иван Тихонович,- я всегда в сюртуке, и смокинга у меня и в заводе нет.
   - А курить действительно нельзя в каютах? - спросил я его.
   - Насчет этого строго.
   - Ну, курю я, что они со мной сделают?
   - Оштрафуют - до ста долларов штраф. Мера предосторожности против пожара... Горят и от папироски, а одна возможность этого в открытом море, где месяцами и парохода встречного не увидишь...
   - Ну, бог с ними, не будем курить в каютах.
   Так как с В. И. нам еще неделю ехать, а с И. Т. два дня, то я и пристал к нему вплотную, как к аборигену здешних мест.
   До обеда он уже сообщил мне все о своих делах.
   В Нагасаках он два с половиной года торгует, и до сих пор дела его шли хорошо. Он продает русский табак, русские вина, водки, ликеры, русские сахар и конфеты.
   Сахар местный 14 копеек за фунт, русский, пиленый, И. Т. продает 18 копеек за фунт, головой - по 15 копеек, а оптом даже по 4 рубля 50 копеек пуд. Качество русского сахара гораздо выше местного. Местный желтоватый, скорее в комьях песок, легко рассыпающийся, с каким-то запахом.
   Лучше всего идет торговля русскими конфетами. И на них, и на водку, и на одесские консервы, и на сахар спрос энергично растет. Клиенты: англичане, японцы, китайцы.
   И. Т. взялся и за мануфактуру: фирма Коншина выслала уже ему свои товары, а японцы через него в этом году выписали русской мануфактуры на десять тысяч рублей.
   И. Т. считает, что это дело могло бы пойти здесь, на Востоке, Мечта его - распространить свою торговлю и в Маньчжурию и в Корею. Но собственно в Японии придется бросить дело, так как с нового года все русские товары будут обложены пошлиной в 40%. Это только русские; французские, например, вина будут обложены только 10% пошлиной. И. Т. и ездил в Шанхай с целью отыскать себе новое место. Лично он пришел к заключению, что в Шанхае дело должно пойти, но наш консул предсказывает ему неудачу...
   - Я обращусь к английскому консулу.
   Время покажет, конечно, кто из них прав. И. Т. огорченно говорит:
   - Неужели мы, русские, только и годимся здесь, чтоб жить на готовые деньги или быть городовыми чужих богатств?
   В. И. пришел из каюты уже переодетый к обеду.
   Время и мне переодеваться: половина седьмого, и уже несутся мерные, заунывные удары металлического гонга.
   Ровно в семь китаенок вторично быстро проходит с гонгом по коридору, и звуки, дрожа и завывая, мерно расходятся во все углы парохода.
   Пассажиров немного: всего два стола ярко освещены и покрыты приборами.
   Распорядитель - стюарт - встречает всех у дверей, справляется, какой ваш номер, и указывает ваш прибор. На половине пути - таков обычай - места опять изменятся.
   Мое место к наружной стене спиной. Против меня В. И. (по обоюдной нашей просьбе), сбоку, с одной стороны, молодой англичанин, с которым я ехал до Шанхая, а с другой - почтенный американец, сенатор и ученый астроном.
   В то время как за вторым столом несколько дам, за нашим всего одна. Спутник ее - пожилой, безукоризненный англичанин. Дама молода, красива и стройна, одета элегантно, с богатыми, с красноватым отливом, каштановыми волосами.
   В. И. выясняет мне тут же по-русски этот маленький дипломатический прием, к которому прибегла в данном случае администрация парохода. Дело в том, что дама не была обвенчанной женой, и чтобы остальные обвенчанные и потому очень щепетильные английские дамы не протестовали, ее посадили за тот стол, где, кроме нее, дам не было. В. И. кончает:
   - Во всяком случае мы не в убытке, потому что наша дама одна стоит больше, чем все те вместе взятые.
   Мистер Фрезер тоже за нашим столом vis-à-vis с дамой. Он весело кивает мне головой, молодой англичанин, мой сосед, шумно высказывает радость, замечая мои успехи в английском языке, В. И. уже ведет оживленный разговор с американским сенатором. Он единственный, который не признает никаких этикетов: он сидит в грязном потертом сюртуке, в мягкой рубахе, без галстука.
   Капитан парохода, толстый, свежий капитан, в куртке и в кепи, которое теперь лежит на диване, осматривает все общество и, встречаясь глазами, кивает каждому головой и говорит:
   - Good eveningl (Добрый вечер!)
   За нашим столом сидит его помощник, лет тридцати пяти, блондин, умытый и приглаженный. Он тоже кивает головой, и мы обоюдно говорим то же приветствие.
   Мы приступаем к еде.
   У каждого свой лакей-китаец, который и подает нам меню.
   Пока я не навострился, меню подавалось мне в каюту, и с словарем в руках я предварительно изучал его.
   За другим столом сидят молодой метис с женой, оба тихие, симпатичные. Молодой пастор с женой и с их маленькой дочерью: они несколько лет жили в Китае и теперь едут за сбором пожертвований, так как в том районе, где они живут, свирепствует страшный голод. Еще две дамы с мужьями за тем же столом: одна пара грубая, малосимпатичная, хозяева большого галантерейного магазина в Сан-Франциско, другая пара - жители Нью-Йорка, богатые коммерсанты,- она в бальзаковском возрасте, сохранившаяся, но с налетом задумчивости осени на лице, хотя прекрасной, ясной, тихой осени.
   Затем несколько джентльменов английских, в высоких воротниках, гладко причесанных, немецких и японских.
   Японцы все в европейских костюмах, все маленькие, худые, с туго обтягивающей их лицо темной кожей. Этой кожи поскупилась отпустить им природа, и их зубы торчат из точно приподнятых страдальчески губ. Растительности на лице никакой, на голове много, но волосы жестки, как хвост лошади. Из маленьких щелок смотрят на вас уверенно и спокойно глаза.
   За третьим отдельным столом сидят три китайца и с ними два мальчика: один в китайском платье, другой - в европейском. Это родные братья; и полный, симпатичный китаец, их отец, в национальном костюме, добродушно смотрит на своих детей. У мальчика, одетого по-европейски, такая же, впрочем, коса, как и у остальных китайцев.
   Китайцы сидят за отдельным столом по установившемуся здесь, на Востоке, отвратительному обычаю.
   - Почему же отвратительный? - переспрашивает меня В. И.- У них свои обычаи, от которых они не желают отказываться; у них свой запах, они нечистоплотны. Они неаппетитно едят, нечистоплотны или так уж просто пахнет от них,- вполне законно и нам сторониться их. Японцы надели европейское платье и сидят с нами. И за что я обречен смотреть, как он, китаец, будет выплевывать из своего рта пищу, класть назад ее на тарелку, опять в рот... И на суше стошнит, а здесь, в море, от одной мысли, брр... Нет, уж бог с ними, пусть обедают отдельно.
   Китайцы едут в Сан-Франциско, и с ними их семьи.
   С двумя китаянками я каждый день дружелюбно раскланиваюсь,- мать и дочь,- мы стоим иногда несколько мгновений, каждый желая что-нибудь сказать, но между нами барьер - наши языки, и, кивнув друг другу еще раз головой, мы расходимся.
  

10 ноября.

   Сегодня качка, и уже нет впечатления, что наш "Gaelig" - гигант, которого не укачает никакая волна. Иногда нас швыряет, прямо как негодную скорлупу, и тогда пароход наш стонет и скрипит так, что, кажется, вот-вот он рассыплется.
   Из разорванных облаков выглянуло солнце и холодно смотрится в желтую, мутную воду. Вода вся в судороге от порывов ветра и мечется и бьет в наш корабль. И каждый раз после такого удара несутся раскаты будто выстрелившей пушки, и фонтаны воды заливают иллюминаторы.
   Я беру книги - русские, английские, французские - и отправляюсь в библиотеку.
   Там много столиков с чернилами, перьями, бумагой, на которой изображен каш "Gaelig" и трехцветное знамя. В библиотеке уже сидит пастор с худым, измученным, молодым лицом и делает какие-то выписки из толстой английской книги, испещренной цифрами; на диване полулежит какой-то молодой англичанин, очевидно франт, в клетчатом костюме, с брошкой в галстуке, с длинным лицом, большими зубами, на гладко причесанной голове маленькая шелковая шапочка, штаны, конечно, подкатаны.
   Я погружаюсь в работу. Проходит час, кто-то что-то крикнул, и все из библиотеки спешат вниз. Я спешу за всеми, и все мы останавливаемся на площадке перед столовой, рассматривая только что вывешенную карту. На ней уже обозначено: сколько миль мы сделали до двенадцати часов сегодняшнего дня, какова была погода. Сила ветра обозначена десятью баллами,- следовательно, близко к шторму. Часы уже переведены, и мы все переводим свои, каждый день приблизительно на полчаса вперед.
   Выхожу на палубу. Мистер Фрезер делает свою обычную прогулку перед завтраком. С ним какой-то господин, лет пятидесяти пяти, с загорелым мужественным лицом, в шляпе с широкими полями. Тонкий и худой, мистер Фрезер внимательно слушает его, а потом делится со мной услышанным:
   - Это знаменитый король одной из групп Гавайских островов. Лет тридцать тому назад он поселился на этих островах, выбросил английский флаг и с тех пор живет там,- у него теперь несколько взрослых детей и тысяча человек подданных малайцев. В первый раз он едет теперь в Англию.
   - Он англичанин?
   - Да. Он известен своею деятельностью, его колония в цветущем состоянии, прекрасные школы, кофейные плантации, заведены сношения с остальным миром, пароходы останавливаются в его бухте. Я познакомлю вас с ним, но, к сожалению, он ни на каком другом, кроме английского языка, не говорит.
   Я знакомлюсь с королем, и мы ограничиваемся несколькими самыми обиходными фразами. Он мне говорит, что один из его сыновей тоже инженер и что они теперь строят у себя маленькую дорожку. Мистер Фрезер переводит мне, что король случайно попал на эти острова: буря разбила корабль, на котором он плыл, а его выбросило на один из берегов тех островов, где он теперь король. Я прошу передать королю, что очень счастлив увидеть современного Робинзона Крузо и в тысячный раз убедиться, что по самодеятельности и энергии англичане первая нация в мире. Мистер Фрезер переводит мои слова и, обращаясь ко мне, говорит:
   - Я прибавил к вашим словам, что и мы, американцы, того же мнения.
   На лице короля спокойное удовлетворение человека, создавшего людям своего острова иную жизнь: таково должно быть лицо Фауста, когда, в предвкушении созданной им жизни, он говорит: "Мгновение, ты прекрасно, остановись".
   Десять часов вечера: я уже лежу, с удовольствием потягиваясь, в постели. Там, за тонкой стальной перегородкой бушует море, неистово стучится в борта нашего корабля, а в каюте тепло и мягко разливается матовый электрический свет. Там, где-то далеко-далеко, за этим буйным морем, и родина и дорогие сердцу люди, но пока я отрешен от всего этого, и думай, не думай, а придется еще полтора месяца так качаться. И хорошо еще, что хоть не укачивает. Но сон плохой: кренит так, что, того и гляди, свалишься с койки,- падают книги, ездят чемоданы по полу. Иногда раздастся особенно оглушительный удар,- не столкновение ли? Или что-нибудь лопнуло: вал, руль, винт, переборка? И я прислушиваюсь: не одеваться ли и бежать наверх? Но если крушение это, зачем же одеваться, зачем бежать наверх? Ворвется и сюда грозное море. И опять ничтожной скорлупой кажется мне наш гигант "Gaelig".
  

11 ноября

   А сегодня мы уже входим в Нагасакскую бухту,- море синее, спокойное; солнце приветливо заливает нас своими лучами; ветерок лениво тронет лицо и полетит туда, где спят в солнечном блеске высокие берега, то голые и серые, то покрытые зеленой растительностью.
   Вот Папенберг - скала у входа в бухту, с которой японцы, сорок лет назад, столкнули в море десять тысяч европейцев и своих крещеных японцев: многие из очевидцев еще живы и теперь в той толпе японцев, которая стоит на берегу и смотрит на нас. И здесь внизу, у бухты, и там выше, в зеленой горе, и на самом верху, где храм какой-то, домики хорошенькие, как игрушка, с большими навесами японские домики,- это Нагасаки.
   Тепло и тихо, и по изумрудной поверхности бухты уже плывут к нам с навесом от дождя лодки, гребут в них японцы, часто голые, то стриженые, то в затейливой национальной прическе. Подъехав голые, набрасывают торопливо халаты и, размахивая энергично руками, зазывают пассажиров.
   Вот мы уже и на берегу, и я жадно вдыхаю в себя мягкий теплый воздух, любуясь этой негой, спящей в золотых лучах осени южной земли. Кажется, уже видел все это когда-то: эти горы, этот город в них, этот ясный солнечный день, и в нем зелень осени, то желтый, то красный лист, светящиеся в блеске лучей, как прозрачные. Следы жаркого лета кругом на всем этом, сухом и пыльном; видел и эту толпу - в японских халатах, в европейских костюмах и смешанных, одни остриженные, другие в прическах, те с непокрытой головой, эти в шляпах котелком, но в халате, из-под которого выглядывает голое тело. У одного на ногах род сандалий, или деревянные подставки, которые громко стучат о плиты мостовой; другой в ботинках. Видел и эти женские фигурки с прической, в халатах, опоясанных широким поясом, с громадным бантом сзади, их смуглые лица с прорезанными глазами смотрят приветливо, но как-то ничего не выражают. Мы поднимаемся в верхнюю часть города, доходим до самого верха, широкая, в несколько этажей лестница пред нами, там наверху храм,- видел и это. Но, кажется, тогда была ночь, и в голубой ночи ярко горели огни фонариков всех этих, как портики, домов игрушечного города, огни отражались в бухте и дрожали там, когда проплывала, бороздя поверхность воды, лодка...
   Пьер Лоти! Хризантема! Этот почтенный маленький старый японец в своем халате и прическе, который приседает, кланяется и скалит зубы,- ведь это почтенный родитель Хризантемы, а вот и сама она подает нам кофе в этом самом храме, наверху горы. И я долго не могу отделаться от навязанного мне Лоти впечатления, и все кажется мне, что это так, не люди, а фигурки - фигурки, снятые на время с полок художественных магазинов, где стояли они, выточенные из желтой слоновой кости,- фигурки людей, их домиков, отблеск той конфетной природы с розоватым отливом, которой так много в прекрасных альбомах цветной японской фотографии.
   Но, читая Лоти, можно было разве угадать, что так скоро случилось в жизни японского народа - войну Японии с Китаем, выдвинувшую Японию сразу в ряд культурных наций? Войну, которая показала всем, что такое Япония и в смысле техники и в смысле политического развития форм ее жизни.
   Читая Лоти, можно было разве предполагать ту нечеловеческую энергию, с какою нация в ничтожный промежуток тридцати лет догнала и перегнала многие культурные нации, культивирующиеся столетиями?
   И когда писал уже Пьер Лоти свою Хризантему, весь этот процесс небывалого в мировой истории прогресса уже был в полном разгаре...
   И ничего этого не заметил или, вернее, не дал заметить и почувствовать французский "бессмертный". И почувствовал это наш Гончаров в то время еще, когда японцы напрягали всю свою энергию, чтобы сбросить с скалы Папенберг не десять тысяч, а если бы могли, то и всех европейцев.
   Как бы то ни было, я стараюсь отделаться от невольных предвзятых впечатлений и ищу непосредственных.
   Вот японская улица, и сильно бросается в глаза подвижность и стремительность в движениях японской толпы. В то время, как фигуры корейца и китайца рисуются в воображении в состоянии покоя, японец вечно напряженно подвижен: идет ли он, он идет как-то судорожно спеша, вас ли везет в своей ручной колясочке, он напрягается изо всех сил, чтобы как можно скорее доставить вас к месту назначения. Даже в массе своей японская толпа сохраняет свои индивидуальные особенности: она напоминает синематограф с его нервными дрожащими фигурами или же толпу, вырвавшуюся из сумасшедшего дома и по дороге кое-кого ограбившую. Вот следы грабежа: один захватил шляпу, другой стянул пиджак, остальное его не стесняет, одет, полуодет, совсем голый, с накинутым халатом - не все ли равно? Точно это или помешанные, или люди, поглощенные чем-то таким большим, и вопрос о костюме - такая мелочь, о которой и говорить не стоит. Всмотритесь в эти сухие, взвинченные, напряженные лица. Как все это бесконечно далеко от покоя всего того Востока, который остался позади! Хочется спросить, какая муха их кусает?
   Это напоминает период наших шестидесятых годов, тоже большого подъема и прогресса. Но у нас действовала только часть общества, самая интеллигентная, самая незначительная, а здесь, в этой японской массе,- все, весь народ, в каком-то бессознательном порыве торопятся сбросить с себя всю ту рутину, которая сковывала их до сих пор.
   Как-то коснулись похорон, и японец проводник говорит мне:
   - Японцы теперь сжигают умерших.
   - Давно введено сжигание трупов?
   - Не больше пяти лет.
   - И так сразу все стали сжигать?
   - Все. Разве у кого нет тридцати долларов, ну, так за тех полиция сожжет.
   Что до меня, я был поражен этим новым ярким доказательством нешаблонности японцев, отсутствием у них всякой рутины. У нас в Петербурге, где благодаря болотистой почве этот вопрос назрел гораздо больше, чем в Японии, несколько лет тому назад раздался было в печати голос о сожигании трупов, но так и замер. И пройдет, конечно, еще не один десяток лет, когда наши даже интеллигентные люди будут завещать своим потомкам сжигать свои трупы. А здесь пять лет - и вся нация, как один человек, прониклась уже сознанием пользы.
   Мы в магазине художественных вещей: прекрасные художественные вещи: черепаховые, слоновые, клуазоне. Хотя бы этот слоновой кости старик - на коленях у него книга, сбоку тянется к нему и протягивает ручку такой же лысый, как и старик, ребенок. Стариц оторвался от своей книги и поверх ее, поверх очков, смотрит на ребенка. Сколько мысли, силы и чувства в прекрасном выполнении фигурок!
   - Нет, вы вот обратите внимание на эти две вазы клуазоне.
   Пред нами две вазы почти в рост человека, металлические, эмалированные, с блестящею узорною поверхностью. Это не эмаль, а особая работа по проволоке. Надо быть очень большим знатоком, впрочем, чтобы понять, в чем тут дело.
   - Эти вазы мне самому стоят девятьсот рублей, но теперь их и за две тысячи нельзя достать, теперь нельзя так работать; это можно было, когда японец жил голый и ел свои ракушки, и ему ничего не надо было, и никто ему не давал ничего, тогда ему и копейка заработка в день и то была находка, а теперь у него и заработок другой и потребности другие. Оттого так и падает качество выделываемых японских вещей: дешевизна осталась, а добросовестность в работе пропала.
   - Вот,- говорю я,- часто слышу от здешних противников японской нации, что у японцев нет творческой силы, что способны они только, как обезьяны, воспринимать, а между тем вот ваш магазин весь наполнен самостоятельным и прекрасным японским творчеством.
   - Но что вы хотите,- говорит хозяин,- говорят из зависти, говорят об ученике, который вчера только начал учиться. Тридцать лет - что такое в жизни народа? Нет, я другого боюсь для Японии: большие разбойники уже поделили мир между собою, и, как ни вооружаются теперь японцы, этим воспользуется только Англия. Они легкомысленно готовы брать деньги у англичан без конца - на флот, великолепную технику, электричество,- японцы, когда берут деньги, не думают долго, а когда завязнут по шею в долгах у англичан, их судьба будет не лучше Египта.
   На пароходе застали мы несколько новых пассажиров. Один из них русский, поверенный какого-то большого торгового дома.
   Фамилия этого человека Б. Несмотря на свою молодость он уже имеет маленькую лысину и носит очки. Наружность его не похожа на русского. Лицо худое с тонкими чертами, с бородкой à la Henri IV, с манерами, уверенными в себе. Он умеет сбрасывать с себя деловую внешность и тогда хочет казаться человеком, которому море по колено, разбитным, веселым и даже гулякой.
   Первое впечатление получалось даже пошлое. Услыхав наш русский говор, он крикнул:
   - А, русские!
   Подошел к нам, представился и поздоровался.
   - Какая досада, что так мало удалось пожить в Нагасаках, но все-таки успел свести знакомство с одной японкой, муж которой уехал куда-то по делам. Вы заметили, у японок у всех холодное тело, а эта и на японку совсем непохожа. Прелесть...
   Он поцеловал кончики своих пальцев и опять продолжал уже на новую тему:
   - Вы знаете, отчего японцы так худы и такие нервные? Они страшно любят горячие ванны,- каждый день часами просиживают в них, там и кофе пьют, и газеты читают, и гостей принимают.
   Вспомнив новое, он вскрикивает:
   - А как японцы ненавидят нас, русских!
   Он свистнул, присел и выкатил свои карие, красивые, молодые глаза.
   Мы рассмеялись, а он продолжал:
   - А в чайных домах вы были? Нет?! И джон-кина не видали?! О! Это танец,- его танцуют молодые японки: начинается с того, что все должны делать такие же движения, какие делает первая; кто сделал не так - штраф: сбросит ленточку, бантик, дальше и дальше, пока не сбросит с себя все... И все так... Музыка быстрее, быстрее: джон-кина! джон-кина!
   И молодой коммерческий человек в английском клетчатом костюме, в шелковой, на затылок сдвинутой шапочке энергично пляшет на палубе танец джон-кина. Из-за угла в это время неожиданно показывается обедающая за нашим столом дама. Тогда он бросается со всех ног в курительную, а когда дама проходит, возвращается и говорит радостно, возбужденно:
   - Послушайте, что это за дама? Неужели па

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 330 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа