bsp;
телега подпрыгивает на рытвинах, мужик подстегивает лошадей, а у нас Рио-де Жанейро, обезьяны-плакальщицы или мраморное кружево индийского Тадж-Махала. Один раз на крутом повороте подвода перевернулась, и я больно разбил себе плечо. Хорошо, что не было грязи.
В начале апреля (числа не помню) в Лубнах козаки Куриня по показаниям местных жителей арестовали большевика-матроса, тайком вернувшегося в город. Рассказывали (сейчас не проверишь),что он при красных сам хвастался участием в убийствах морских офицеров в Севастополе. Помогал бросать их живыми в топки котлов. Я был в канцелярии Куриня, когда туда привели арестованного. В комнату набилось много офицеров и солдат. Чувствовалась захватившая всех злоба. Ругались. Один из офицеров хотел ударить. Помощник атамана Куриня полковник К. (генерала Литовцева не было) резко остановил.
- Господа офицеры, здесь кабинет атамана Куриня, а не полицейский участок.
Не забывайте этого.
Поутру во флигель-казарме стоял гул возмущенных разговоров.
- Неужели не расстреляют?
Все требовали смертной казни - монархисты, социалисты, хуторяне, учащиеся. К вечеру стало известно, что комендант уезда, полковник Шулков приказал назначить военно-полевой суд из состава чинов Куриня. Выслушав свидетелей, суд приговорил матроса к расстрелу. Приговор был утвержден и на рассвете приведен в исполнение командой, занаряженной от одной из пеших сотен. Поутру один из офицеров, расстреливавших осужденного, рассказал мне, как это было. Вывели за город к железной дороге. Привязали к дереву. Очень волновались. Когда наступил момент командовать и стрелять, командир взвода совсем растерялся.
- Знаете, мы не знали, как это полагается делать... Все в первый раз...
Кто-то выстрелил по своей инициативе. Промазал. Смертник начал рваться, а офицер все медлил. Выручил гимназист-семиклассник. Не "веселый расстрельщик" П. Другой - совсем уже не жестокий и никогда не бывший в бою. Крикнул офицерам:
- Господа, что же вы делаете? Он убежит...
Подбежал вплотную, вскинул винтовку и дважды выстрелил матросу в лицо и в грудь.
- Да, знаете, молодчина, не растерялся, а мы совсем того...
Тело выдали родственникам. Хоронили довольно торжественно - семья была зажиточная. По южнорусскому обычаю везли в открытом гробу. На подушке моталась восковая голова, один глаз был завязан. В Курине как раз шли занятия. Их, конечно, не прервали, когда колесница ехала мимо. В артиллерийском взводе была на очереди стрельба холостыми зарядами. Чтобы не полопались окна в гимназии, в гильзах оставили только капсюльные втулки. Без всякого умысла вышло так, что я скомандовал "огонь!" как раз в тот момент, когда похоронная процессия показалась из-за угла. Вороные лошади мотнули головами. Красивая молодая баба, любовница расстрелянного, сильно завыла. Рассказывали, что потом она покончила с собой. Отравилась.
Военно-полевой суд и расстрел произвел в Лубнах очень сильное впечатление. БольшеЕизанствовавшие рабочие винного склада и местных заводиков сразу замолчали. Расстреляй мы этого матроса без суда, это никого бы не поразило. Просто очередное беззаконие, каких со времени революции много было. Подействовала именно легальная или, по крайней мере, казавшаяся легальной, процедура, вежливое обращение с родственниками расстрелянного, опубликование приговора в газете. Интересная психологическая подробность - расстрел повлиял не только на симпатизировавшие большевизму слои лубенского населения, но и на "Козаков" Куриня, особенно на солдат-фронтовиков, участвовавших в революции. Они тоже почувствовали, что "начальство пришло" и притом начальство, которое не шутит.
Адъютант Куриня, ротмистр Белецкий, рассказал мне о своем вестовом, добровольно оставшемся при ротмистре после развала фронта:
- Знаете, он хороший парень, но, понятно, тоже был тронут революцией. Иногда грубил... Сегодня прямо шелковый - даже воду мне на руки лил совсем иначе.
Пришлось и мне - неожиданно, негаданно - побывать председателем украинского военно-полевого суда - через несколько дней после расстрела черноморского матроса. Куринь был послан - на этот раз вместе с германцами - в село Чутовку, которое пользовалось репутацией большевицкого. Оно почти сплошь состояло из малоземельных и совсем безземельных хозяев. Там же было расположено довольно богатое имение генерала Мусмана , об отношении которого к крестьянам я уже говорил. Предыдущий владелец тоже не умел ладить с мужиками. Его предки приобрели Чутовку каким-то сомнительным, чуть ли не уголовно-наказуемым способом. Словом, все данные для накопления большевицких настроений.
Впрочем, мы были посланы в это село инициатива экспедиции исходила не от германцев, а от Куриня или от коменданта) не для искоренения настроений, а для того, чтобы по возможности арестовать и наказать преступников. Во время большевиков было произведено вооруженное ограбление кассы экономии, участники которого, ничем не тревожимые, продолжали проживать в селе. При Центральной Раде власти в деревне почти не существовало. Кроме того, крестьяне, как водится, разграбили помещичий скот и инвентарь.
Мы пришли в Чутовку после полудня. Разместились по хатам. По заранее составленному на основании сведений, доставленных членами хлебопашеских союзов, списку были произведены аресты. Насколько я знаю, за малыми исключениями никто из участников ограбления кассы не пытался скрыться - они чувствовали себя в безопасности. Арестовали и главного зачинщика, молодого 19 или 20-летнего парня. Ночевали по крестьянским местам. В том доме, где стоял я и еще несколько офицеров, как раз был арестован один из сыновей по подозрению в вооруженном ограблении. Хозяйка, жаря нам традиционную яичницу с салом - никто ее не умеет так готовить, как украинские бабы, вытирала слезы передником. Уверяла, что сын ни в чем не участвовал.
Поутру меня вызвал к себе начальник экспедиции, полковник, окончивший Военно-юридическую академию, и объявил, что я назначаюсь председателем военно-полевого суда, которому предаются вчерашние арестованные. Я пробовал, было просить отменить уже написанный приказ, так как я не юрист по образованию очень молод по возрасту и боюсь не справиться с таким ответственным делом. Полковник не согласился. Объяснил мне мои обязанности. Напомнил о том, что военно-полевой суд по существу есть средство устрашения массы, а не строго юридическая процедура. Выразил уверенность в том, что судить я буду без запальчивости и раздражения.
- Только не либеральничайте, поручик Раевский. Помните, что сейчас революция...
Кроме того, полковник предупредил меня, что ввиду отмены Центральной Радой смертной казни мы не имеем права выносить смертных приговоров. Макси-мальное наказание, которое можно назначить - бессрочная каторга*.
* Мне не совсем понятно, относилась ли отмена смертной казни и к местностям, объявленным на военном положении (кчислу их принадлежал и Лубенский уезд). Во всяком случае, в дивизии Натиева, военно-полевые суды смертные приговоры выносили и они приводились в исполнение, не вызывая, насколько я знаю, сомнений в законности. Однако расстрел большевика-матроса в Лубнах по приговору такого же суда, законно назначенного по приказанию уездного коменданта, вызвал в Киеве резкие нападки на Куринь в социалистической по своему составу Раде. Вероятно, этим и объясняется полученное мною приказание заменять смертную казнь каторгой,
Впрочем, раз взявшись за дело, я старался выполнить его возможно лучше. Прежде всего внимательно прочел нужные статьи Свода военных постановлений. Соответствующий том начальник экспедиции захватил с собой из Лубен. Затем пошел в господский дом, где должен был созвать суд, организовать заседание. Я. исходил из того, что вся процедура должна быть обставлена для усиления впечатления как можно торжественнее. Начальнику караула приказал говорить подсудимым "вы". Унтер-офицер, который несколько дней тому назад по привычке объяснял обязанности часового перед тем, как поставить меня на пост, теперь тянулся вовсю перед председателем суда. С офицерами, назначенными членами суда, тоже условился о том, что с подсудимыми мы будем объясняться, как в окружном суде. Никаких повышений голоса. Вести допрос мирно и спокойно.
Обращение на "вы". Это производит несравненно больше впечатления, чем крики и размахивание нагайкой.
Мы представляем власть.
Для заседания выбрал самую большую комнату - столовую. Велел старушке-няне, очень побаивавшейся молодого председателя, снять ярко-красную портьеру и по углам пришить золотые кисти. Получилась совсем торжественная скатерть. На стол положили перед каждым судьей бумагу и карандаши, поставили графин с водой и никелированный звонок. У нашего свода Военных постановлений вид был очень тощий. В деревне закон должен выглядеть иначе. В библиотеке я выбрал три тяжелых тома без надписей на переплетах, но с золотым обрезом. Положили в середине стола.
Мы привели в порядок свои френчи и гимнастерки. Надели походное снаряжение. Двух рослых Козаков с обнаженными шашками я поставил на террасе, выходившей в парк. Ход на нее был прямо из столовой. Когда мы садились за торжественный красный стол, я заметил, что два подпоручика и два прапорщика, составлявших присутствие, сами волнуются. За отдельным столиком поместился делопроизводитель - прапорщик с высшим юридическим образованием. Таким образом, даже по терминологии Петрова нас нельзя было назвать "судом мясников и палачей".
Для военно-полевого суда подробных норм судопроизводства не существует. По существу мы, .однако, разбирали дело, подсудное в нормальных условиях окружному суду, и в отношении допроса свидетелей, постановки вопросов и т. д. я решил держаться приблизительно тех форм, которые существуют в гражданском суде. Понаслышке я знал их с раннего детства, когда мой отец был еще судебным следователем. Старался придать как можно больше уверенности своему голосу. Весь допрос пришлось вести самому - члены суда, малоинтеллигентные офицеры, видимо, стеснялись предлагать неумело формулированные вопросы.
Как я и ожидал, вежливое обращение с подсудимыми действовало на них сильнее всякого крика. Я подробно расспрашивал молодого парня с довольно-таки разбойничьей физиономией о том, когда, как и кому он грозил бомбами, о том, какие это были бомбы и откуда он их получил. Шуршало перо делопроизводителя. Караульные с шашками наголо неподвижно стояли по бокам допрашиваемого.
- Караульный начальник, уведите подсудимого.
Унтер-офицер щелкнул шпорами. Посыльный распахнул дверь. Я все время следил за соблюдением ритуала.
Дело было ясное. Подсудимые, за исключением двух, были несомненно виновны в том, в чем их обвиняли. Вооруженное ограбление кассы. Разгром инвентаря. Угрозы убить. Можно, конечно, спорить о том, целесообразно ли было вообще судить. Лично у меня было твердое убеждение в том, что преступление, совершенное в "порядке революции" не перестает от этого быть преступлением. Шесть или семь подсудимых мы разделили на группы. Долго обсуждали меры наказания. Инициатору вооруженного ограбления в силу несовершеннолетия определили два с половиной года каторжных работ. Остальным - тюрьма на разные сроки. Двоих - шестидесятилетнего старика, которого явно оговорили деревенские неприятели, и сына хозяйки, у которой ночевал, единогласно постановили оправдать. Приговор проредактировал и переписал на врученном мне начальником отряда белом листе, внизу которого генерал Литовцев надписал: "Приговор военно-полевого суда утверждаю". Это было, кажется, заимствовано из практики усмирения первой революции. Наконец, все было готово. Члены суда подписали приговор. На площадке перед господским домом уже стоял в строю весь Куринь, германская пехота и пулеметчики. За войсками должно быть все почти население Чутовки. Перед фронтом - окруженные сильным караулом подсудимые. Два козака распахнули дверь. Суд вышел на балкон. Я вынул из папки приговор.
- По указу Украинской Центральной Рады...
- В струнку. Слухай до вар-ты!
- Gewehr!
Фронт ощетинился штыками, сверкнул шашками. Трижды пробили германские барабаны. Голос у меня довольно сильный и за время войны был натренирован командами на открытом воздухе. Я читал приговор, стараясь, чтобы каждое слово было ясно слышно на небольшой поляне. Кончил. Приказал освободить оправданных. К остальным подъехали подводы. Взвод конной сотни с шашками наголо должен был конвоировать осужденных в тюрьму. С места пошли рысью. Бабы и дети громко завыли.
Начальник отряда сказал мне, что я отлично справился со своей ролью.
Наказания очень умеренные, но эффект огромный. Теперь за Чутовку можно быть спокойным. Будут сидеть тихо.
Случилось, однако, то, чего мы никак не предполагали. Как только осужденные были сданы в тюрьму, туда прибыл уездный комиссар и собственной властью всех освободил. Эффект, конечно, получился еще больший, чем от военно-полевого суда. Недели через две мужики разгромили уцелевший до того барский дом. В квартире, говорят, не осталось ни одной вещи. Вдребезги разбили прекрасную коллекцию фарфора. В ответ на это в село была послана уже настоящая карательная экспедиция. Конная сотня, и только она одна. Пехота и артиллерийский взвод считались для этого неподходящими. Много мужиков перепороли. Ходили слухи об одном или двух расстрелах (понятно, без суда), но с уверенностью я не могу утверждать, что расстрелы были. Во всяком случае, гражданская власть в лице комиссара, не сговорившись с военной - комендантом уезда, совершенно ее дискредитировала в глазах чутовских и окрестных крестьян. Село осталось одним из самых беспокойных и при гетмане. Вместе с тем у чинов Куриня усилилась уверенность в том, что дальше так дело продолжаться не может. Совершенно невозможно положение, при котором действия военного начальника в местности, объявленной на военном положении, парализуются гражданским лицом. Вероятно, с юридической точки зрения, были неправы оба и оба допустили превышение власти*. Трудно, однако, решить, какими законами и положениями надо было руководствоваться в безвластный, по существу, период Центральной Рады.
* В тот момент предание крестьян суду за расхищение инвентаря было несомненным правонарушением, так как Центральная Рада практически легализовала отобрание у помещиков принадлежавшей им собственности.
Приходилось делать то, что диктовала обстановка, требовавшая прежде всего восстановления престижа власти хотя бы и жестокими методами.
Кстати сказать, вернувшись домой, я показал копию приговора нашего военно-полевого суда отцу, очень резко относившемуся к деятельности этого рода судов, и просил его высказаться относительно наказаний. Отец прочел и улыбнулся:
- Однако ваши военные законы стали теперь мягче, чем наши. В окружном суде эти парни так легко бы не отделались...
Впрочем, в самом Курине еще до освобождения осужденных комиссаром были недовольные приговором. Находили его слишком суровым. Один офицер, бывший политехник, заявил мне:
- В вас совсем не чувствуется студента.
Я мог только ответить, что очень рад, если это так. Студентам нечего делать в военно-полевых судах, а члены военно-полевого суда не могут судить по-студенчески. Иначе получатся сапоги всмятку. Я этого блюда не люблю.
С получением пушек я из козака пешей сотни превратился в старшего офицера конно-артиллерийского взвода, который было решено сформировать при Курине. Командиром взвода был назначен поручик Овсиевский, который был моложе меня по службе в старой армии, но раньше поступил в Куринь.
Мне неоднократно придется повторять "я сделал то-то", "я приказал то-то" и. почти не придется упоминать о распоряжениях моего начальника - командира взвода. Дело в том, что поручик Овсиевский, хороший офицер и отличный товарищ, артиллерийское дело знал неважно (он окончил пехотное училище во время войны, но вышел в артиллерию). Кроме того, милый мой командир в Лубнах всецело был занят личной жизнью, нагоняя время, упущенное во время войны. Я в нужных случаях командовал ему "смирно, господа офицеры!", представлял на подпись бумаги, спрашивал, когда полагалось, разрешение сделать то или другое - словом, внешняя сторона соблюдалась со всей строгостью. В смысле работы Овсиевский предоставил мне полную свободу, ни во что не вмешивался и никогда не отменял моих распоряжений. Между нами установилось своего рода разделение труда - один считался командиром, другой командовал. Личные отношения между командиром и старшим офицером были отличные. Я с удовольствием вспоминаю о корректном и очень сердечном по натуре поручике Овсиевском. В городе считали, что "артиллерию" формирую я.
Во взводе состояло еще несколько офицеров разных родов оружия. Одно время наводчиком был моряк - младший лейтенант, привыкший к обращению со своими двенадцатидюймовыми громадинами, но быстро ориентировавшийся и в материальной части трехдюймовой полевой образца 1902 года системы Путиловского завода.
О летчике бароне Доршпрунге я уже говорил. Он тоже прослужил во взводе недолго - месяца два. Был вторым номером при орудии - отворял замок.
Имелся у нас и офицер - еврей, двадцатилетний прапорщик Мочерет, окончивший при Временном правительстве наше Михайловское артиллерийское училище. Он мне много рассказывал о революционном Петрограде и быте училища в ту эпоху. Отлично дисциплинированный, подтянутый, лихо-щеголеватый юноша, он ничем не отличался по своему облику от михайловцев дореволюционного времени. Относились к нему хорошо, но после первого же боя начали за глаза посмеиваться. Под пулями прапорщик Мочерет вел себя очень неважно. Надо быть справедливым - во взводе состояло еще двое евреев - солдат Великой Войны, ездовой Оштрах и вольноопределяющийся доброволец, сын богатого лубенского сахарозаводчика, раньше в армии не служивший. И тот и другой отлично переносили опасность. Ездовой впоследствии хотел записаться в Южную армию, вольноопределяющийся - в Добровольческую. Обоим пришлось отказать. В Южную j евреев вообще не принимали, в Добровольческой интеллигентному еврею приш- I лось бы тяжело среди простых солдат-южан с их исконным антисемитизмом.
Одно время я поручил было заведование конским составом кавалерийскому офицеру корнету Л. Н. Мосолову, жившему в Лубнах, но молодому корнету работать в Курине не хотелось. Он всего несколько раз появился в конюшнях и вскоре уехал на Дон. Несколько дольше прослужил прапорщик-артиллерист, очень демократического происхождения, фамилию которого я не помню. Отец его занимался извозным промыслом. Прапорщик был относительно культурным молодым человеком - среднюю школу кончил, но в один прекрасный день попался в самовольной реквизиции в свою пользу - по существу в грабеже. Мне было приказано арестовать своего подчиненного, но он успел скрыться из Лубен.
Таким образом, кроме Овсиевского и меня, офицерский состав взвода был в значительной мере текучим. Зато постоянными и надежными нашими помощниками было трое юнкеров Сергиевского училища - Войцеховский, Павлович и Лисенко и "артиллерийский техник" Патурнак, всячески старавшийся походить не на юнкера Технического артиллерийского училища, а на лихого кавалериста николаевца. Очень обижался, когда по обычаю его звали "тихим ужасом". У Павловича близких в Лубнах не было, и ему с самого начала пришлось поселиться в казарме. Остальные долгое время жили дома, но к восьми часам утра аккуратно являлись в Куринь. С одним из них - портупей-юнкером А. Н. Войцеховским - я очень подружился. Одно время снимал комнату у его матери, жены чиновника, эвакуированного из Польши. Это была очень интеллигентная, жизнерадостная женщина, крепко любившая Россию. Теми же качествами обладал и сын - весьма самолюбивый, темпераментный и волевой человек, с которым было приятно и легко работать, несмотря на его вспыльчивость. Один из тех молодых студентов, которые проник
лись дисциплиной и, что еще важнее, сознанием необходимости дисциплины, действительно до мозга костей. Когда я познакомился с Андреем Войцеховским, в просторечии Андрюшей, он был убежденным монархистом - конституционным конечно. О русской республике не мог спокойно говорить. Впрочем, мать Войцеховского выдала мне тщательно скрываемую им тайну, в то время годовой всего давности:
"- Не узнаю я своего Андрюшу... Наверное, он вам теперь не говорит, как проводил первые дни революции. Ворвался ко мне как сумасшедший, глаза полоумные, беснуется, кричит:
- Мама, мама, такая радость - царя больше нет! Россия - свободная страна, дождались, наконец, мама!...
Прежде всего бросился снимать портреты царской семьи..."
Когда я пишу это, у меня такое ощущение, точно я вскрываю могилы давно умерших мыслей. Слова, которые шестнадцать лет тому назад сказал некий портупей-юнкер бывшей российской армии. Думаю все-таки, что эти раскопки не зря. Подлинных слов обыкновенных людей не очень-то много сохраняется для истории. Стыдиться тем более нечего - все мы тогда вообразили, что произошла национальная революция и более или .менее бесновались. Летом 1919 года мы встретились с Войцеховским на поле боя, недалеко от станции Искровки в Полтавской губернии. Тот раз успели только обняться и сейчас же опять простились - обоим надо было спешить. В 1920 г. я, будучи в Севастопольской офицерской артиллерийской школе, часто навещал Войцеховского, опять поступившего в Сергиевское артиллерийское, размещенное в историческом Северном укреплении. В России ему все-таки так и не удалось дослужиться до офицерского чина. Был произведен в подпоручики в Галлиполи. В самые первые галлипольские дни, когда мы еще порядком походили на изголодавшуюся толпу, а не на воинские части, Войцеховский отыскал меня в лагере. Осунувшийся, побледневший после голодовки на пароходе, но такой же бодрый и подтянутый, как и в Лубнах. Из училища он вышел в конную артиллерию и впоследствии уехал к матери в Польшу.
Совсем иным человеком был Георгий Павлович - образец дисциплинированного и работящего нытика-пессимиста. Вероятно, этот юнкер страдал одной из форм неврастении. Я видел его изо дня в день в течение нескольких лет и редко помню его смеющимся. Обычное состояние: недовольство всем окружающим, обиженность, а на войне - ожидание катастрофы. В 1920 году, во время тяжелой Крымской кампании, на Павловича, к тому времени уже произведенного в поручики, под огнем было тяжело смотреть. Он с большим трудом переносил обстрел. Ввалившиеся лихорадочные глаза, побледневшие сжатые губы. Не воин, а человек, которого ведут на расстрел. В бою под Гейдельбергом (есть такая колония в Северной Таврии, очень памятная Дроздовской дивизии) пуля проделала Павловичу геометрически ровный пробор. Была сорвана только кожа. Подпоручик быстро оправился, но, должно быть, от удара, начались частые головные боли и угнетенное состояние еще больше усилилось. Командир хотел откомандировать Павловича в тыл. Тот не соглашался. Наряду с порядком больными нервами у молодого офицера было большое самолюбие и упорство. В Галлиполи он производил впечатление почти невменяемого человека. Ко всему, что было раньше, присоединилась больная злоба ко всем начальникам. Его выходок старались не замечать - Павлович не был, конечно, душевно больным, но каждый, кто с ним имел дело, чувствовал, что параграфы дисциплинарного устава тут неприложимы. Меня он возненавидел остро за то, что, мол, под моим влиянием пошел на войну и разбил себе жизнь. В конце концов, подпоручик Павлович перевелся на "беженское положение" и уехал в Болгарию. Некоторое время работал на постройках в Софии, но вскоре впал в полное отчаяние и через "союз возвращения на родину" вернулся в Россию. Дальнейшая его судьба мне неизвестна. Вероятно, погиб.
В Лубнах, да и позже, в Добровольческой армии, я очень ценил Павловича за сильно развитое чувство долга. Отдавая ему приказание, всегда был уверен, что юнкер по совести сделает все возможное, чтобы его исполнить. Наводчиком он был отличным.
Третий сергиевец - Борис Лисенко, в недалеком прошлом студент-первокурсник, был самым штатским из всех наших юнкеров. Выправка хорошая, послушный, исполнительный, но в каждом движении, в каждом слове чувствуется единственный сын, студент, штатский, переодетый в военную форму. Так о нем и товарищи говорили:
"- Хороший человек Борька, только беда в том, что очень домашний".
В семье Лисенки был настоящий культ чувства долга. Когда отец юнкера, член окружного суда, узнал, что я сделал сыну замечание за неявку на службу, он был совершенно подавлен. Не допускал мысли, что Борис может нерадиво относиться к принятым на себя обязанностям. Должен сказать, больше мне выговоров делать не пришлось - Лисенко всегда вовремя был на месте. Умом он чувствовал, что надо служить, бороться с большевиками, жертвовать своими привязанностями, но сердце, видно, говорило другое. Не мог оторваться от семьи. Зимой 18-19 года, единственный из наших юнкеров, не был в Армии. Остался в Лубнах. Скрывался, едва не был расстрелян. Осенью, после взятия города, я увидел его в студенческой форме. Встретился со мной очень приветливо, но явно конфузился своего штатского вида. Потом поступил в армию, (кажется по мобилизации), был командирован кончать училище в Одессу. Во время эвакуации на пристань не пошел - опять пересилила "домашность". За границу, судя по всему, не попал. Опять приходится приписать - вероятно, погиб. Так, по крайней мере, думали его приятели.
Что касается четвертого юнкера - Потурнака, от него пользы во взводе было мало. Я не удовлетворялся лихим отданием чести и звяканьем шпорами. Требовал работы, хорошего ухода за лошадью, аккуратной чистки винтовки и т. д., а работать нарядный длинношинельный юнкер не хотел. В конце концов, когда увидел, что я берусь за дело всерьез, подал рапорт об уходе. Был у нас и один кадет* - семнадцатилетний Володя Мосолов, сын -
* Впоследствии поступил второй - князь В. Д. Волконский.
командира Елисаветградского гусарского полка. Он поступил в Куринь уже обстрелянным - дрался с большевиками, если память не обмакызает, где-то под Оренбургом. С трудом пробрался в Лубны. Явился домой босиком. Всю одежду пришлось сжечь - столько в ней было вшей после путешествий в теплушках. Через несколько дней, немного отдохнув и подкормившись, явился записываться в артиллерию. Красивый, физически отлично развитой юноша, сразу произвел на всех офицеров отличное впечатление. Он с раннего детства привык к лошадям, очень хорошо ездил, вольтижировал и - самое ценное - заботился о лошади больше, чем о самом себе. Я предложил назначить Мосолова конным разведчиком и не ошибся. Его темно-гнедой "Булик" всегда был вычищен до блеска, вовремя накормлен, вовремя подкован. В виде исключения я разрешал Володе в субботу и в воскресенье оставлять лошадь у себя на конюшне. Велел только не перекармливать овсом.
О судьбе этого кадета расскажу дальше. Через мои руки прошло за время гражданской войны много воспитанников разных корпусов: за малыми исключениями, у всех них было сильно развито чувство долга, а любовь к России была неотъемлемой частью души. В этом отношении Владимир Мосолов не составлял исключения, но все-таки у него преданность долгу граничила с фанатизмом. Отрываться от семьи и ему, почти мальчику, было очень нелегко, но когда пришел час, он не колебался. Удивительно цельный был человек.
В маленькой команде разведчиков был еще один козак, которого я никогда не забуду. Во время Германской войны в Галиции, особенно во время отступления, к нашим частям пристало немало деревенских мальчиков-галичан. Держали их обыкновенно в обозе. Толку от детей не было, понятно, никакого - в лучшем случае, помогали кашеварам чистить картошку. В то же время, живя в солдатской среде, мальчики научились курить, пить, сквернословить. Двое-трое, которых я лично знал, производили отвратительное впечатление. К тому же некоторым солдатам доставляло какое-то дикое удовольствие всячески развращать мальчишек. Во время войны, вдали от женщин, деревенские парни научились извращениям, о которых у себя дома не имели понятия. Словом, судьба исхулиганившихся полковых приемышей обыкновенно была печальная.
Встречались, понятно, и исключения. Некоторым везло - попадали в заботливые руки. Наш семнадцатилетний Кузьма Кардаш, родом откуда-то из-под Перемышля, записался в Куринь после трех лет пребывания на фронте. В старой армии о нем заботился командир батареи. Сначала отослал в обоз под надзор фельдфебеля, потом, когда минуло пятнадцать лет, зачислил толкового, послушного мальчика в команду разведчиков. К нам явился уже хорошо обученный наблюдатель-артиллерист, на которого можно было положиться, несмотря на крайнюю его юность. Служа в великорусской по составу батарее и все время сопровождая командира, Кардаш научился отлично говорить по-русски. Я сначала не хотел верить, что он галичанин.
Трогательна была у этого бездомного мальчика его любовь к взводу, к товарищам, к лошадям. Свою настоящую семью потерял без надежды когда-нибудь встретиться. От карпатской деревни остались развалины. Потом распалась батарейная семья. Семнадцатилетний фейерверкер остался совсем один. Когда попал в Куринь, все его полюбили. Тихий, исполнительный, отличный товарищ. Самой большой его страстью были лошади. Говорил о них, как о близких людях.
Последний раз я с ним виделся в пасхальную ночь 1919 года на станции Караванной в Донецком бассейне. Возвращался с подарками для батареи из Ростова и, как назло, застрял в нескольких верстах от батареи. Пришлось до утра пролежать в холодном, плохо вычищенном после лошадей, вагоне. Верстах в двух в селе звонили колокола, виднелась иллюминированная церковь, но после тифа не было сил идти туда по весенней степной грязи. Рядом со мной лежал Кардаш. Ему сильно нездоровилось. Ночью услышал, что мальчик всхлипывает:
- Что с тобой, Кузьма?
- Господин поручик, я так ее любил, и ее украли...
Я думал, бредит. Оказалось, речь идет о лошади, которую, благодаря неопытности дневального, украли мужики. В полночь похристосовались. Щеки у Кардаша горели. Утром вдруг упал в обморок. Отправил его в больницу, попросил как следует ухаживать. Через три недели с трудом отыскал могильный холмик. У него была скоротечная чахотка.
Команда телефонистов почти целиком состояла из гимназистов шестого-седьмого класса. Я подобрал туда толковых, расторопных ребят, которым можно было смело доверить аппараты и катушки с проводом, знал, что в опасную минуту приказаний не переврут и приборов не бросят. Если и страшно будет, все-таки самолюбие не позволит впадать в панику на глазах у одноклассников. Да и что потом гимназистки скажут... Как раз такие маленькие соображения играли очень большую роль на гражданской войне, поскольку речь идет об учащихся. Начальнику оставалось старательно наблюдать и уметь использовать молодые самолюбия.
В то же время в телефонисты я обыкновенно назначал тех, у кого не было ни любви, ни привычки к лошадям. В этом отношении интеллигентная молодежь делилась на три категории. Некоторым - очень немногим - можно было поручить пару лошадей. Вообще должность ездового не для вольноопределяющихся. У очень многих, вероятно у большинства, хватало сил и терпения ухаживать за одной. И это нелегко - особенно в походе и в зимнее время. Была, наконец, и в артиллерии, и всюду категория добровольцев, хороших солдат, но никоторых кавалеристов. Если у гимназиста или студента нет любви к лошадям, в условиях гражданской войны все равно силой не заставить как следует ухаживать. Дело не столько умения, сколько охоты.
Наши телефонисты в конники не годились. Во время походов ездили на подводах. Зато своим электротехническим делом занимались рьяно. Некоторые отлично изучили аппарат. Разбивали линии быстро и толково. Несложная вещь, но, навык нужен немалый, чтобы получилось хорошо. Иногда только случались осложнения с проводкой линий по городу. Приходилось лазить на телефонные столбы, пользуясь специальными крючьями. Некоторым из гимназистов эта работа нравилась. Оригинально. Один заявил мне, что просит освободить его от проводки, так как "не желает изображать на потеху публике обезьяну". Пришлось протестанта за такой доклад поставить под шашку. Товарищи подняли его на смех за "несознательность", и дело уладилось.
В команде телефонистов один только "козак" был совершений безнадежный. Молодой студент-юрист Киевского университета, писавший футуристические стихи неудобопонятного содержания. Худенький, сутулившийся человечек с аккуратно расчесанным пробором посреди головы и тонкими утомленными чертами лица.
Один футуристический поэт был и в нашем выпуске Михайловского училища. На лубенского студента, правда, непохожий - высокий, стройный. Явился в училище в чудесно сшитом английской материи костюме и шелковых прозрачных носочках со стрелками. На первых порах уверял, что идеал мужчины - быть как можно более женственным. Через два месяца - загорелый, подтянутый, в тех сапогах, о которых пелось:
- Сапоги казенной кожи не боятся Н2О
Футуристический поэт исправно прыгал через кобылу, вольтижировал и совсем забыл о женственности. Кончил, насколько помню, портупей-юнкером.
Телефонист-лубенец военной обработке не поддавался. Усердия было немало, результатов никаких. Лихая гайдамацкая папаха с красным шлыком и золотым "дармовисом" (кистью) сидела на нем прекрасно. Поворачивался неизменно через левое плечо. Даже с аппаратом не мог совладать. На занятия являлся часа через полтора после начала. Объяснение всегда одно и то же - накануне долго читал и проспал. Когда попали под огонь, не трусил, но вместо работы наблюдал, что делается кругом. В конце концов, футуристу пришлось подать рапорт об уходе.
Шульгин хорошо сказал о том, что среди добровольцев были "почти святые" и "почти бандиты". В моей памяти галицийский мальчик Кузьма Кардаш - один из почти святых.
Еще двое вольноопределяющихся. Одного из них назову Д. - он жив, вероятно, проживет еще немало лет, и не хочется обижать человека, который лично ко мне был очень привязан. Д. - чистокровному поляку, впрочем, совершенно обрусевшему, было в то время лет восемнадцать. Из гимназии он отправился в первый Кубанский поход, но по каким-то причинам (в самом же начале) из армии ушел. По словам Д. выходило так, что его часть - Морскую роту - где-то отрезали и ему пришлось бежать, переодевшись в штатское платье. Рассказ звучал правдоподобно, но потом, узнав поближе Д., я стал с большей осторожностью относиться ко всему тому, что он говорил. Гимназист принадлежал к тому типу, который на добровольческом жаргоне получал наименование "заливал". Помимо наклонности к сочинительству, у Д. была еще более вредная наклонность - к паникерству. Она, впрочем, обнаружилась не сразу. Первое впечатление этот козак-поляк производил отличное. Дисциплинированность, преданность делу, (она, впрочем, была искренней), разговоры о высоких и похвалы достойных материях. Несмотря на это, за Д. понемногу установилась во взводе репутация довольно-таки жуликоватого парня. Последний раз я виделся с ним в Париже летом 1927 г. Молодой.хорошо одетый человек, подошел ко мне в кафе и к изумлению французов (Ame slave - славянская душа) бросился целоваться. Все-таки, когда он предложил мне купить обратный билет в Прагу, я отказался. Был предупрежден: денег не давайте - не увидите ни их, ни билета.
Второй - мой брат. О нем скажу только, что из гимназистов, служивших в Курине, брат был единственным, который получил боевое крещение еще при Великой Войне. Из шестого класса поступил в "Ударный батальон свободы, равенства и братства". Время было героическое - в одном взводе с братом простым ударником служил пехотный генерал. Под Тарнополем шесть шрапнельных пуль попали брату в каску. Французская сталь выдержала, но от удара он долго страдал головными болями. На самой границе прострелили ногу. Пришлось серьезно лечиться. Потом, по неопытности, сам прострелил себе руку из нагана. Это ранение зажило скоро. Хуже было в Донецком бассейне в самом начале нашего великого наступления 1919 года. Осколок гранаты попал в пах. Затронут кишечник. Я думал, что это конец. Спасла быстрая операция - дело было недалеко от Ростова, и через несколько часов брат был уже в больнице. Через шесть недель вернулся в строй, но было сказано - на лошадь пока не садиться. Вместо этого сразу же в качестве разведчика принял участие в конной атаке. Рана открылась. Пришлось снова лечь в госпиталь. Потом, поздно осенью, получил еще одну пулю в ногу, но на этот раз ранение было легкое. Словом, к девятнадцати годам на рукаве имелось три нашивки за ранения.
Теперь несколько слов о "простых". Их во взводе было две категории - старые солдаты-артиллеристы и не служившие раньше парни, сыновья "цензовых" селян. И тех, и других я назначал, главным образом, ездовыми. Так обыкновенно делалось и позже, в добровольческих батареях: номера и телефонисты - "интеллигенция", ездовые и обозники - "народ", разведчики - и те, и другие. Из ездовых нашего лубенского взвода мне особенно запомнился бравый унтер-офицер Мандрыка, бывший кирасир ее величества. Это был типичный профессиональный солдат, стой только разницей, что земля и хата у него, против обыкновения, имелись. Пахать ее Мандрыка, во всяком случае, не хотел. Когда ездил в отпуск, щеголял у себя в селе в каске с орлом и безотказно покорял бабьи сердца. Отлично знал конное дело - Овсйевский назначил его старшим ездовым. Долго собирался поступить в белую армию, да так и не собрался. В конце концов поступил к большевикам. Последнее, что я о нем узнал летом 1919 г., - Мандрыка возит за комиссаром красное знамя и состоит на очень хорошем счету.
Немудрено. С таким же успехом он мог служить во французском легионе, у Кемаль-Паши или в боливийской кавалерии.
Зато наш рыжеусый фельдфебель - жалею, забыл его фамилию, - был человек очень убежденный, с вполне сложившимися политическими взглядами. Украина как автономная область Российского государства. О форме правления я вообще избегал говорить, но, кажется, ему хотелось конституционной монархии. Во всяком случае, под понятие профессионального солдата фельдфебель никак не подходил.
Помимо честности, он обладал очень ценным в условиях добровольческой службы качеством - умел ладить и с "народом", и с "интеллигенцией". Добровольцы-учащиеся никогда на него не жаловались, ездовые - тоже. Фельдфебель с первого до последнего дня был нашим надежным помощником. Выбрал его поручик Овсиевский, и, надо сказать, из вс.е,х людей взвода не было лучшего кандидата на эту должность. Не знаю, что сталось с этим отличным солдатом. В 1919 г. хотел ехать со мной в Добровольческую армию, и только случайно мы не могли встретиться. Я уже говорил о том, что в обращении со старыми солдатами надо было очень и очень считаться с их "дореволюционными" чувствами. В условиях совершенно добровольной службы приходилось, с одной стороны, укреплять дисциплину, с другой - не забывать, что "старый режим" совершенно неприемлем. Собственно говоря, все сводилось к тому, что у солдат чувство собственного достоинства стало гораздо сильнее и его надо было уважать. Лично я руководился тем, чему нас учили в Михайловском артиллерийском училище, издавна славившемся в старой армии своим "либерализмом". Кроме того, очень внимательно присматривался к нравам, в то время еще императорской германской армии, да и другим офицерам советовал делать то же. Там господствовала строжайшая, математически точная дисциплина, не в смысле обращения с людьми было чему поучиться.
Нелегким материалом были и молодые, не служившие раньше парни, набранные по цензовому признаку. Ненависть к большевикам соединялась у них обычно, по крайней мере в первое время, с полным непониманием смысла дисциплины. Приучить к беспрекословному исполнению приказаний стоило немалого труда. В селянских мозгах сидела занесенная фронтовиками идея о том, что дисциплина признак все того же "старого режима". Переломить это настроение было, пожалуй, самой трудной задачей, и не все офицеры удачно с ней справлялись. Тем не менее наши молодые селяне являлись очень хорошим материалом для военной обработки. Меня поражало, какие, по существу, дети - эти семнадцати-восемнадцатилетние парни, никогда не жившие в городе. Здоровенные кулаки, зачастую плечи взрослого мужика, а душа ребячья, гораздо более детская, чем у их городских интеллигентных ровесников. Многие из них быстро, совсем по-детски, привязывались к офицерам, и тогда-уже с теми становилось легко. Это была, вначале по крайней мере, не преданность воинов начальникам, а уже скорее привязанность учеников к учителям. Как бы то ни было, создавалась спайка, внутренняя связь - то, чем держится часть.
Лично я одному из таких парней обязан тем, что не погиб в одном из первых же боев с большевиками. Не могу не помянуть их, добром.
Я дал эту характеристику некоторых из офицеров и солдат, служивших под начальством, чтобы сделать яснее последующие страницы. Скажу еще, что в смысле навыка в обращении с людьми работа в лубенском Курине многому меня научила. Хорошо известно, что командовать гораздо легче, чем управлять. В Лубнах все время приходилось заниматься как раз последним. Механическую смесь предельно разнородных людей обращать в прочное, по возможности, соединение. Работы было много. В восемь часов взвод выстраивался во дворе гимназии на утреннюю поверку. Потом общими силами номера и телефонисты выкатывали пушки на площадь перед нашим флигелем - казармой. Первое время я больше всего налегал научение при орудиях. Добивался слаженности, а потом и быстроты. В бою прислуга каждого орудия - восемь человек - должна работать как одно целое. Ни лишних движений, ни лишних слов. Это достигается в нормальных условиях долгими месяцами упражнений. Нам приходилось торопиться. Горючего материала в Лубенском уезде имелось много. Могло начаться восстание. Артиллерия должна была быть готова. По-настоящему, конечно, следовало сразу же съездить запряжки, подучить людей езде и начать выезды в поле, но лошадей во взводе долго, целый месяц, не было. Конная сотня уже перешла в бывшие казармы Лубенского гусарского полка недалеко от монастыря, а мы всё пребывали в гимназии вместе с пехотинцами. Приходилось с теми, кто раньше не знал ухода за лошадью, проходить сначала гиппологию теоретически, благо мне удалось достать все нужные книги.
Центр тяжести, все-таки, лежал в "действиях при орудиях". Каждое утро часа по два. Строили параллельный веер, поддерживали и отбивали воображаемые атаки. Я старался вести эти учения так, чтобы они как можно больше напоминали боевую обстановку. Телефонисты протягивали провод куда-нибудь подальше, за угол. Приучал их ясно передавать команды, исправлять повреждения линии, быстро разматывать и сматывать катушки. Иногда, для поднятия интереса к работе, жертвовал несколькими патронами. Снаряды вынимали, разряжали гильзы, оставляя одни только капсюльные втулки, с их капсюлями гремучей ртути и семью граммами черного пороха. Выстрелы получались все-таки довольно громкие и собирали каждый раз толпу народа. Если дело было во время одной из перемен, сбегалось, конечно, много гимназистов. Их облекшиеся в военную форму товарищи работали тогда с нарочитой серьезностью и лихостью.
Я много раз себя спрашивал, так ли это будет в бою. Все ведь необстрелянные. В полдень, как полагается, занятия прекращались. Люди, основательно помывшись - начинающие добровольцы всегда моются старательно, - обедали. Борщ в Курине варили великолепный. В кашу, не жалея, клали свежее масло. Хлеб тоже был отлично выпеченный. Собственно, большая часть "старшин" (офицеров) и Козаков жила дома, но многие из них, особенно самые молодые, навозившись с пушками, без вреда для здоровья съедали два обеда - куринной, в качестве завтрака в полдень, а домашний - в нормальное для русской провинции обеденное время - часа в два-три. Немудрено, что молодежь от такого режима (потом к нему прибавилась каждодневная езда, конные учения и купание в Суле) крепла и здоровела. Все это не относится, понятно, к периоду упадка Куриня, о котором речь впереди. Жившим постоянно в казарме вообще приходилось не очень-то легко. Особенно юнкер Павлович жаловался - надоедала непривычно однообразная пища. Поручик Овсиевский несколько раз отпускал его на два-три дня подкормиться к матери в Киев.
После обеда занятия бывали не каждый день. Довольно много времени и людей отнимала караульная служба. Впрочем, она тоже являлась хорошей школой для начинающих втягиваться в военное дело.
Дни стояли теплые. По-настоящему началась весна. Работалось бодро. Казалось, что с большевиками навсегда покончено. Все мы были очень молоды - и офицеры, и солдаты. Дышал