Бог, чтобы вздули: а то будет революция - и всех нас по шапке". Третий: "Я слышал, что Брест построен из эйнемовских пряников: вот он, шпионаж-то немецкий". Четвертый (ей-Богу, своими ушами слышал): "Я всегда говорил, что придется отступать за Урал. С этого надо было начать. Как бы "они" туда сунулись? А теперь нам крышка".
Муничка, здесь нечем дышать. Один болван "любит" Россию и желает ей онемечиться: будем тогда культурны. "Немцы в Калише сортиры устроили". Другой подлец Россию презирает: "Даст Бог, вздуем немцев. Марков 2-ой6 тогда все университеты закроет. Хе-хе".
Муничка, может быть, даже все они любят эту самую Россию, но как глупы они! Это бы ничего. Но какое уныние они сеют, и это теперь-то, когда уныние и неразбериха не грех, а подлость, за которую надо вешать. Боже мой, я поляк, я жид, у меня ни рода, ни племени, но я знаю хотя бы одно: эта самая Россия меня поит и кормит (впроголодь). Каким надо быть мерзавцем, чтобы где-то в проклятом тылу разводить чеховщину! Ведь это же яд для России, худший, чем миллион монополий, чем немецкие газы, чем черт знает что! А российский интеллигент распускает его с улыбочкой: дескать, все равно пропадать. А то и хуже того: вот, навоняю, а культурный Вильгельм придет вентилировать комнаты. То-то у нас будет озон! За-граница!
Когда война кончится, т.е. когда мужик вывезет телегу на своей кляче, интеллигент скажет: ай да мы! Я всегда говорил, что 1) верю в мужика, 2) через 200- 300 лет жизнь на земле будет прекрасна.
Ах, какая здесь духота! Ах, как тошнит от правых и левых! Ах, Муничка, кажется, одни мы с тобой любим "мать-Россию".
Я не говорю про тех, кто на позициях: должно быть, там и прапорщик порядочный человек. Но здешних интеллигентов надо вешать: это действительно внутренний враг, на ¡ бессознательный, - но тем хуже, ибо с ним труднее бороться. Он и сам не знает, что он враг, так где уж его разглядеть? А он тем временем пакостит, сеет "слухи из верных источников" и т.д. Тьфу, я очень устал.
И вот, подвернулись мне письма Антона Павловича Чехова - Царство ему Небесное, но был бы он жив, я бы его повесил.
Джек Лондон пошляк веселый. А.П. - нудный, унылый7, как пирушка у Зайцевых.
Боря Грифцов напечатал статью о Боратынском8. Ну, он ее написал. Но как Струве ее напечатал? Вздор и туман, жеваная промокашка какая-то.
Стихов у меня нет, каких еще тебе стихов? Отстань, пожалуйста. Рассказ мой дрянь самая обыкновенная. Помесь Стендаля, Андрея Белого, Данте, Пояркова, Брюсова, Садовского, Гете и Янтарева. Я его диктовал, пока Валя писала мой портрет. А ты хочешь, чтобы я тебе о нем писал! Не стану. Я его продаю, да не знаю кому. Переезжаю на новую квартиру. Адрес пока Мишин.
Будь здоров, не хандри и пиши. Злись, да не унывай.
Нюра тебя очень, очень, очень целует. Она меня загрызла за то, что я тебе не пишу.
Говорил с ранеными. Честные люди. Я тебе одно скажу: если бы не, если бы не, если бы не и если бы не, - я бы пошел добровольцем.
Смешно? Нет. По крайней мере, вернувшись (тоже, если не), - с правом плюнул бы в рожу ах скольким здешним дядям!
Дорогой Георгий Иванович,
только сегодня я пришел в себя после хлопот и волнений, связанных с призывом. Нюра уже сообщила Вам, чем это кончилось: меня оставили ратником, так что я должен буду являться каждый раз, когда будут призываться ратники уже призванных годов. Это неприятно, но терпимо. Освободили меня по глазам и зубам. Если эти пункты потерпят изменение (циркуляры), то у меня все же останется резерв в виде более серьезных моих дефектов, на которые в этот раз не обратили внимания, стараясь, видимо, отделаться более "очевидными" данными. Процедура призыва довольно тяжела, но не так, как я думал. Впрочем, дня два после нее я был болен...
Комиссия невнимательна и тороплива, но весьма снисходительна, что избавляет ее от ошибок. Я - пример. Меня освободили вовсе не по тем причинам, по которым должны были освободить, - но освободили. Неверна мотивировка - верен вывод.
Проведя у воинского начальника свои пять часов, я имел достаточно времени присмотреться и прислушаться. Очень памятуя о Вас, пришел к неколебимому и безошибочному выводу: сидите спокойно в Царском; таких, как Вы (простите!), решительно не берут; они (еще раз простите!) действительно не нужны. То же думаю и о себе и потому надеюсь остаться непризванным до конца. У "вербовщиков" наших нюх совсем не плохой. Они очень видят, что для командования мы жидки, а для строя - просто смешны. Армия, самая плохая, - беспредельно лучше нас.
Большое спасибо Вам за тревоги о моей участи. Повторяю - я почти бессилен ответить Вам тем же: уж очень нельзя за Вас беспокоиться. Не ездите никуда, сидите в Царском.
Куда рвется Блок? Там поэты не нужны, неуместны, едва ли не смешны. Пушкин был другого склада человек, - война была не такая, - а я убежден, что под Эрзерумом он гарцевал прекурьезно. Поезжайте, если хотите, смотреть: но воевать Вас не позовут, как и Блока1.
Привет Надежде Григорьевне и моему полутезке. Жму Вашу руку.
Дорогой Борис Александрович.
Я ровно настолько хорошо отношусь к Вам, чтобы иметь и право и обязанность говорить откровенно. Если Вам, как заключаю по письму Вашему, не безразлично мое мнение о Тиняковской истории1, то вот оно в коротких словах.
Тиняков - паразит, не в бранном, а в точном смысле слова. Бывают такие паразитные растения, не только животные. На моем веку он обвивался вокруг Нины Петровской, Брюсова, Сологуба, Чацкиной, Мережковских и, вероятно, еще разных лиц. Прибавим сюда и нас с Вами. Он был эс-эром, когда я с ним познакомился, в начале 1905 г. Потом был правым по Брюсову, потом черносотенцем, потом благородным прогрессистом, потом опять черносотенцем (уход из "Северных Записок"), потом кадетом ("Речь"). Кто же он? Да никто. Он нуль. Он принимает окраску окружающей среды. Эта способность (или порок) физиологическая. Она ни хороша, ни дурна, как цвет волос или глаз. В моменты переходов он, вероятно, немножко подличал, но я думаю, что они ему самому обходились душевно недешево. Он все-таки типичный русский интеллигент из пропойц (или пропойца из интеллигентов). В нем много хорошего и довольно плохого. Грешит и кается, кается и грешит. Меня лично иной раз от этого и подташнивало, но меня и от Раскольникова иной раз рвет. Поэтому его "исповедь", безотносительно к тому, в какое положение она ставила Вас (я на минуту отстраняю от себя свои личные чувства к Вам), меня не возмутила, как, конечно, и не восхитила. Она была в порядке тиняковщины, только и всего. Но присланная Вами вырезка подла бесконечными своими виляниями, подтасовками и передергиваниями. Это о Тинякове. Теперь о Вас.
"Исповедь" я видал. Вашего возражения не видел2, но слышал о нем как раз от Гершензона, которому я, на основании "исповеди", высказал предположение, что Вы действительно водили Тинякова к Борису Никольскому3. Г-н с моим предположением согласился и сказал, что оно подтверждается и Вашим опровержением в "Биржевке", тем местом, где говорится о Фете. Думаю, что с Вашей стороны нехорошо было 1) поощрять трусливое, тайное черносотенство Т-ва и 2) так или иначе способствовать снабжению "Земщины" каким бы то ни было материалом. Это нехорошо, из песни слова не выкинешь. Оправдывал я Вас тем, что многое, по-моему, Вы делаете "так себе", а может быть, и с беллетристическим и ядовитым желанием поглядеть, "что будет", понаблюдать того же Тинякова, ради наблюдения мятущейся души человеческой. Правда, это немножко провокация, но почему-то не хочется (а не нельзя) судить Вас строго. Гершензон, как мне показалось, был со мной вполне согласен4. Вас не ругал, по крайней мере при мне. Думаю, что и без меня. Вообще же в Москве об этой истории как-то не говорят, ее почти не заметили. Вас не бранят. Вырезку покажу кому надо. Думаю, что Тиняков сам себя съел.
У меня большое горе: 22 марта, в Минске, видимо - в состоянии психоза, застрелился Муни. Там и погребен.
Меня призывали воевать, но не взяли, оставили ратником.
В письме Вашем неразборчиво: 29-го Вы едете (чудо!) или 23-го? Если 23, то это письмо Вас не застанет. Поэтому хоть открыткой известите о его получении. Молчание буду рассматривать как признак неполучения. Да не черкнете ли (хоть телеграммно), в котором часу и какого числа будете проезжать через Москву? Поезд стоит здесь минут сорок на Курском вокзале. Я бы на Вас поглядел.
Будьте здоровы, не гневайтесь за откровенность и верьте, что я истинно хорошо отношусь к Вам. Где же книга и какая она? Стихи? Рассказы? Статьи?
5
сегодня, т.е. сейчас, вечер 21 числа. Это письмо пойдет завтра, 22-го, и ты получишь его приблизительно 27-го. Так как отсюда ты едешь к Чулковым, то больше в Раухалу я тебе писать не буду, но напишу Хеле, так что если ты задержишься или письма дойдут скорее, ты все-таки будешь знать, что я жив и здоров.
У меня все благополучно. 6-го числа я переезжаю к Волошиным2, где за те же деньги будет у меня тихая комната с отдельной террасой. Приставать ко мне не будут. Я так и сказал Максу.//Он видел в Петербурге Кулины3 вещи на выставке. Они ему нравятся.
Статью о Державине пишу, хоть и медленно. Однако завтра-послезавтра распишусь и кончу4.
Меня очень тревожит, как ты будешь жить в Москве. Но я буду писать тебе каждый день (или почти). О денежках позабочусь. Ах, милый мой зверь, я ничуть не скучаю, но по тебе соскучился. Ты поймешь, что я хочу сказать. Веди себя так же. Что делать, если бы Медведь совсем умер, мышу было бы хуже. Милый мой, я вас очень люблю.
Да! Сегодня София Яковлевна прислала мне вот какие стихи:
Пахнет в саду розой чайной.
Говорю никому, так, в закат:
"У меня есть на свете тайный,
Родства не сознавший брат.
Берегов, у которых не был,
Для него всех призывней краса.
Любит он под плавучим небом
Крылатые паруса,
И в волну, и по зыбям мертвым
Вдаль идущие издалека..."
Владислав Ходасевич! Вот вам
На счастье моя рука!5
В этих стихах, ежели вчитаться, много хорошего, но есть и слабое. Мне мило, однако же, что они присланы так, ни с того ни с сего, просто по хорошему чувству. Она милая. Последние две строчки очень хорошие по неожиданности и твердости. Тут, в переходе, есть мастерство и смелость. Если хочешь - вот тебе ее адрес: Феодосия, Таврич. губ., Судак. Дача священника Степуро-Середюкова (вот так фамилия). Софии Яковл. Парнок (а не Волькенштейн). Того, что в скобках, на адресе писать не надо.
Поклонись от меня Георгию Ивановичу. Всех целую. Тебе ручки и ножки.
Коктебель
21.VI.916
Ах, Боженька, я теперь буду все время мучиться, как бы ты не умер с голоду, как бы без меня не заплакал, как бы не похудел. Спаси тебя Господь и сохрани.
Дурак мышь, дурак мышь, дурак мышь! Не смей волноваться о деньгах. Трать, сколько нужно, не трать на лишнее. Мне не посылай, а отдай Федору Егоровичу, если есть лишние. Это будет тебе "на всякий случай". А пролежат до моего приезда - будет хорошо.
Снимись и пришли карточку. Только чтобы нос был большой и усы, а хвоста не надо.
Мише, значит, не говори, что я без корсета. Приеду - скажу, что и этот испортился1.
Я чувствую себя очень недурно. Опять поправляюсь и оправляюсь от изнурительной поездки в Евпаторию. "До востребования" туда писать не надо было - потому я и не велел. Знал, что вернусь через день.
Здесь я знаменит. О моих приездах и отъездах пишут в газете2. Вся Феодосия пишет стихи, - ужасные! Но самый город просто очарователен. Я бы в нем с наслаждением прожил зиму, но, конечно, с Мышом.
По Вас я решительно соскучился, - не стану больше скрывать этого. 666 блондинок и брюнеток, с которыми я познакомился, не в силах развлечь меня. Я их систематически не узнаю. Это ужасно. Фельдштейн3 тебе говорил, что я поймал полную даму и объявил, что с сегодняшнего дня буду у нее обедать и ужинать. Она робко заметила, что у них на ужин рыба. "Пустяки, - сказал я, - мне вы будете делать котлеты". - "Хорошо", - сказала она. Это было дня два тому назад. Только вчера вечером вполне выяснилось, что это была не хозяйка столовой, а жена Шервашидзе!4 Завтра они зовут меня обедать! Какой ужас! Это же пытка! Мне кусок в горло не полезет. Весь Коктебель умирает со смеху. Я это напишу Куле.
Саша Койранский5 сказал бы, что я путаюсь со здешними дамами.
Боженька,
кушай и
не волнуйся. Насчет квартирного налога - умник сто раз. Я, впрочем, в этом не сомневался: ведь ты уже большой мышь. Сырник тебя целует крепко.
Поклон Костям6. Добрые пожелания Савиничам по случаю новоселья. Как дела Бориса? Пусть напишет7. Получил ли он мое письмо? Давно уже посланное, еще в начале июня. Сто рублей от П. Вас. получил. (Т.е. Макс получил повестку на сто рублей неизвестно от кого. Очевидно, это и есть от П. В.)
Заказал папирос?
Дорогой Борис Александрович,
я был очень рад получить запоздалое Ваше послание. Еще более обрадовало меня то, что напасти Ваши, о которых я был весьма наслышан, приходят к благополучному концу.
Я живу благополучно и (тайна государственная даже от друзей!) пока бескорсетно. Почему - скучно рассказывать. Ем, пью и сплю. Больше ничего, если не считать занятий славою. В такой мере я еще никогда не был знаменит. О моих приездах и отъездах сообщают в симферопольской газете (они обслуживают и Феодосию). Девушки ко мне льнут. Мальчишки показывают на меня пальцами. Куплетец про меня звучит у меня за спиной, куда бы я ни пошел. 10-го я читал здесь в концерте. Сегодня это письмо опущу в Феодосии, ибо в 5 часов за мной приедет автомобиль (моторную лодку я отослал обратно). Буду читать в концерте феодосийском1. Его устраивает здешнее военное и гражданское начальство. А 24-го учащиеся девушки умоляют читать в их пользу. Я становлюсь похож на Плевицкую2.
Все это не совсем ни к чему: я сделал несколько знакомств, которые могут оказаться чрезвычайно полезными, если только феодосийцы - не коварные обманщики.
Мои ближайшие друзья: 1) начальник Феодосийского порта - Шурик3; 2) Кедров, профессор Петербургской консерватории, - глуп как сивый мерин; 3) один военный врач здешний, очень милый и обязательный человек; 4) Дейша-Сионицкая (пусть Александра Ионовна хрустит от зависти!) - старая идиотка4; 5) шестнадцать сладострастных вдов призывного возраста. Все - ученицы Дейши; 6) мировой судья феодосийский, прямой потомок Перикла, поэт, коллекционер, дурак круглый. Враг личный Вашего врага Ал. Толстого: тот его "описал" со всеми потрохами5; 7) Макс Волошин, мистический гурман; 8) его мать, умная старуха и хорошая6. Пальца в рот не клади; 9) Мандельштам7. Осточертел. Пыжится. Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище всекоктебельское; 10) Львова8, композиторша, бельфамша, дочь "Боже, царя храни"9. Собирается делать из меня романсы. Я отвиливаю; 11) барон Кусов. Кавалерист. Ранен. Блистателен. Юн. Вся карьера впереди. Поит меня шоколадом. Самая что ни на есть лейб-гвардия. Свой человек там, куда меня еще не приглашали.
И все-таки 15-го августа меня оторвут от плуга! что-то будет? В крайнем случае отправлюсь на фронт в качестве французских чернокожих войск. Только этим и утешаюсь. У меня руки черные, а не коричневые. Но все-таки Крым - дрянь порядочная. Это мое последнее слово. Со временем мы с Вами махнем на Сицилию.
Пишите, пожалуйста, о себе. Поклонитесь Александре Ионовне. Пусть она непременно напишет мне.
P.S. Спросите у А. И., почему мамочка до сих пор не прислала мне новую шляпу?10
Что Мура? Не изменяет ли мне? Полнеет ли?
Я не сомневаюсь, что Вас отсрочат, - а все-таки пишите, как дела.
вот Вам сведения обо мне. Латинское слово, которое Вы забыли, не поняв, - спондилит. Означает оно все тот же добрый, старый туберкулез позвоночника. Но дело в том, что крымские доктора вздумали усомниться в том, есть ли он у меня. Это было бы радостно, если бы от сомнений перестала болеть спина. Но она болит по-прежнему. По-прежнему я недурно чувствую себя при здешнем режиме, но знаю, что в Москве соблюсти что-нибудь ему подобное будет трудно.
Типун Вам на язык! "Саркома"! Нет ее у меня, слава Богу, решительно нет, - а то бы дело плохо. Саркоме одно лечение: вырезывают всю кость. А вырезать целый позвонок - то же, что отрезать голову. Саркома позвонка! - да я бы уже давно лежал на Введенских горах.
Здесь никаких новостей.
Я ничего не делаю. За все это время написал статью о Державине - и только. Сегодня сажусь "переводить" еврейскую поэму1. Потом буду писать статью об умершем недавно моем друге Муни (Киссине) - для сборника его стихов2.
Сам стихов не пишу. Это меня очень печалит.
Знаете ли? - Мандельштам не умен, Ваша правда. Но он несчастный, его жаль. У него ущемление литературного самолюбьица. Петербург его загубил. Ну какой он поэт? А ведь он "взялся за гуж". Это тяжело. Т.е. я хочу сказать, что стихи-то хорошие он напишет, как посидит, - а вот все-таки не поэт. Это несправедливо, но верно.
Милая София Яковлевна, у меня нет бумаги, кроме этого клочка, в Бубны3 идти не хочется, - а главное, трудно и "лениво" мне писать всякие вещи о моих смертельных мыслях. Если сдержите обещание и приедете, мы с Вами поговорим. Право, это все гораздо проще и утешительнее, чем Вам кажется сейчас, издали. Главное - мысли мои не только уживаются, но и прочно дружат с "усиленным питанием".
Кроме того, расскажу еще кое-какие вещи, которых не хочу доверять бумаге. Пожалуйста, приезжайте. С тех пор, как уехали Эфрон
4 и Фельдштейн, я совсем один, - хуже того: болтунов много, а людей нет. Есть ли у Вас обратный билет железнодорожный? Когда едете? Пишете ли стихи? Все это Вы мне напишите. Фельдштейн говорил, что вид у Вас неплохой. Пожалуйста, отлеживайтесь и отъедайтесь напоследок. Будьте здоровы.
Коктебель, 22 июля 916
Дорогой Максимилиан Александрович,
я со дня на день собирался писать к Вам, но так затруднительно эти дни устроены, что вот - насилу выбрался.
О делах. Я навел самые обстоятельные справки. Оказывается, при печатании книг сейчас среднюю цену одного листа при тысяче экземпляров надо исчислять от 70 до 100 рублей, то есть не дороже того, что предполагали мы с Вами в Коктебеле. (Мы считали по 100 р.) Но говорят, что цена эта может слегка колебаться в ту и в другую сторону, скорее даже в сторону удешевления, которое почему-то ожидается. Примите это к сведению.
О себе.
Я, кажется, пока что побиваю все рекорды трудоспособности. Перевел-таки злосчастную еврейскую поэму (340 стихов!); переделал статью о Державине; написал статью для "Известий Кружка" ("Стихи на сцене"1); перевел сто страниц Стендаля2; обстоятельно выправил (по существу) корректуру большой статьи о Ростопчиной; почти (увы!) написал 2 стихотворения3; смастерил рецензию для "Утра России" и 2 для "Русских Ведомостей"4, в которые вернулся; выкроил стихотворную пьеску для "Летучей Мыши".
Если скажете, что этого мало - да будет Вам стыдно.
Новости о гонорарах: плохи. Об авансах - лучше.
Белый в Москве. Призывался и получил трехмесячную отсрочку. Я его еще не видал. Он привез готовый роман, автобиографический, по словам Гершензона5.
Вяч. Иванов еще на Кавказе. Он перевел за лето четыре трагедии Эсхила6. Брюсов, говорят, писал об "Anno mundi ardentis" в "Русских Ведомостях" - нежно7. Я не читал.
Больше новостей не знаю.
На днях Вы призываетесь, - но это меня не тревожит.
Видел Эфронов, Оболенских и Михаила Соломоновича. Они все живы, благополучны и любят Вас.
Гершензоны меня расспрашивали о Щекотихине8, нашем друге. Они его крепко не любят. Мне же пришлось за него вступаться: все-таки почти двойник.
Будьте здоровы. Напишите, что делаете и как живете. Кончен ли Суриков?9 Цела ли Феодосия?
Низкий, низкий поклон Елене Оттобальдовне. И ей, и Вам большое и сердечное спасибо за летнюю дружбу.
Нюра шлет привет и тоже благодарит. Пожалуйста, пишите.
Москва
19 окт. 916
Многоуважаемый Корней Иванович,
я Вам очень признателен за предложение - и постараюсь прислать что-нибудь, - не сию минуту, конечно, ибо сейчас ничего подходящего у меня нет.
Сколько я ни думал о том, кто бы еще из московских поэтов мог Вам пригодиться, - никого, кроме Марины Цветаевой, не придумал. Позвонил к ней, но она уже сама получила письмо от Вас. Она говорит, что могла бы здесь подойти Любовь Столица1, - и даже собирается к Столице обратиться. Поговорю еще с Парнок. Больше, кажется, в Москве нет никого. "Великих" Вы сами знаете - а не великие могут писать только или экзотическое, или заумное. Я же, повторяю, постараюсь быть Вам полезным.
Москва
13/XI 916
Дорогой Борис Александрович,
мне очень стыдно затруднять Вас просьбой, и я бы никак не решился сделать это ради себя. Но дело идет не обо мне.
Вчера отправлен к Вам в Нижний, в какую-то студенческую распределительную школу прапорщиков, мой добрый знакомый, умный и хороший человек, Сергей Яковлевич Эфрон, муж Марины Цветаевой (Вы с ним летом встретились у Нюры). Человек он совсем больной, не очень умеющий устраивать свои дела, к тому же не имеющий в Нижнем знакомых. Я решился дать ему Ваш адрес. Так вот, если он к Вам за чем-нибудь обратится, - не откажите ему в дружеской услуге и внимании. Может быть, он воспользуется Вами для устройства хождения в отпуск или чего-нибудь в этом роде. Может быть, ему предстоят какие-нибудь комиссии и проч.: используйте же и в сем случае то влияние, которое есть у Вас и у Вашей семьи в Нижнем. Повторяю, это человек больной, как мы с Вами. Его жаль душевно. Все, что Вы сделаете для него, - Вы тем самым сделаете для нас с Анной Ивановной. Еще раз простите, - но мне Эфрона мучительно жаль. Он взят по какому-то чудовищному недоразумению.
Если Вам не чересчур трудно - черкните пару слов о себе, главное - о здоровье. Что пишете и замышляете?
О себе писать прямо не могу: нелюбопытно. Занят, занят, занят - а толку не вижу. Пишу статью о Пушкине1, перевожу Стендаля, написал пяток макаберных стихов2. Видали Вы первую книгу альманаха "Стремнины"?3 Там Брюсов "докончил" "Египетские ночи". Посмотрите.
Не собираетесь ли в Москву? Приезжайте, ежели можно. Я живу без сверстников, это скучно.
Ну, будьте здоровы. Обнимаю Вас и прошу не забывать Вас сердечно и неизменно любящего
Нюра шлет привет и тоже справляется о здоровье. Право, мы Вас вспоминаем чаще, чем Вы думаете.
Не забудьте же Эфрона!
Ах, Русалка!.. Ах, Скупой рыцарь! Ах, Борис Садовской!..
Дорогой Борис Александрович,
сердечное Вам спасибо за книжку1. Шла она ко мне без малого сто лет. Нужны ли Вам мои похвалы? Скажу все-таки, что есть в ней прекрасные стихи, - "Памятник", например. Холодновата она местами - да уж таков Садовской. Вероятно, ему и не надо быть иным. Многое из того, что в ней сказано в смысле "политическом" (глупое слово), - как Вы знаете, для меня неприемлемо по существу. Но это все вопросы такие огромные, что о них поговорим при свидании. Не ругайте за то, что не побывал у Вас. Виноваты: хворь моя, Гершензон, говоривший: "пойдемте вместе!" да так и не собравшийся, гнусное житье вообще. Но я уверен, что мы еще с Вами не только наговоримся, но и надоедим друг другу. Не приедете - сам приеду, помяните мое слово. Дайте вот только перемолоться муке. Верю и знаю, что нынешняя лихорадка России на пользу. Но не России Рябушинских2 и Гучковых3, а России Садовского и... того Сидора, который является обладателем легендарной козы. Будет у нас честная трудовая страна, страна умных людей, ибо умен только тот, кто трудится. И в конце концов монархист Садовской споется с двухнедельным большевиком Сидором, ибо оба они сидели на земле, - а Рябушинские в кафельном нужнике. Не беда, ежели Садовскому-сыну, праправнуку Лихутина4, придется самому потаскать навоз. Только бы не был он европейским аршинником, культурным хамом, военно-промышленным вором. К черту буржуев, говорю я. Очень хорошо, если к идолу Садовского5 будут ходить пешком, усталыми ногами. Не беда, ежели и полущат у подножия сего истукана семечки. Но не хочу, чтобы вокруг него был разбит "сквер" с фешенебельным бардаком под названием "Паризьен" (Вход только во фраках, презервативы бесплатно). Сквер - штука скверная, это доказуемо и филологически, как видите. Туда ездят в автомобилях.
И кое-что из
хорошего будущего мы еще с Вами увидим. А пока обнимаю Вас и прошу простить за сумбурное письмо. Пожалуйста, известите о здоровье.
Нюра Вам шлет привет, помнит Вас и любит.
Суббота, 23 марта <1918 г.>
я Вам пишу, можно сказать, с того берега1. Новая моя служба - каторжная2. Я буду занят сегодня до 4-х, но в 5 у меня заседание у Толстого3, очень важное. Вечером буду болен. В воскресенье до 4-х я на службе, а вечером читаю в концерте4. В понедельник я на службе с 2 до 4 и с 7 до 2 вечера. Итого, приду к Вам во вторник, под вечер. Ах, если бы к тому времени была у нас вся корректура и мы могли бы заняться версткой! Не сердитесь, если все это задержит нас на 2-3 дня. У меня плохо на душе, я устаю и нервничаю. Да что же делать! Большой литературной работы у меня сейчас нет, мелочами не проживешь. "Русские Ведомости" - и <нрзб.> меня выгнали, а "Власть Народа", из-за которой выгнали, - дрянь, на нее рассчитывать нельзя. Вот и все. Нюра мне говорила, как Вы приняли близко к сердцу мои маленькие печали. Большое, большое Вам спасибо, - а Нюре досталось за то, что она Вас тревожит. Я не хотел Вам ничего говорить, а ее не предупредил, чтоб она молчала. Присланные стихи еще не смотрел, ибо голова ничего не варит. Пожалуйста, если у Вас есть что-нибудь сообщить мне, черкните и перешлите с подательницей этого письма. Но денег, которые оставил у Вас для меня Соболь5, ей не давайте, ибо она их обязательно потеряет. Когда я вырасту большой-большой, как дом, - я буду устраивать свои дела лучше.
Пожалуйста, выздоравливайте. Соболь говорит, что Вам лучше. Правда это? Обязательно напишите о себе.
Привет Фриде Беньяминовне.
P.S. Хуже всего в моей службе то, что я в ней ровно ничем не интересуюсь, а она все время требует умственного напряжения. Ну, представьте, что Вас заставили бы целый день стоять у окна и складывать номера проезжающих извозчиков: 1427... 3218... 10508... А извозчиков много, а цифры путаются, а голова думает совсем о другом.
Воскресенье, 6 октября 1918. Петербург
Милая Анюта, Боженька, Мышь впятером.
Сегодня уже воскресенье, а еще ничего верного сообщить тебе не могу. Тут за что ни возьмись - приходится выжидать. Модзалевского1 увижу только завтра. С Горьким важные разговоры можно будет вести не раньше вторника2. Надеюсь, что все устрою, но как и что - решительно еще не знаю. К тому же политический момент сейчас такой, когда все склонны ждать, топтаться на месте и проч.
Женя за мной ухаживает, очень мила. Кормит в пределах здешней возможности на совесть. Наташа3 со мной нежна чрезвычайно.
Петербург уныл, пуст, мрачен. Погода серая, но не мокрая. Я пишу пролог для театра. Вероятно, дня через два кончу и отошлю. Сегодня, может быть, пойду на митинг, где будут выступать Луначарский, [Зиновьев] и т.д. Оттуда пойду к Горькому играть в лото. Однажды уже играл и, конечно, выиграл.
Я тебя очень люблю. Купил тебе подарок: электрическую кипятилку: здесь дешевле. Она очень изящна и действует отлично.
Ну, будь здоров, мой родной. Я по тебе уже соскучился. Пожалуйста, кушай. Поцелуй Гарьку, Хелю, Валю и Дидишу4, ежели они еще в Москве. Что Миша? Что лавка?5 Пиши. Целую Вам ручки и ножки.
Женя и Наташа тебя целуют.
Здесь папиросы "Ада" и пр. - 3 рубля, а не 5, как в Москве. Выкуриваю в день меньше коробки. Ай да я! Зачислили меня во вторую категорию. Ай да я!
Дорогой Борис Александрович,
конечно, Вам ничего бы не стоило хоть изредка уведомить меня о своем здоровье, о том, что делаете и проч. Да видно, Вам лень - ну и Бог с Вами. По бланку этого письма можете Вы судить о том, что есть в Петербурге "Всемирная Литература". Во главе ее стоит Горький, издает она переводы, я наряжен править ее Московское отделение, но все это не любопытно. Есть тут у нас с Гершензоном затеи полюбопытнее, но когда и чем они кончатся - одному Богу ведомо. Живем как полагается: все служим, но плохо, ибо хочется писать, а писать нельзя, потому что служим. У Белого уже истерика, у меня резиньяция с примесью озлобления.
Валерий записался в партию коммунистов1, ибо это весьма своевременно. Ведь при Николае II - он был монархистом. Бальмонт аттестует его кратко и выразительно: подлец. Это неверно: он не подлец, а первый ученик. Впрочем, у нас в гимназии таких били без различия оттенков. Младший брат2 его вернулся из плена, изучив там шестьсот шестьдесят шесть языков, коим не может найти применения, ибо кроме него на сих языках говорят одни католические миссионеры, побывавшие в Центральной Африке. Но миссионеры съедены еще до введения карточной системы. Из сего благоволите заключить, что я не подобрел, а Саша не поумнел.
Некий Абрамов3 издает в Москве журнал "Москва", двухнедельный, почтенный и скучный. Пишут в нем уважаемые покойники: Валерий, Бальмонт, Ремизов, Блок, я. Если у Вас есть хорошенький гробик червей на 300-400, то я уполномочен просить Вас присоединиться к нашему обществу. Получите не меньше как по рублю за червя, тотчас по прибытии гроба в кладбищенскую часовню, сиречь в редакцию. Послать можете мне, кистер мне приятель. Это только фасон говорить дурашный, а просьба серьезная и почтительная.
Меценат лавочку свою прикрывает. Служит экспертом по заключению договоров с авторами в Театральном отделе. Убили бобра!
Пишите же, пожалуйста, о себе, пришлите рассказ, лучше всего по адресу "Всемирной Литературы". Обнимаю Вас, Нюра кланяется, Фемистоклюс
4 тоже.
Дорогой Борис Александрович.
О состоянии Вашем давно я привык судить по почерку. На сей раз он очень меня порадовал. Да здравствует эшафот: оказывается, это панацея!1
Жаль, что не хотите писать в "Москве". Но раз таков зарок, я, конечно, молчу2.
Понимать я Вас, сколько умею, пойму: это лирически. А практически, простите, не беру в толк. Что жизнь надобно перестроить, Вы согласны. До нашего времени перестройка, от Петра до Витте3, шла сверху. Большевики поставили историю вверх ногами: наверху оказалось то, что было в самом низу, подвал стал чердаком, и перестройка снова пошла сверху: диктатура пролетариата. Если Вам не нравится диктатура помещиков и не нравится диктатура рабочего, то, извините, что же Вам будет по сердцу? Уж не диктатура ли бельэтажа? Меня от нее тошнит и рвет желчью. Я понимаю рабочего, я по-какому-то, может быть, пойму дворянина, бездельника милостию Божиею, но рябушинскую сволочь, бездельника милостию собственного хамства, понять не смогу никогда. Пусть крепостное право, пусть Советы, но к черту Милюковых4, Чулковых и прочую "демократическую" погань5. Дайте им волю - они "учредят" республику, в которой президент Рябушинский будет пасти народы жезлом железным, сиречь аршином. К черту аршинников! Хороший барин, выдрав на конюшне десятка два мужиков, все-таки умел забывать все на свете "средь вин, сластей и аромат". Думаю, что Гавриил Романович мужиков в "Званке"6 дирал, а все-таки с небес в голосах раздавался7. Знаю и вижу "небесное" сквозь совдеповскую чрезвычайку. Но Россию, покрытую братом Жанны Гренье8, Россию, "облагороженную" "демократической возможностью" прогрессивного выращивания гармонических дамских бюстов, - ненавижу как могу. А боюсь, что молодежь Ваша к тому идет. Вот что страшно. Я понял бы Вас, если б Вы мечтали о реставрации. Поймите и Вы меня, в конце концов приверженного к Совдепии. Я не пойду в коммунисты сейчас, ибо это выгодно, а потому подло, но не ручаюсь, что не пойду, если это станет рискованно. Вот Вам и все.
Неправда, что Розанов9 умер с голоду. Его коллекция была у него. Я сам передал ему три тысячи, которые выпросил у Горького. Давали ему денег еще какие-то лица и организации. После него осталось тысяч на 15 бумаги (книжной); о каком же голоде можно говорить? Страдал он морально: этому верю и это уважаю. Еще страдал курьезно: от отсутствия кур и творогу. И это понимаю. Но от гурманской грусти до голодной смерти так же далеко, как от нас до добровольческой армии, в которой где-то находится Юрий Никольский10. Все сии сведения, как о Розанове, так и о Никольском, подтвердит Гершензон, который Вам шлет привет.
Анна Ивановна Вам пишет особо сегодня же. Эдгар учится в Единой трудовой школе. Таблицу умножения уже забыл. Снег швырять с крыши еще не научился. Это переходный возраст.
Вы буржуй, ибо пишете. Я вот так занят, что работать мне некогда.
Белого трудно поймать: поэтому, чтобы не откладывать письма, пишу Вам, еще с ним не повидавшись. Но надеюсь, что на днях ухвачу его за шиворот и заставлю Вам написать. Впрочем, заранее уверен, что он с Вами во всем согласен - вплоть до ближайшего несогласия.
Ну, прощайте пока, пишите. Коли можно, пришлите стишков для чтения "в кругу семьи".
Москва, 10 февраля 1920 г.
Дорогой Борис Александрович.
Я был бесконечно рад получить Ваше хорошее письмо. Признаюсь, что не писал Вам вовсе не оттого, что собирался "порывать" с Вами. Усталость, занятость, чрезвычайная трудность московской жизни - вот действительные причины моего молчания. Признаюсь еще в том, что, даже получив Ваше письмо, я не верил в возможность разрыва. То, что нас связывает, во много раз прочнее и неизменнее всего, что могло бы разъединить. В некотором смысле у нас с Вами общая родина: "Отечество нам - Царское Село"1.
Просить у меня прощения Вам почти не за что. Немного обидно мне было прочесть Вашу фразу: "Я не знал, что Вы большевик". Быть большевиком не плохо и не стыдно. Говорю прямо: многое в большевизме мне глубоко по сердцу2. Но Вы знаете, что раньше я большевиком не был, да и ни к какой политической партии не принадлежал. Как же Вы могли предположить, что я, не разделявший гонений и преследований, некогда выпавших на долю большевиков, - могу примазаться к ним теперь, когда это не только безопасно, но иногда, увы, даже выгодно? Неужели Вы не предполагали, что говоря Вам о сочувствии большевизму, я никогда не скажу этого ни одному из власть имущих. Ведь это было бы лакейство, и я полагаю, что Вы не сочтете меня на это способным.
Ну, да все это пустяки. Поставим на этом крест - и конец. Еще очень рад я Вашему доброму душевному состоянию. Дай Бог, чтоб оно углублялось и крепло. Еще дай Бог - нам с Вами поскорее увидеться. Тогда, может быть, Вы услышите от меня слова, которые писать долго и трудно, но которые многое Вам во мне объяснят, хотя, пожалуй, покажутся как будто противоречащими моему "большевизму".
В Вашем сборнике с удовольствием приму участие. Когда надо будет прислать стихи - черкните. На ближайших днях выйдет моя книга3. Тотчас, конечно, пришлю Вам.
Ваше письмо передал Белому в тот же день, как сам получил его от Гершензона.
"Ты сплетен ждешь, царица? - Нет их!"4 - то есть и есть, да скучные. Сплетен не стало, остались одни дела. Впрочем, как-нибудь на досуге посплетничаю. Жду подробностей о Вашем житье. Анна Ивановна Вас целует, Эдгар тоже. Все мы Вас очень помним и очень любим.
Обнимаю Вас крепко.
О здоровье не пишете! Но радуюсь хорошему почерку.
Дорогой Борис Александрович,
Вы, вероятно, негодуете на меня за молчание и неисполнение поручений. Но я не столь плох, как Вам кажется. Слушайте. Мне не хотелось писать Горькому о Вашем деле: не по лености не хотелось, а по тактическим соображениям. Наконец дождался я его приезда и в первое же свидание сделал то, что мог. Посылаю Вам письмо Горького нижегородским исполкомщикам. Он говорит, что письмо (с которым Ваш батюшка1 должен сам туда отправиться и переговорить с председателем Исполкома) должно подействовать... Необходимое примечание: в начале горьковского письма сказано: "Прилагая при сем письмо гр. Ал. Садовского". Здесь подразумевается прилагаемая записка Вашего батюшки, которую я показывал Горькому. Пожалуй, будет лучше, если Ваш батюшка перепишет эту записку, оставив в ней все по-прежнему, но смягчив редакцию последней фразы (но сохранив ее смысл).
Согласно Вашему желанию, я совершенно не упоминал Горькому о Вас. Он только спросил сам, идет ли здесь дело о Вашем отце. Я сказал "да" - и ничего больше.
Буду бесконечно рад, если Вам удастся уладить дело. Пожалуйста, известите меня о результатах.