Главная » Книги

Новиков Михаил Петрович - Из пережитого

Новиков Михаил Петрович - Из пережитого


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

   Михаил Петрович Новиков
   Из пережитого
  
   Date: 21 марта 2009
   Изд: Новиков М. П. "Из пережитого", М., "Энциклопедия сел и деревень", 2004.
   OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
  
  

ИЗ ПЕРЕЖИТОГО

ПОЯСНЕНИЕ АВТОРА

  
   В моих записках очень мало и литературного языка и хоть какой ни на есть литературной системы. Для того и другого у меня было мало знаний и навыка, а главное, не хватало времени и совсем не было подходящих условий "покоя и тишины", при которых только и можно бы было больше обдумывать и систематизировать написанное. А потому в них так много беспорядка и повторений как написанных с наскока, отрывками и урывками, по разным случаям из личной и политически-общественной жизни. Менялось время, менялись события и люди; менялись и мысли. А если и не менялись, то приспособлялись к более безопасному положению, отчего также получилось много путаницы и заметных противоречий. Не менялось только желание записать и отобразить хоть как-нибудь переживаемое. А потому на всех записях лежит печать отрывочности и торопливости. Ведь я же - крестьянин. Борьба за существование и за новые мысли и быт была для меня слишком тяжелая и непосильная, а постоянные гонения и травля все время держали начеку и мало давали покою и возможности для более серьезного и вдумчивого описания деревни и переживаемых смен и положений.
   Мне хотелось, попутно со своей, описать главное - жизнь деревни в натуре, какова она есть без прикрас, как ее описывают заправские литераторы, а вышло все же так, что я больше пишу о себе, а не о деревне. Это и есть результат постоянной торопливости и страха: а ну не успею записать и главных моментов? Вперед думал, что о подробностях вспомяну после, когда буду перерабатывать черновики. Но у меня не было надежного места для их хранения и правильного подбора. И одни из них затерялись, другие взяты при обысках, третьи забывались, где спрятаны, и пропадали или находились после, через несколько лет, когда уже то же самое записывалось вновь, и таким путем по несколько десятков страниц пропадало даром.
   Но я писал не для печати, а для интереса будущего потомства: внуков и правнуков нашей деревни, а потому при жизни своей и не мог думать получить от них похвалы или осуждения. Ну, а после, - думал я, - какое мне дело, кто как будет их понимать и относиться к их автору? Я -
   18
   правнук старика Сысоя, и пусть мои правнуки поведут дальше и свои записи вперед, чтобы не потерять больше связи с этим Сысоем. Мало я сказал им о жизни прошлой деревни от этого Сысоя и до 1917 г., и хотелось бы это поправить, но я и опять переживаю новый страх: ну когда теперь возвращаться к давнему прошлому, когда наступило такое новое настоящее, которое властно требует и своего отражения в записях, и тоже по-настоящему, без прикрас. А ну не успею, а ну умру раньше? Душевная потребность стучит: надо, надо, надо! А нужные к тому условия все отодвигаются день за днем, месяц за месяцем, и очень боюсь, что отодвинутся до самой смерти. Что делать? "Силе, нас гнетущей, покоряйся и терпи". Как старику, мне теперь трудно уже вновь создавать эти условия.
   Очень мало я сказал в своих записях и о Л. Н. Толстом, о моих с ним встречах и беседах. Многое позабыто, а сочинять и врать не хочется. Не хочется и повторять то, что писал о нем раньше по разным поводам. Душевный был старичок и правдивый на редкость! И правду любил больше золота, не в пример нам, прочим. Жаль только, что так крепко был отгорожен цензурой от своего народа и остался для него в стороне, незнамым и неведомым.
   Нет в моих записках и так называемого советского духа, и напрасно бы меня стали упрекать в этом. Им до 1917 г. не дышали, и о нем и не знали. Да и сущность его совсем не вяжется с крестьянскими интересами и упованиями, и совсем ему чужда как мелкому производителю и творцу своей личной индивидуальной жизни. И только теперь, когда я так много передышал и перестрадал и в этом новом для нас духе, я уже не стану настаивать на особой святости и правильности прошлой крестьянской жизни и не говорю, что вне ее нет больших радостей и интересов.
   Этот наш мир, видимый и невидимый, слишком велик и разнообразен, чтобы было в нем прилепляться односторонне к каким-либо одним уголкам и профессиям и думать, что в них вся суть и спасение, и доступные радости. Жить можно по-всячески, и в любых условиях и обстановке можно находить себе и доступные человеку радости, и доступные интересы. Тем более человеку верующему, у которого интересы материального порядка не превышают интересов духовных, связанных с областью отвлеченного (а народ русский - народ крепко верующий).
   "Жизнь есть сон, а смерть - пробуждение". И пока мы не разгадали этого сна, мы не можем не ожидать и этого пробуждения, в свете которого сами собой тускнею все материальные ценности, пусть даже и добываемые
   19
   тяжелым трудом и жестокой борьбой за существование. Для верующего страшнее потерять веру в правду и лишиться опоры в Боге, а как сложатся внешние условия - это в конце концов и не так важно. Ибо вот: "Трудящийся достоин пропитания". А кто хочет жить своим трудом и не боится и не стыдится никакой и черной и грязной работы - а таковы и есть все верующие, - тот твердо знает, что он будет жить в любых условиях материально-общественных отношений. И не только не станет уклоняться от артельного труда в своем коллективе, но в конце концов и поймет, и признает, что лучшая форма, самая правильная форма материальной жизни есть коммуна, где человек предоставлен не своим только силам и слабостям и подвержен всяческим болезням и стихийным бедствиям, но где один за всех и все за одного. Где ты всегда можешь быть больше застрахован от всяких бедствий и недостатков и обеспечен от несчастных случаев жизни. И где случайное сиротство твоих семейных не будет уже таким страшным бедствием, каким оно бывает в индивидуально живущих семьях.
   Эта форма в конце концов регулирует и жажду личности в труде и приобретениях и не дает так сильно и властно возвышаться одному над другими, эксплуатировать и величаться, и тем самым создает лучшие условия для того самого равенства и братства, которые всегда и мерещатся в перспективе жизни у всякого верующего человека и которых он не может не признавать как желаемых. О чем мне и придется говорить во второй части моих записок.
   Разговаривая со стариками нашей деревни, я был очень удивлен тем, что никто из них почти не помнил своих дедов, знали некоторые только о том, как звали их дедов, сделать же им хоть какую ни на есть характеристику никто не мог, точно они, не живя, пролетели над этой землей и не оставили никакого следа. Был дед Исай, и не стало Исая. А уж о прадедах хоть и не спрашивай, редко, редко кто мог припомнить их имена, а как они жили, что делали, откуда был их корень - все это было и для них покрыто туманом. Слышали они лишь о том, что их прадеды были не здешние, а перегонные. Неведомый им старый барин перегнал их на это место, а откуда и когда - на это уж никто не мог ответить. А между тем - все мы с этим согласились - было бы всем нам интересно знать, кто же были наши предки: прадеды - и прапрадеды - и откуда они появились на свете. И я тогда же дал себе обет написать историю своей жизни, по которой наши правнуки и
   20
   праправнуки могли бы кое-что узнать о жизни их предков. Тем более что и сам-то я не знал своих дедов, а о прадеде только и мог узнать, что его звали Сысой, а что было до Сысоя и кто были его деды и прадеды, об этом ни в каких книгах не написано. Есть сейчас в нашей деревне восемь домов с его фамилией, и все они произошли от этого самого Сысоя, а дальше его не идут никакие рассказы. Другая причина, побудившая меня написать историю моей жизни, это была просьба Л. Н. Толстого. Знакомясь с моими рукописями из первых моих опытов писаний, он говорил мне несколько раз: "Нет, это не то, этого вам писать не надо, вам надо только описать свою жизнь, я вас прошу об этом. У вас так много интересного, всяких испытаний, чего в моей жизни совсем не было. "Обязательно займитесь этой работой". Я уже старик, и мне очень жалко не выполнить его просьбы. Будет ли кому нужна такая работа - кроме внуков и правнуков, - я не знаю, а пока жив и есть сила, надо к ней приступить.
   Оговариваюсь, что это не дневник и я пишу по памяти, а поэтому мои записи будут носить неполный и отрывочный характер*.

1922 г.

  
   * Кроме того, в процессе этой работы 7 апреля 1929 г. я получил и от Алексея Максимовича Горького пожелание-просьбу описать свою жизнь и труды жизни, которую также принял во внимание. "Было бы хорошо, - писал он мне, - если бы вы написали книжку, подробнее пересказавши крестьянам о вашем житейском опыте, о великом труде жизни вашей. Напишите-ка!" И я пишу, делая опыт (примеч. автора).
  
  
  

ГЛАВА 1. РАННЕЕ ДЕТСТВО

  
   Родился я в 1870 г. в бедной крестьянской семье. Отец мой, Петр Кузьмич Новиков, был внуком Сысою, был грамотный, пел на клиросе, любил выпить и от этой причины, живя на фабриках по зимам, ничего не приносил домой из своих заработков, и бедной матери, у которой нас было пять живых сынов, чтобы как-нибудь нас прокормить, приходилось по зимам молотить цепом по чужим ригам за 15-20 копеек и на эти гроши покупать у нищих кусочки. Покупать муку она была не в состоянии, а своего хлеба хватало только до Рождества и редко - до масленицы. Земли было у отца мало, а заработки свои он пропивал. А оброк был большой - выкупали надельную землю после воли - и с надела (в 2 3/4 десятины) сходило по 14 рублей, а цена хлебу была от 35 до 50 копеек пуд. Первое, на чем остановилась моя память, - это я роюсь вместе с братьями в купленных кусочках, выбирая какие получше и вступая в драку за них с братьями. Как младшего, меня бьют, и я ору и жалуюсь матери.
   Чем мы, собственно, кормились, я не помню, но, кроме хлеба, у нас не было и своих картошек, а о крупах и каше мы даже не мечтали, считая это достоянием богатых, и если когда мать ухитрялась достать 10 фунтов крупы и сварить нам кашину, или кто-либо давал ей ведерко картошки, то у нас был настоящий праздник. В этот день мы смело глядели в глаза другим ребятам и начинали верить в свою звезду.
   Молока у нас почти тоже не было, хотя корова и бывала. Но как-то выходило так, что зиму мы ее кормили, а весной продавали на хлеб или оброк и оставались без молока. О, жизнь нашей матери была сплошной мукой и нуждой, и как она вырастила нас, пятерых братьев, я теперь совсем не понимаю. Правда, свет не без добрых людей, матери кое-кто помогал: подавали по горшку молока, по ведерку картошки, по куску ситного, но все это было чисто случайно, вернее, от праздника до праздника.
   Помню также, как меня высекла крапивой нищенка, которую звали Сашей Барановской, за то, что я просил взять меня в поле при возке навоза, сам же я был так мал, что не мог бежать за лошадью самостоятельно. Кроме этой Саши,
   22
   был еще старик-нищий, которого звали Андреем Грешным, и другой - Филимон Архипыч, и на них-то все матери и воспитывали своих ребят, пугая их, когда нужно, этими страшными для нас именами. Ходили еще тогда по деревне бродяжествующие цыгане, и уж в эти-то дни мы никак не решались плакать, и если чуть кто прицыкивал на нас, мы опрометью забирались на печь и сидели там молча целыми часами.
   Боялись мы и Боженьки, которым, за отсутствием цыган или Андрея Грешного, стращала нас мать. "Бог отрежет вам ушко", - говорила она, и мы поневоле всегда прятали ножи и ножницы, чтобы обезоружить Боженьку им случай его гнева.
   Но если Саша Барановская и Андрей Грешный пугали нас своей грубостью и озорством, не стесняясь постегать крапивой или отодрать за волосы, то Филимон Архипыч пугал нас только своей внешностью. Он был высокого роста, седой и бритый, и мы звали его николаевским солдатом, каким он и был на самом деле, так как сам же иногда рассказывал о севастопольской обороне, в которой участвовал лично, прослуживши на службе 20 лет по старому положению.
   В угоду матери он хоть и не прочь был погрозиться, постращать нас, но человек он был добрый, особенный, любил говорить от Божественного Писания и рассказывать про подвиги святых угодников, и его всегда охотно слушали на деревне, а в особенности женщины, у которых всегда много семейного горя и раздоров. Говорил он хоть и не складно, но как-то мистически-проникновенно, отчего и всякое его простое слово казалось значительным. Но говорил он не всегда и не со всеми, а по настроению, когда его что-либо волновало и затрагивало. И не в одиночку, а где собирались люди кучами: на стройке новой избы или двора, на починке обществом дорог, при рытье колодца или на праздниках, когда женщины кружками сидят у дворов или собираются по соседям в хаты. Во всех таких случаях Филимон Архипыч был самым желанным человеком, и, если его вовремя умели разговорить и настроить по-хорошему, он охотно делился своими знаниями из писаний и вообще из душевных вопросов и болестей. Главное, он умел утешать в горестях и страдания; умел понятно говорить о долге жизни перед Богом; умел вдохнуть новую надежду в каждого, какое горе у кого ни было. Я запомнил, как он утешал мою мать, когда она плакалась ему на свою горькую долю и на пьяницу-отца (ее мужа), через которого она так много мучилась с нами,
   23
   неся заботу и по хозяйству, и по нашему прокормлению. "Бог-то нас в терпении испытывает, матушка, - говорил он ей мягко и любовно, - всем определен свой крест. Господь-то и смотрит: кто как его несет? Кто с ропотом, а кто со смирением. А ты, небось, думаешь, что белый свет нам дан только хлеб на навоз пережевывать? Ишь, какая радость! Жили бы все в достатке, ели кашу с молоком да щи с бараниной. Не болели бы, не умирали, не сиротились. Так, по-твоему, матушка? Этого бы ты хотела? Да ведь тогда, милая, и Бог не нужен бы был, про него, Милосердного, все бы и забыли. А толк-то какой? И жили бы как скоты несмысленные, и навозили бы только землю. А Бог-то не того от нас хочет, Он хочет, чтобы мы Его помнили и Его дело делали. Трудно, обидно, горестно, а ты терпи без ропота. Что будет завтра - ты не знаешь. А, может, завтра-то и твоя жизнь переменится! Не у тебя одной горе такое - тыщи мучаются, а ты что за такая, что своего удела не хочешь нести? Ты по нужде несешь, а угодники Божий по своей охоте в бедности жили и корешками питались.
   Небось, слышала про Алексея, человека Божия. Он богатство оставил, жену оставил, чтобы послужить Господу, а мы такие себялюбцы, что и потерпеть не хотим. Терпеть надо, матушка! За терпение Бог невидимо наградит. Может, он тебя в детях обрадует и под старость покой найдешь".
   Когда он входил в настроение, он перебирал многих угодников и пересказывал их тяжелые подвиги, понесенные во Имя Божие. И этим так заражал своих слушателей, что они готовы были слушать его без конца и, по его уходу из деревни, долго еще были под влиянием его рассказов, разнося их из дома в дом. А когда он этак-то утешал мою мать, я, на правах маленького, подбирался к его сумке и на его глазах выбирал кусочки. Филимон Архипыч не сердился и сам же из другой сумки доставал мне лепешку или кусок хорошего ситного, которые он отбирал для себя, и я с торжеством победителя делил эту лепешку между братьями.
   Кроме того, по деревне ходили слепые с поводырями и пели нараспев божественные стихи, которым я тогда и научился раньше всех песен и молитв и которые очень любил. И хотя мать стращала нас и слепыми и говорила, что они посадят нас в сумку, но мы их совсем не боялись и гурьбою ходили за ними по деревне, наслаждаясь их даровым пением. К сожалению, в моей памяти с того времени остались только два стиха: "Милосердия двери отверзи нам"
   24
   и "Да восплачется мать сырая земля", все же другие остались только в воспоминании как хорошие сны, содержание которых забыто безвозвратно.
  
   В центр нашей деревни из леса выходят, соединяясь у "попова пруда", два глубоких оврага. Теперь они голы и неинтересны, во время же моего детства они были покрыты лесом и крупным ореховым кустарником и хранили в себе какую-то мистическую тайну. Тем более что в клину этих оврагов на бугре от "попова пруда" было так называемое "Власово подворье", и я смутно помню избушку, сарайчик и самого деда Власа Ильича, жившего в густой заросли этого подворья.
   Откуда и с какого времени появился в нашей деревне этот дед Влас, я сказать не могу, говорили, что он родом из соседней деревни и был во время оно крепостным дворовым, но точных сведений о нем никто не знал даже и тогда. Ходил он в старой монашеской свитке и в высокой остроконечной шапке и считался у одних полусвятым отшельником, спасавшимся и молившимся в своей пещере (которая одним концом начиналась из подполья его избы, и другим выходила в овраг), а у других - великим грешником в прошлом и химиком и обманщиком в настоящем. Но те и другие его боялись и почитали, а потому и не знали подробностей о его прошлом и даже не решались и расспрашивать об этом. Он считался и знахарем и святым и лечил духовно и телесно от всяких болезней и "порч" всех желающих, а потому в пропитании не нуждался, собирая всякое даяние от своей клиентуры.
   В каких он был отношениях с семьями священника и дьячка, жившими близко к нему через болото и овраг, - история умалчивает. Однако гонениям не подвергался и, очевидно, как-то ладил, хотя и был им прямым конкурентом, так как лечил и молитвами и духовными увещаниями, как и попы. Лечил и разными майскими травами и цветами: полыном, ромашкой, зверобоем, сухими грушами и малиной, поставщиками которых ему были мы, дети, собирая их для него весь июнь, до Ивана Купалы. За пучок какой-нибудь травы или цветов он платил нам по 2, по 3 копейки, давая и нам заработок от своего ремесла. Нашими травами и цветами у него были увешаны все сенцы и потолки, а потому он и сам в такой подозрительной обстановке казался и нам, детям, и взрослым каким-то колдуном или волхвом-чародеем. Конечно, свой народ знал за ним кое-какие грехи: и выпивку, и сомнительную кухарку прислугу, и будто бы озорные словечки, которыми он
   25
   гнал от себя назойливых просителей. Но чем дальше от нашей деревни во все стороны, тем большим авторитетом покрывалось его имя. И к нему действительно шли все болящие и унывающие из дальних деревень, и он всем помогал и утешал духовно. За ним прочно установилась заслуженная им слава "прозорливца", так как он наперед узнавал, кто и откуда к нему приходил, и с какими "болестями" и мыслями. И даже свои должны были считаться с фактами этого чудодея.
   Приходили к нему с больными детьми, больные женщины, обиженные судьбою вдовы, тосковавшие по умершим детям матери, даже старики, брошенные сыновьями. И у него для всех находилось и доброе слово утешения, и нужный пучок майской травки, которой он не жалел из собранных летних запасов. Но, с другой стороны, говорили втихомолку, что он "запивает" и с некоторыми алчущими обходится "дюже сердито", так что во второй, в третий раз к нему решались ходить не все и не со всякими пустяками. "Все равно Влас Ильич тебя по мыслям узнает и прогонит ни с чем", - говорили о нем обиженные им женщины. "Ты к нему только на порог вступишь, а он уже знает, зачем ты пришла и что тебе нужно, как ты от него укроешься?" "Дюже бывает сердит отец Власий, как зачнет тебя отчитывать и гнать, земли под собой не увидишь! И откуда он только твои мысли знает? Не то Господь вразумляет, не то с нечистым знается, никак понять невозможно!" И если дальние твердо верили в его святость и таким его и почитали, то ближние, наоборот, верили в него больше как в колдуна, знавшегося с нечистой силой. А мы, дети, имели перед ним прямо суеверный страх и боялись даже славить у него на Рождество Христово, хотя те, что решались на это, получали от него по 3 и по 5 копеек, вместо 1-2 копеек, как платили в прочих дворах.
   Однако и наша ребячья вера поколебалась слишком рано, когда мне было не больше 6-7 лет.
   Была у него цепная собака Белка, огромного роста, всегда яростно лаявшая на нас и на всех приходивших к нему со своею нуждой и чуть-чуть не кусавшаяся, когда посетители юркали в его сени.
   А под Рождество случилась беда. Подошли два волка ночью и почти насмерть загрызли Белку. Цепь помешала им отогнать и утащить ее в лес. И она, вся окровавленная, выла и стонала весь день. Мы, дети, конечно, первыми прибежали утром смотреть ее в таком истерзанном виде и выли вместе с нею от жалости. И когда к нам вышла старуха, мы стали ее бранить и дразнить за то, что они с
   26
   Власом допустили волков так изуродовать Белку. Правда, мы всегда очень боялись этой собаки, но, когда увидали ее в таком истерзанном виде, сейчас же приняли ее сторону против волков и готовы были не только кинуться за ними в погоню, но и изругать самого Власа.
   - Кабы ее спустили с цепи, она не далась бы волкам, она сама бы загрызла волка, - говорил самый взрослый из нас мальчик, Костюшка Глагол, знавший лучше нас всех эту Белку.
   - Одного бы загрызла, а другой ее загрыз, - возражал Васька Байбак, - кабы волк-то один был, она бы сладила, а с двоими ни одна собака не справится.
   - Они двое, а трусы, боялись из сеней выйти: зажгли бы фонарь, волки и убежали, а Белку скорее в сенцы, а то с палками побоялись, - рассуждал Воронин Матюшка. - Я с палкой и один бы их прогнал, а они двое струсили!..
   - Сейчас-то ты шустер, а был бы с нами и с печки побоялся бы спрыгнуть, - оправдывалась старуха. - Мы отцом Власием только в щелку из сеней смотрели да в дверь стучали...
   - Надо было не по двери стучать, а по ведру пустому грохать, - возмущались мы, - они бы и убежали...
   В этот день, рассказывая матери с плачем про несчастную Белку, я возмущенно говорил ей:
   - Какой же он святой, когда волка испугался и дал Белку загрызть?
   - Да ведь волков-то, говорят, два было, - оправдывали мать Власа, - что же он мог с ними сделать?
   - И их было двое да Белка третья - пояснял я с негодованием, - а они трое двоих испугались!..
   Как бы то ни было, но с этого случая мы все возненавидели Власа и долгое время жалели издохнувшую Белку. И не умри бы он сам вскорости после этого, мы весной непременно забрались бы к нему в огород и подергали бы в отместку все цветы и репу, которые он сажал всегда на своем подворье. Даже сговаривались и его самого забросать грязью.
   После его смерти вскорости открылся и весь секрет его прозорливости. Открылся не всем сразу. А как секрет и по секрету, вперед одному, а потом и всем на все деревни.
   Все слышали, что у святого есть пещера, в которой он ночами молился и спасался, но видать этой пещеры никто не видел и подробностей о ней не знал. После же его смерти в два-три дня многие любопытствовали осмотреть эту пещеру и тут-то в натуре увидели, что другой ход из нее выводил в овраг и искусно маскировался в кустах. А в самой
   27
   пещере была статуя Николая Чудотворца с красивыми стеклянными глазами, перед которой горела неугасимая лампада и стояли свечи. Тут-то Влас и отбывал свои вечерние бдения молитв. Но теперь не в них было дело. Жившая у него старуха после его смерти сбежала, боясь мести его родственников, и со страху успела проговориться другой старухе, как они с Власом обрабатывали доверчивую публику. Она рассказала, что Влас всякий раз спускался в подполье, как только лаяла собака и к ним подходил кто-либо из клиентов, а она вводила посетителя в комнату и мимоходом, прося обождать возвращения отца Власия, расспрашивала его подробно: кто он, откуда и с какой нуждой пришел. А он, батюшка (она звала его для авторитета батюшкой), сидел под полом и все слышал. А когда считал, что понял все, выходил пещерой в овраг и шел кустами на дорогу, а потом с громким пением псалмов как ни в чем ни бывало подходил к сеням и входил в избушку на прием.
   После этого разоблачения, подтвержденного пещерой с выходом в овраг, слава Власа Ильича быстро померкла, и памятью о нем остался не он, а его усадьба, которая и теперь зовется Власовым подворьем.
   Его родные увезли избушку, разобрали пещеру (причем все диву дались на эту пещеру, так как никто не знал, кто и когда мог сложить ее Власу в таком пространном сооружении), а статую Николая Чудотворца отдали почему-то не в нашу, а в Лаптевскую церковь. Нам же, детям, остались надолго память о несчастной Белке и развалины пещеры с колодцем, к которым мы боялись подходить вечерами. Остались еще потом и вербы, с которых к Вербному воскресенью десятками лет со всего прихода приходили ломать вербу, а мы так "для духу" натирали ее еще и почками с тополя.
   - Пускай Влас Ильич подслушивал, кто к нему с чем приходил, от этого в него сильнее верили и исцелялись, а все же было к кому прийти и свою душу открыть, и свое горе выплакать! - говорила убежденно моя крестная бабушке Анне, а теперь вот пустое место стало, и не к кому пойти, и некому внушение сделать. А народ и без того в пьянство ударился, и некому ему укороту дать. А я вижу и твой-то Петра Кузьмич (это мой отец) еще больше зашибать стал. От Власа Ильича никому худого не было, а польза была великая: того устрашит Божьим гневом, того помирит с семейными, того травками излечит.
   Бабушка соглашалась с этими доводами и очень жалела Власа Ильича, и страшно осуждала ту старуху, которая протянула язык с его разоблачением:
   28
   - Словно кто ее за язык тянул, дуру старую, знала бы одна да и помалкивала!
   А после Власа Ильича мужики, правда, как с цепи сорвались и стали еще больше пьянствовать, тем более что еще до смерти Власа умер старый священник, Михаил Семенович Татевский, которого я смутно помнил, - прихожане его боялись и уважали, а тут после него появлялись священники "набеглые", на короткий срок, и тоже пьющие, которые никаким авторитетом не пользовались и пили вместе с мужиками на всех праздниках и похоронках. А в особенности таким пьющим был Федор Иванович, который приходил в нашу избу к отцу, садился где попало, доставал полбутылку и пил вместе с отцом, а потом давал денег и снова посылал его за водкой. Бабы чуть не в глаза бранили этого попа, а мужики его уважали за простоту, за то, что он не гнушался мужиков и водил с ними компанию, и только посмеивались на жалобы баб.
   Так же и мой отец, и крестный Зубаков, будучи большими друзьями и по выпивке и по церковному пению, возмущались на покойного Власа и его разоблачение в прозорливости учитывали для себя в лишнее оправдание своей выпивки. Крестный так и говорил отцу:
   - Мы не монахи и не учители, мы на своих духовных отцов смотрим. Они пьют по рюмочке, а нам можно по стакашку; они по стакашку, а нам на двоих и бутылочку можно... Нам все простится. Мы народ не обманываем, ни как Влас, а за свои трудовые выпиваем... А Влас Ильич все-таки подгадил...
   Отец соглашался и, как более начитанный, приводил даже цитаты из послания апостола Павла о том, что "вино веселит сердце человека".
   - А Влас тоже чудачил, - говорил он тут же, - и пил по ночам, и за бабами бегал, а еще святой!
   После Власа, само собой, авторитет учительства перешел к Филимону Архипычу. Но этот был бродячим нищим и не имел оседлости, а потому-то так интересовались его появлением в деревне.
   Когда мне было годов пять, к матери пришла доживать свой век ее мать, а наша бабушка Макрина, с которой почему то мы особенно не ладили: она гонялась за нами, а я залезал от ней на дерево и оттуда дразнил ее языком. Приблизительно в это же время (то есть до школы) я ходил ночевать к другой бабушке, Анне (матери отца), жившей с ними рядом одинокой бобылкой. Где ее были родные - я не помню. Она, после попа и дьячка, первая в деревне имела самовар и пила чай из разных собранных ею цветов и трав,
   29
   и когда она давала мне этого чаю с кусочком сахара, я об этом на другой день хвалился перед всеми ребятами деревни и считал себя гораздо счастливее и выше их. Вечерами она залезала на печку, а я пускал на столе волчки, сделанные ею мне из старых шпулек, а когда я засыпал, она меня любовно укладывала в постель, а сама становилась на колени и усердно молилась Богу. Я до сих пор помню тех угодников, которых она призывала в молитве. Тут был Макарий Египетский, Антоний Великий, Симеон Столпник, Митрофаний Воронежский, Зосима и Савватий - Соловецкие чудотворцы, все сорок мучеников и много других. Не меньше было и Богородиц, с Неопалимой Купины до Казанской. О, эти часы бабушкиной молитвы были для меня лучшими часами моего детства, в которые я научался тому смирению и признанию своего ничтожества и греховности перед неведомой нам силой, или тайной жизни и смерти, которые так необходимы человеку во всю его последующую жизнь, способствуя ему развивать в себе искру Божию и бороться с окружающими нас злом и злословием. "Бездна улицы", со всей срамотой, пьянством и нищетой, потом прошла мимо меня и почти не коснулась своей тлетворной заразой и пустотой. И хоть впоследствии я отпал от православия (разумеется, внешнего), но вот перед этими бабушкиными молитвами благоговею всегда и с любовью их вспоминаю.
   Я совсем не помню и не знаю даже по рассказам прошлого этой бабушки и не могу судить: была ли она великая грешница и отмаливала свои грехи, или была по природе такая богобоязненная и утешала себя молитвами в своей старости и одиночестве? Молчит земля, в которой лежат ее кости, и некому рассказать о ее жизни и упованиях. Только и слышал от посторонних старух, что ее муж, а мой дед, Кузьма Сысоич, был в свое время церковным старостой, и, как редкое исключение, был немножко грамотный и не пил и не курил, за что и был в почете у самого барина Дьякова, о котором уже сама бабушка много раз говорила моей матери, что "барин был человек незрячий и добросовестный, и сам не обижал понапрасну своих крестьян, и другим помещикам не давал их в обиду". Но отчего этот мой дед рано умер, я тоже не знаю. Оставшись еще не старой вдовой, бабушка свято блюла это вдовство, и я ни от кого из старух не слышал ее осуждения. Она-то меня еще маленьким научила молитвам и приучила ходить в церковь, к чему у меня и оставалась большая привязанность до самого совершеннолетия и военной службы. Жаль только, что жестокость последующих дней
   30
   революции уничтожила и самое кладбище и все дорогие могилы, в том числе и могилу моей бабушки. И теперь для всей нашей деревни уничтожена всякая связь со своим крепостным прошлым, даже в родных всем могилах.
   С этой бабушкой я ходил в леса за грибами, и два раза мы пережили великий страх. В то время водилось еще много волков и змей, которых мы постоянно видели в оврагах и лесах. Возвращаясь с грибами, мы сидели с ней на опушке леса, на берегу оврага; и вдруг неожиданно на нас наскочили волки. Бабушка крикнула мне: "Ложись и не дыши!" И сама тотчас же притворилась мертвой. Я обмер со страха, но памяти не потерял и отлично чувствовал, как волки обнюхивали меня, а потом поляскали зубами, немножко повыли и пошли от нас по оврагу.
   В другой раз, почти на этом же берегу, пониже и на густой траве, мы так же с ней отдыхали, готовясь идти до дому целых две версты. Бабушка дремала, а я сидя рвал цветы. Вдруг слышу страшное шипенье и вижу огромную гадюку, которая быстро не ползла, а как-то перекатывалась по траве, высоко подняв голову, и прямо на нас. Мы были так поражены, испуганы, что долго не решались вернуться за корзинками. И до и после этого случая мне приходилось много раз видеть и убивать змей, но никогда я больше не видел, чтобы змея нападала на человека, всегда она бежит от него и прячется в сухую листву и траву.
   Кроме этих бабушек, у меня была и крестная мать Прасковья Михайловна, дьячиха, у которой было двое мальчиков, один уже учился в семинарии, а другой был мне сверстник, к которому я и ходил играть. Моя мать была к ним вхожа, приходила поплакаться на свою судьбу, а по зимам молотила цепом у них хлеб, а я так и совсем не выходил от них, пользуясь своим положением крестника. Здесь меня кормили, давали чаю, и я тогда же думал: вот кабы сделаться таким богатым, чтобы иметь свой хлеб, есть, сколько хочешь, картофеля и хоть один раз в день пить чай. У них было всегда много своего хлеба, а кроме того, дьячок с попом собирали четыре раза в год с крестьян пироги и по хлебу и дьячиха получала одну четвертую часть из сбора. Этими пирогами она часто помогала моей матери, чему мы очень радовались. Как дьячиха, моя крестная была привержена к церкви и православию и была нашей наставницей в делах веры. Она всегда набожно внушала нам страх Божий и приводила примеры божеских наказаний детей за непослушание родителям, в которых библейская легенда о медведице, растерзавшей детей за оскорбление пророка Елисея, была не на последнем месте. Все ее рассказы
   31
   носили в себе элементы чудесного и таинственного и потому очень сильно действовали на детское воображение. Слушая их, я всегда давал себе обещание не грешить и быть святым, чтобы не попасть в ад или на зубы медведицы. Этим и объясняется моя набожность, которой я отличался с раннего детства и до 23 лет, времени моего отступления от православия. Она знала на память все праздники и во всякое время года твердила нам, сколько недель или дней осталось до того или другого праздника, и мы с ней вместе радовались этим праздникам и считали дни. Уже потом, будучи взрослым, я узнал, что ее радость праздникам основывалась на том доходе, какой они приносили им и деньгами и пирогами.
   У нашей матери всех ребят было тринадцать (и ни одной девочки), из которых восемь умерло маленькими, а потому из нашей избы колыбельки не выходили, а за неимением девочек и я, и другие старшие братья всегда были няньками младших детей. У матери я перенял колыбельные песни и целыми часами пел их, закачивая ребят. В этом и проходило мое раннее детство. Мать уходила на свою или чужую работу, старший брат был уже в подпасках, а я сидел дома нянькой и возился с детьми. Все мы были, как говорится, мал мала меньше, а потому и орали кто сколько хотел. И хоть мать и носила самых крикливых под куриную насесть заговаривать, но это нисколько не помогало. Не помогали заговоры и бабушек, тем более что у нас никогда не было вдосталь и хлеба, и каши, и, как голодные грачи, мы кричали по всяким пустякам и ссорились между собою.
   Отца своего в раннем детстве я знал мало. Он уходил больше на фабрику и другие сторонние работы, а когда появлялся дома, то всегда больше пьяный, ругался с матерью, и мы всегда вцеплялись в него, не давая ему бить мать. К Пасхе все фабричные приезжали домой в суконных поддевках, в сапогах с набором и с галошами, в голубых и малиновых рубахах. На другой день по приходе каждого вся деревня уже знала, кто сколько принес денег, покупок, гостинцев. Ждали мы отца, как Бога, но он всегда приходил чист и пьян. И опять на оброки и на хлеб продавалась корова, а мы и на лето оставались без молока. Как мать жила, чем утешалась - не знаю, помню лишь, что по совету моей крестной она иногда подолгу молилась Богу, молилась и плакала, а около нее плакали и мы. С этого же времени у меня возникла та ненависть к пьянству, которая как меня, так и двух моих старших братьев оставила на всю жизнь трезвыми и бережливыми. Каждая
   32
   добытая копейка и теперь считается мною частью собственного здоровья, через труд переведенного в деньги, и тратится с большой осмотрительностью. Тратить зря деньги и теперь считается равносильным трате зря своего здоровья.
   Но был и еще более редкий случай, подтвердивший мне мою ненависть к пьянству. Моя мать, как и все деревенские женщины, участвовала у родственников на свадьбах, крестинах и похоронках, но что она там делала, я не знал. Но когда мне было 6-7 лет и меня мальчишки взяли на одну такую свадьбу, я с ужасом увидел свою мать в числе других ряженых, которые, по тогдашнему обычаю, должны были сопровождать молодых после "красного обеда" к колодцу за водой и обратно. Рядились по-разному. Мужчины медведями, красными лентами и, сидя верхом, гарцевали с дикими криками; женщины мазались сажей, цыганками и, сидя верхом на кочерге или помеле, с хохотом и визгом кружились вокруг молодых и верховых. И моя мать делала то же. Конечно, таких унизительных и срамных телодвижений и действий трезвые люди не могли делать и, вероятно для смелости, пили водку. Была ли выпивши и мать, я не знаю, но я так был поражен и оскорблен этим ее поведением, что сейчас же расплакался навзрыд и стал кричать, чтобы она шла домой. На меня наскочили другие ряженые и оттащили меня от места действия. Дома я ревел долгое время, пока не заболел. У меня был жар, и в бреду я все требовал, чтобы мать шла домой. С этого времени я долгое время был диким и избегал говорить со всеми и даже с матерью, и она перестала быть мне такою дорогой и чистой, какой была до этого случая. С этого времени, кроме пьянства, я возненавидел и все такие деревенские обычаи, обряды и никогда и ни в каких не участвовал сам и не допускал их в своей семье.
   Моя мать умела очень складно петь песни как свадебные, так и хороводные. А как раз против нашего дома, только через дорогу, был большой, так называемый "школьный луг", где всякий праздник и днем и вечерами сходилась молодежь и все желающие (а тогда этими желающими бывали даже некоторые старики и старухи) водить хоровод. Вперед сойдутся двое-трое и запоют: "На горе-то калина, под горою малина", а через 15-20 минут, глядь, собрался уже большой хоровод и поются громко и складно хороводные песни, из которых я особенно любил "На горе-то роща... березовая". Для матери только в них и была отрада, и в таких случаях она оставляла нас одних и уходила к хороводу, а нам говорила, что идет куда-нибудь за делом, чтобы мы не просились с ней. И пока я был так мал, что еще не
   33
   интересовался никакими песнями и деревенским весельем, я очень злобился на нее за эти хороводы и через какие-нибудь полчаса бежал за нею на луг и с плачем тащил от хоровода, ссылаясь на то, что маленький Пашка обмарался, а теткина Аксютка лежит вся мокрая и орет.
   Мать бранила нас и шла с неохотой домой.
   А годов с семи я и сам полюбил мелодию хороводных песен и быстро стал усваивать их мотивы. После чего я уже не злобился на мать и, когда она уходила, просился с ней к хороводу. А если она не брала нас сама (по холодной или грязной и сырой погоде), тогда я сам закутывал в одеяло Пашку, а Аксютку сажал на тележку и с ними выходил к нашему сараю и через дорогу смотрел на хоровод и улавливал слова и мотивы песен. Матери кто-нибудь говорил, что "твои ребята раздетые сидят за костром", и она опять бранилась и загоняла нас домой. Зато в сухие и теплые вечера сама выводила всех нас на луг и сажала на бревна к хороводу, и мы с великой радостью смотрели на разряженных и поющих и бегали сами вокруг хоровода, попадая под ноги взрослым.
   В эти годы моего детства началась русско-турецкая война, и я видел и слышал вой женщин и матерей при проводах на войну своих близких. Помню, как во всей деревне сушились для солдат сухари, которые потом сгнили в общественном амбаре (магазине, как их звали в ту пору). Помню даже, как в разговоре с мальчишками я заявлял, что наши непременно победят турок. И, когда у меня спрашивали, почему я так думаю, я отвечал, что наши русские - настоящие люди, а турки не настоящие и что Бог у нас настоящий, а у них - нет.
  
  
  

ГЛАВА 2. ШКОЛА И ЦЕРКОВЬ

  
   Когда мне было годов семь, мой отец поступил сторожем в церковную сторожку, и я с этого времени стал маленьким адъютантом у священника, помогал отцу убирать церковь, топить печи, раздувать кадило, бегал за горячей водой, а потом, выучившись грамоте, читал поминанья о здравии и за упокой и потихоньку утаивал у священника по 2, по 3 копейки, подаваемые на поминаньях, а иногда даже по целой просвирке. Я видел, как он в конце обедни доедал "святые дары", подливая красного вина и закусывая просвиркой, я завидовал ему, но сам не мог решиться на это, хотя к этому была полная возможность. На боковых дверях у входа в алтарь были нарисованы сердитый Николай Угодник и Михаил Архангел с огненным мечом
   34
   и мне всегда казалось, что они очень внимательно следят за мной. Один раз по неосторожности я прошел с дровами в алтарь не боковой дверью, а царскими вратами, которые были открыты по случаю Пасхи, и так перепугался, что не решался идти из алтаря и боковыми дверьми, боясь немедленного наказания огненным мечом от Михаила Архангела, и сидел в алтаре до тех пор, пока пришел отец и позвал меня. С этого времени я совсем сроднился с церковными службами и стал усердным православным. Одно, что мне трудно давалось, это так называемое "говенье". Я хоть и старался не грешить, хоть и хотел быть святым, но постоянный голод и соблазны наталкивали на грехи, о которых надо было говорить на исповеди, а это было стыдно. Я всегда откладывал неделя за неделей и доводил до последней недели - страстной, когда было много говельщиков, между которыми я проходил малозаметным, и когда кончалось это испытание моей детской совести, я радовался сильной радостью, сознавая, что на целый год освободился от такой муки. Тем более что вскоре наступала Пасха, к которой у нас появлялось откуда-то несколько кусков мяса, творог и молоко. В эти дни мы были сыты и в красных рубахах бегали по деревне.
   В школу меня отдали 8 лет, и я очень прилежно учился, радуясь тому, что в ней я был не только равным другим ребятам, которые были, по-моему, богачи, но и обгонял их по ученью. Особенно любил выучивать Закон Божий и длинные стихотворения. Дисциплинарными взысканиями в то время были: оставление без обеда, оставление на ночь в школе с тем, чтобы вечером учить урок, запирание на 2 часа в чулан, поставление на колени в угол и т. д., но меня это не пугало, так как я не любил баловать и водить компанию, а потому почти всегда был вполне исправным учеником. С этого времени стал петь в церковном хоре, и это пение доставляло мне и моей матери великое удовольствие, выдвигая меня на сцену равным другим детям и взрослым. Начиналось и кончалось ученье молитвой, в пении которой я также принимал участие в первых рядах. Здесь, в школе, мой идеал будущего благополучия несколько повысился. Я видел, как для учеников, которые по дальности ночевали по неделе в школе, варили в маленьких котелках черную кашу и картофель, которые они ели с маслом. Я облизывался и думал: вот кабы нам дожить до такой возможности. Учительницу Рысакову мы уважали и в ее присутствии вели себя чинно и тихо.
   Кажется, на последнем году моего ученья случилось большое событие - царю Александру II оторвало ноги, и
   35
   мы, дети, коленопреклоненно молились на панихиде об упокоении его души. В убийстве участвовал Рысаков, и наша учительница очень смущалась, что и ее фамилия была Рысакова, она прямо стыдилась своей фамилии и боялась смотреть нам в глаза. В народе также очень горевали и плакали по убитом царе. Ведь в то время много жило людей, знавших на своей шкуре крепостное время, и этого царя считали своим отцом и освободителем. Песня о "золотой воле" тогда была самой ходовой и любимой, как в школе, так и на деревне.
   И хотя с освобожденья прошло уже 20 лет, но слова Манифеста: "Осени себя крестным знамением, русский народ, и призови Божие благословение на свой свободный труд" - еще у многих жили в памяти, а мы, дети-школьники, так знали их наизусть. Слова эти так были близки крестьянской душе, так отвечали ее внутреннему настроению, что долго помнились наравне с молитвами. С этого времени все вписали и в поминанья царя-освободителя за упокой души. Конечно не все по-настоящему воспользовались этой волей, многие спились, разорились и ушли из деревни в город, но никогда, ни тогда, ни после, за всю свою долгую жизнь я не слышал, чтобы кто из крестьян был недоволен этой волей и царем, давшим эту волю, так как воочию все видели и понимали разницу в положении до и после воли. Видели и понимали, кто отчего живет плохо и хорошо, и, во всяком случае, не считали эту волю причинами для плохо живущих. Правда, воля прибавила кабаков, но мужики не винили в том и кабатчиков, признавая открыто

Другие авторы
  • Зонтаг Анна Петровна
  • Радищев Александр Николаевич
  • Оськин Дмитрий Прокофьевич
  • Волкова Мария Александровна
  • Ильф Илья, Петров Евгений
  • Светлов Валериан Яковлевич
  • Бажин Николай Федотович
  • Гольцев Виктор Александрович
  • Фофанов Константин Михайлович
  • Шеррер Ю.
  • Другие произведения
  • Жулев Гавриил Николаевич - Стихотворения
  • Соловьев Сергей Михайлович - История России с древнейших времен. Том 18
  • Гомер - Отрывки
  • Добролюбов Николай Александрович - Этимологический курс русского языка. Составил В. Новаковский. - Опыт грамматики русского языка, составленный С. Алейским
  • Кизеветтер Александр Александрович - Реформа Петра Великого в сознании русского общества
  • Телешов Николай Дмитриевич - Тень счастья
  • Дьяконов Михаил Алексеевич - Владислав Шошин. Михаил Алексеевич Дьяконов
  • Муратов Павел Павлович - Вокруг иконы
  • Дружинин Александр Васильевич - Из примечаний к переводу "Короля Лира"
  • Бунин Иван Алексеевич - Старый порт
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
    Просмотров: 1001 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа