нков, зная, что это меня сильно как успокоит, и вообще даже в случае проигрыша может нам очень помочь. Мне нисколько, право, не досадно на проигрыш 1000 франков, но ужасно больно за те 300 или 200 франков, которые я просила прислать. Господи! Как я много на них надеялась. Во-первых, что для меня главное, не следовало бы посылать мне письмо к маме, опять ее бедную, несчастную беспокоить и тревожить прося, чтобы она нам непременно прислала хотя сколько-нибудь денег, 125 рублей. Боже мой, что бы только я ни дала, чтобы не просить ее, не беспокоить моего бедного ангела, мою бедную старушку. Как мне это больно, как я и представить себе не могу, так мне это тяжело. Во-вторых, надо опять будет писать и клянчить у Каткова61, человека, который нас так много обязал и просить которого теперь от меня, несмотря на то, что я его решительно не знаю, очень грустно и тяжело. Таким образом, как я уже сказала, я ушла домой с ним под руку и решительно ничего почти не слушала, что такое он говорил. Я была так сильно поражена, что только и думала, как бы нам дойти домой и мне сесть в постель, уткнуться головой в подушки, чтобы как-нибудь да забыться.
Старухи наши встретили Федю радостно. Я просила, чтобы они сделали опять чаю и кофе, и пока они это приготовили, я сидела и разговаривала с Федей, все утешала его, но самой было так тяжело, так сильно тяжело, как никогда. Право, мне еще никогда не случалось так тосковать, даже в Бадене при наших огромных проигрышах я вовсе не так сильно тосковала, как тут; раз у меня слезы были на глазах, Федя начал меня просить не плакать, и я постаралась, конечно, успокоиться. Старуха принесла чаю и кофе, который оказался нехорош. За кофеем мы с Федей все говорили, и он мне рассказывал о своей поездке и уверял, что он поедет непременно еще раз. Тут мы рассу[ди]ли с ним, что теперь делать и у кого просить денег. Решили просить опять у Каткова 500 рублей и просить его высылать эти деньги каждый месяц по 100 рублей, а кроме этого просить выслать 60 рублей в Петербург Майкову, чтобы он их выдавал Паше. Тут Федя решился еще написать письмо к Яновскому и просить у него 75 рублей, а я между тем попрошу у мамы 50 или по крайней мере 25. Вот этими-то деньгами и жить. У нас же наличными было всего 49 франков, но так как Федя заложил в Саксон пальто за 13, а кольцо за 18, то это следовало выслать, и непременно сегодня, для того, чтобы вещи не могли пропасть. Мне хотелось чем-нибудь непременно развлечься, и я предложила Феде сейчас написать письма и я сейчас отнесу на почту письма, он это сделал, сам лег полежать и боялся припадка, приближение которого он чувствовал, просил меня поскорее отнести на почту. Кольцо было заложено у M-me Dubuc, а пальто в пансионе Orsat. Я отправила mandat {Почтовый перевод (фр.).} и получив на почте письмо, которое вчера Федя адресовал мне, с горечью прочитала его. Господи, как мне жизнь была скучна сегодня, как мне все это надоело. Я не знаю: ведь я, кажется, предчувствовала, что Федя ничего не выиграет, что эти 150 франков пропадут, даже ведь они бы для нас особенно не помогли, довольно было бы только на 2 недели, а там все равно пришлось бы просить у мамы, но я почему-то надеялась, что Федя выиграет те 150 франков, это было бы 200 рублей, и, следовательно, хоть на несколько времени, а мы были бы спокойны. С горечью шла я домой, но пришла и нашла, что Федя лежал на постели, думая заснуть, потому что всю эту ночь он не спал (собака спать не давала) и ужасно как мучился мыслью, что все проиграно, и что теперь следует делать. У нас всего-навсего 17 франков, больше ничего нет, придется опять вещи закладывать, опять эта подлая необходимость.
Пошли обедать, день ужасно грустный, ничего не могу делать, все меня давит мысль, зачем он мне не прислал 300 франков. Ну уж пусть бы эта 1000 пропала, что за важность, я на них и не рассчитывала, но вот эти-то, эти-то 300, как бы я была теперь счастлива, могла бы что-нибудь себе приобрести из одежды, а то у меня ничего нет, так много нужно, а нет денег, чтобы купить. От обеда Федя пришел домой и лег спать, а я предложила ему, что я пойду и заложу свои рубашки (собственно говоря, рубашки я не закладывала, а у меня были скоплены деньги, 12 франков, вот я и решилась их выдать за деньги, полученные за рубашки, чтобы потом, когда у нас будут деньги, получить их назад. В случае нужды опять их дать Феде или дать в виде полученных от залога платьев потому что мне так больно закладывать мои платья, просто ужас). Пока он спал, я сходила на почту и отнесла маме письмо, в котором умоляла ее непременно прислать мне 25 рублей, откуда она хочет их взять, да прислать. Когда Федя проснулся, я отдала ему деньги, 12 франков, и сказала, что взяла на месяц. Вечер прошел ужасно грустно, до невозможности грустно, тоска страшная, и одна мысль терзает меня, все постоянно одна только мысль о проигрыше приходит мне на ум, от нее я решительно не могу отвязаться, вот опять думаю, надо написать и умолять Каткова, опять унижаться, опять злоупотреблять его к нам добротой; ведь он нас хорошенько не знает, он может о нас подумать, как о людях, которые неблагодарны и злоупотребляют его доверенностью к нам.
Вторник, 8 <октября>/26 <сентября>
Ночью в 10 минут 3-го я почему-то проснулась и вдруг услышала, что с Федей сделался припадок. Мне показалось, что он был мал, но Федя говорил мне после, что он себя очень дурно чувствовал и, следовательно, припадок был из сильных. Через 10 минут Федя уже пришел в себя и говорил со мной, но очень долго не мог припомнить, что это такое за Саксон ле Бен и где он там был. Это его очень мучило, что припомнить он того не может, наконец, кажется, через полчаса, кое-как насилу припомнил. Потом мы заснули, он предложил, не хочу ли я заснуть у него на постели, я легла, но он спит ужасно как скорчившись и все ударял мне коленями в живот. Я очень боялась, что засну, а он во сне толкнет меня, и я могу слететь с постели. Я только что капельку заснула. как действительно он меня довольно сильно толкнул, тогда я перешла на свою постель <...> Господи! Какой опять сегодня день был грустный. я только о том и молила бога, чтобы как-нибудь день поскорее прошел, такой он был мрачный и скучный, и все одни только печальные мысли приходили на ум.
День был дождливый, тоскливый; Федя от обеда пошел в кофейню читать газеты, а я, несмотря на дождь, отправилась на почту и получила там письмо от мамы. На этот раз оно было франкованное, мама извинялась, что писала, не франкуя, сказав, что Маша сказала, будто бы эдак скорее доходит. Милая мамочка писала, что она стала очень старая и очень поседела, бедная моя старушка, как мне ее стало жалко. Я была очень рада письму, и, придя домой, опять прочитала его. Тут только я заметила ее выражение насчет доверенности, меня это так сильно поразило, что я ужасно как расплакалась и очень долго плакала. Вообще как вчера, так и сегодня я ужасно как раздражена и расстроена, все меня волнует, все меня мучит, так что я весь день вчера и сегодня плакала; особенно на меня письмо это подействовало, так что я плакала, кажется, с час. Пришел Федя, я ему сказала про письмо и сказала, что оно для меня живой упрек; потому что я должна бы была пожертвовать собой, что я обязана была жить с нею, а я ее бросила, и за то мне и счастья не будет. Федю это несколько обидело, хотя я вовсе не хотела его ничем обижать. Потом я прочитала ему письмо, в котором мама говорит, что она так была рада получить его драгоценное письмо62. Это его польстило. Вечером он меня бранил, зачем я не иду к бабке, говорил, что этого он понять не может, что ребенок через это может умереть, что это вовсе я его не люблю, и ужасно настаивал на том, чтобы я пошла к доктору. Я ему отвечала, что потому только не иду, что у нас денег нет, а что я бы и сама желала успокоиться и увериться, что все идет благополучно. Вечером я несколько спала, потом после чаю, когда я лежала в постели. Федя мне рассказывал про свою прежнюю жизнь, про Марью Дмитриевну, про ее смерть. Она умерла в 6 часов вечера; он все сидел у нее, потом вдруг ему сделалось скучно и он пошел на минуту к Ивановым, пробыл у них не более 5 минут и когда пошел домой, то к нему прибежали и сказали, что она кончается63. Когда он подошел к дому, дворник сказал, что она уже умерла. Перед смертью она причастилась, спросила, подали ли Федору Михайловичу кушать и доволен ли он был, потом упала на постель и умерла. Потом он рассказывал про ее последнее время, что ей уж года 3 до смерти представлялись разные вещи, виделось то, чего вовсе и не было. Например, представлялся какой-нибудь человек и она уверяла, что такой человек был, между тем, решительно никого не было. Перед его отъездом {Может быть: приездом.} в Петербург64 она выгоняла чертей из комнаты, для этого велела отворить окна и двери и стала выгонять чертей. Послали за Александром Павловичем65, который уговаривал ее улечься в постель. Она послушалась, потому что обыкновенно его чрезвычайно как слушалась во всем. Говорил мне, что она ужасно не любила свою сестру Варвару66, говорила, что она была в связи с ее первым мужем, чего вовсе никогда не было. Говорил, что она ужасно дурно жила с своим первым мужем, что тот ее выносить не мог. Рассказывал о Варваре Дмитриевне, как она умерла, она была любовницей какого-то начальника парада Комарова67, которого ужасно любила, но который стыдился ее; ей нужно было ехать в Самару, чтобы лечиться. Она по совету Феди отправилась, но он ее дурно принял, а она была горда и тотчас приехала назад в Петербург, а здесь через 3 недели и умерла. Третья сестра, Софья, живет с каким-то генералом Яковлевым68, тоже не замужем. Четвертая, Лидия, где-то в Астрахани. Вообще он мне очень много рассказывал про них. Сегодня весь вечер Федя просидел за письмом Каткову69 и просил меня выслушать письмо и сказать, как я его нахожу. Федя обыкновенно мне показывает письма к Каткову, т.е. деловые письма. Я сказала, что, по моему, письмо хорошее, что ничего не следует ни переписывать, ни уменьшать.
Среда, 9 <октября> 27 <сентября>
Утром Федя, несмотря на то, что был несколько нездоров, отправился часов в 12 закладывать мое кольцо, но не застал того дома и скоро воротился. Так мы дождались до 3 часов, и когда пошли обедать, то я [подождала] его на площади, а он отправился к закладчику. Я все время ходила по площади, и это продолжалось довольно долго, так что мне под конец даже надоело. Пришел Федя, сказал, что за кольцо дали 10 франков, но в мантилье отказали, сказали, что они не принимают таких вещей, а рекомендовали, если хотим, то принести к какому-то Clere. В гостинице, где мы обыкновенно обедаем, спросили сегодня, что такое значит пансион в 50 франков, как у них означено на стене. Он отвечал, что это 2 раза в день [еда?] по 4 кушания, но сказал, что если мы здесь останемся, то можем поговорить с его хозяйкой и она, вероятно, уступит. После обеда мы отправились на почту, чтобы отнести письмо к Каткову. Федя сегодня его несколько переменил, и когда окончательно написал, то предложил мне прочесть его, что я, разумеется, и сделала с радостью. Сегодня же он начал писать и к Яновскому. Отдав письмо, я предложила идти узнать у какого-нибудь сержанта, не знает ли он о жительстве какого-нибудь закладчика. Федя согласился, отправился домой, а я пошла в Gr<ande> rue, потому что там видела сержантов. Вышел ко мне какой-то краснощекий очень глупого вида сержант с улыбающейся рожей, и объявил, что не знает, а сказал, что если я хочу узнать, то могу узнать во 2-м этаже в H<otel> de ville. Растолковать, куда именно, он не сумел. Но тут нашелся привратник, который указал мне, что следует идти в отделение полиции. Пришла быстро туда, нашла несколько растрепанных чиновников, которым рассказала, что мне нужно, но один отсылал к другому. Наконец, привели к начальнику полиции, порядочной физиономии человеку; он очень вежливо предложил мне стул и начал рыться в книгах, но никак не мог найти; потом объявил, что если мне угодно, то ко мне пришлют закладчика, только бы я сказала свой адрес. Я имела глупость сказать, потому что рассудила, что лучше пусть придет на дом и посмотрит, чем ходить по городу с узлом и носить самой мои платья. Обещал прислать сегодня или завтра. Я поспешила домой, чтобы сказать об этом Феде, так [как] он спрашивал, что у меня, да, может, забыл. Но когда сказала Феде, что придет он к нам, Федя вдруг вздумал объявить, что это ужасно, это значит себя афишировать, это значит объявить всему городу, рассказать всем, что теперь это известно полиции и пр., и пр., вообще говорил разные пустяки. Я ему сказала, что если это ему так неприятно, то я схожу опять туда и скажу, чтобы не присылали. Федя еще сильнее рассердился и сказал, что это я говорю со злости. Я говорила очень тихо, но он уверял, что я на него кричу, тогда я действительно раскричалась. Положим, я тут была сильно виновата, что кричала, но что же мне было тут делать: я так сильно раздражена в этот день, мне так тяжело от всего этого, что мне, право, можно было простить мой гнев. Тут я его обругала дураком и болваном. Он сначала лег в постель, но потом у него стали сильные боли в сердце, и он встал, потому что боялся лежать. Я сейчас же опомнилась и пришла, начала просить у него прощения. Но он ни за что не хотел простить. Право, это было очень жестоко ко мне, ведь нужно же взять и то во внимание, что я теперь очень нездорова и что, наконец, такие вещи и меня могут теперь расстраивать, как будто мне не тяжело [решиться?] закладывать свои вещи, которые так дорого стоили маме и которые так легко могут пропасть. Федя ужасно как обиделся, что я его назвала дураком, до того обиделся, что даже заплакал и плакал несколько времени. Это уж было для меня слишком больно, видеть его слезы. Но я постаралась с ним примириться.
Когда он лег спать, я села писать письмо к маме, опять прося у нее денег; хотела я отнести письмо сегодня на почту, но не могла этого сделать, потому что боялась, что придет наш закладчик и не застанет меня дома, а Федя будет спать. Так он проспал от 6 до 9 часов, когда, наконец, я его разбудила. После чаю я тоже легла заснуть и спала часа 2. Федя все время ходил по комнате, и когда я, наконец, проснулась, то он начал меня бранить, зачем я его оставила, зачем не говорю, объявил, что я и сплю-то просто от злости. Все это было ужасно несправедливо: легла спать я вовсе не от злости, а потому, что была нездорова, а говорить с ним боялась, потому что все ему не нравилось и на все он сердился. Но под конец мы все-таки с ним примирились. Потом я легла спать и ночью видела, что будто бы я играю с папой и мамой в карты, и мама сдает, да так смешно <не расшифровано>, не 5 карт, как следует, а 6, 7, 8 и так далее, пока мы ее не обставили. Потом у всех у нас карты лежат открытыми, и я вдруг вздумала подменять их у папы. Мне это показалось так смешно, что я ужасно как расхохоталась. Тут Федя меня разбудил, спросив у меня, что со мной, почему я [так громко?] хохочу. Потом я опять заснула и видела во сне маму, будто бы она у меня умерла. Я до такой степени плакала по ней, так мне ее было жалко {Поверх стенографического текста надпись: Соне 4 1/2 месяца сентября 28.}.
Четверг, 10 <октября>/28 <сентября>
Сегодня я проснулась, взглянула на часы и увидела, что мы проспали сегодня до половины 11-го, чего с нами почти никогда не случалось. Я поспешила разбудить Федю, потому что мы ждали закладчика, потом пошла сказать старухам, чтобы они сделали кофе. Когда я пришла к ним, то они мне сказали, что приходил за товаром какой-то господин уж 2 раза, и обещал придти в 3-й в 11 часов, и спрашивала, к нам ли это. Я отвечала, что когда придет, чтобы привели его к нам. Мы сейчас оделись и к 11 часам были готовы. Федя все тревожился и представлял, как это нам стыдно, что вот придет к нам закладчик, что все об этом узнают, о, какой стыд, что мы афишированы и что теперь весь город будет знать, что мы закладываем наши вещи. Вообще говорил мне, что я думаю больше, чтобы его сердить и тревожить, мучить, зачем я пригласила его прийти. Наконец, пришел этот господин, осмотрел наши вещи, 2 мои платья и мою черную кружевную мантилью, и сказал, что, если угодно, то он даст 50 франков, но больше дать не может; что здесь все ужасно дешево дают и что нам же будет легче меньше заплатить, чтобы получить эту вещь назад. Это все они говорят, не понимая одного, что когда получим деньги, тогда все равно будет, больше дать или меньше. Но за такую малую сумму мы отдать не могли, а потому сказали, что поищем другого. Он обещал прислать другого, какого-то господина Dupuis, но так как нам не хотелось, чтобы наши хозяйки знали, то мы просили не присылать, а просто сказать адрес; он нам и сказал. Когда он ушел, Федя начал говорить, что мы осрамились, что теперь все знают, что мы закладываем, что нас уважать не станут, так что мне даже сделалось ужасно больно и обидно. Ведь он же сам довел до того, что пришлось закладывать мои же платья. Зачем было доводить до такой бедности, а тут при этом горе он начинает еще тревожить меня. Когда закладчик ушел, я сходила на почту и узнала, что из Саксон пришли 2 вещи, т. е. Федино пальто и кольцо, но отдать они мне не могли, а просили, чтобы пришел сам Федя. Я воротилась домой, и сказала Феде. Тут у нас как-то зашел разговор, и когда он меня начал опять упрекать, зачем я позвала этого закладчика, и говорил, что мне, вероятно, приятно ходить закладывать, что, вероятно, мне не стыдно, то я отвечала, что мне даже потому неприятно, что это мне случилось в первый раз, что прежде мне никогда так не случалось делать, а, следовательно, о приятности не может быть и речи. Тогда он мне сказал, что нам между собой нечего гордиться состоянием, что и я ничего не имела. Мне это было до такой степени обидно слышать, что я чуть было не расплакалась. Это уж было ужасно обидно. Ведь я говорю это не для упреков его, а он сейчас принял это за упреки и решил непременно и меня упрекать. Да даже если бы я и была так недобросовестна, что позволила бы себе его упрекать, то неужели же у него нет настолько деликатности и любви ко мне, чтобы мне так не сказать. Из дому я пошла к Dupuis, про которого говорил мой закладчик, видела его жену и его, они удивились моей мантилье, сказали, что если бы купить, то они, пожалуй, купили, но под залог денег не дают. Были очень вежливы и указали мне магазин Lion, где продают различные вещи, говоря, что там непременно примут. От него я отправилась в сказанный магазин и дождалась, пока оттуда выйдут две покупавшие там что-то госпожи. Я вошла и показала мантилью. Сначала они спросили, сколько я хочу за нее, а потом отказались взять, сказав, что этим не занимаются, но дали мне адрес Clere на rue des Allemands, который будто бы этим занимается и берет такие вещи. От него я отправилась домой и мы пошли с Федей обедать, а после обеда, несмотря на дождь, я пошла отыскивать Clere. Это какой-то старичок, которые сначала объявил мне, что у него все уже заперто и чтобы я пришла завтра, потом, когда узнал, что у меня шелковое платье, а не золотые вещи, дал мне адрес какого-то купца Crimisel, который торгует платьями, и который, по его словам, берет заклады. Я к нему и отправилась. В этом доме есть 2 купца, торгующие платьем, сначала я поехала к одному, сильно позвонила, мне отворила какая-то дама, приняла очень сухо и сказала, что это не к ней, а по другой лестнице. Наконец, я кое-как нашла этого Crimisel, его не было дома; жена посмотрела мантилью, сказала, что она не особенно понимает в кружевах и что это, должно быть, и не настоящие, но что она верит мне на слово. Я с нею разговорилась, и она предложила мне принести сегодня или завтра платья к ней, когда будет ее муж. Тут пришел и он, посмотрел на мантилью и сказал, что пусть я принесу завтра платье, тогда он примет и мантилью в тот счет. У нее есть ребенок 5 месяцев, но который кажется месяцев 9, если не больше. Она перестала его кормить грудью уже больше месяца, т. е. когда ему было всего только 4 месяца. Мне кажется, это ужасно как рано. Так мы распростились, и я обещала прийти к ним завтра. Пришла домой, сказала Феде, что вот каким образом это устраивается.
Был дождик, и Федя тоже воротился из читальни. Я просила нашу хозяйку сделать нам кофе, который сделала она превосходно. Потом вечер прошел довольно весело. Я легла спать в 11 часов, Федя еще тоже лежал на своей постели, я еще не спала, как вдруг в 25 минут 12-го вечера я в первый раз почувствовала, что ребенок у меня забился, т. е. я почувствовала какие-то острые толчки в живот в разных местах, не постоянно, а через несколько времени. Я не сказала Феде, думая, что это я сама обманулась и что, может быть, это у меня просто-напросто расстройство желудка. Потом, когда он меня разбудил в 2 часа, и я все еще продолжала чувствовать это биение, я сказала Феде, он пощупал, но ощупать этого не мог. Как я была рада и счастлива, этого и сказать нельзя. Вот, наконец-то, бьется, живет мой ребенок! Теперь уже не кусок мяса, а, может быть, сын, он тесно связан со мной, милый сын, которого я еще не знаю, но которого ужасно как люблю. Я нынче постоянно мечтаю о Мише или Соне. Мне все кажется, то они маленькие, то подросли немного, то, наконец, большие, и я так рада представить их, я так люблю их, что бог только один знает. Федя несколько раз меня целовал, и мы довольно долго с ним об этом проговорили. Потом, когда он лег в постель, то в темноте мы долго разговаривали. Я говорила, что желала бы, чтобы Соня или Миша походили совершенно на него, а он, напротив, говорил, что желал, чтобы Соня была такая, какая я. А чтобы от меня, говорил он, она наследовала быстроту бега. (Оказалось потом, что Федя решительно не умеет бегать.) Потом заговорили о ловкости. Федя сказал, что если она переймет его ловкость, то будет постоянно бить горшки. (Действительно, это правда, Федя ужасный мастер на это, разбил в Москве, в Бадене и вот теперь 2 дня целые здесь. Потом толковали, что если вдруг у нас будет 12 человек детей, все они будут иметь эту манию бить горшки, то мы вместо игрушек на праздники будем покупать для них эту посуду.) Мы очень долго хохотали, но я до того проснулась, что заснуть уж потом не могла и не могла спать всю ночь.
Пятница, 11 <октября>/29 <сентября>
Мы вчера так много хохотали, что я окончательно проснулась и заснуть уж не могла ни крошки, так что, может быть, и могла бы заснуть часов в 7, но так как мне следовало идти в 9 часов заложить платье, и я боялась, что он уйдет, то я и решилась лучше не спать, чтобы опять не проспать так долго. В 3/4 9-го я разбудила Федю, чтобы он встал и пил кофе, и в 1/4 10-го уже вышла из дому, связав два мои платья, зеленое и лиловое с полосками, в один узелок, под видом посылки. Сегодня был опять la bise, т. е. северный ветер, так что меня просто сшибало с ног. Я кое-как дошла до купца. Они осмотрели мои платья и хотели дать мне за 2 платья и мантилью 60 франков, но я сказала, что это мне мало. Тогда они сказали, что вот если бы у вас было бы еще платье, я отвечала, что готова вместо мантильи принести еще платье, которое будет такое же хорошее, как и первое. Тогда они мне решили дать по 25 франков за 2 платья, следовательно, 50, и за 3-е - 30, всего 80 на два месяца, но сделали такое условие, что если через 2 месяца не выкуплю, то платья они продают. Но пока я еще не принесла платье, они заставили меня записать эти 2, я получила 50 франков и отправилась домой, зайдя в магазин купить чаю. Как-то случается, что я всегда покупаю чай именно когда бывает la bise. Хозяйка магазина, которая меня уже знает, предложила мне сесть на стул и поставила мне под ноги грелку с углями, я несколько времени посидела, но потом побоялась, чтобы мне потом не простудиться, побоялась держать ноги в тепле (Я забыла, этот Crim<isel> показал мне часы, всего за 80 франков, такие, как мои, но здешней работы, следовательно лучше, и еще часы-хронометр великолепные за 400 франков, и сказал, что у них скоро будут в продаже черные шелковые платья, и что если я захочу, то могу их купить.) Пришла домой, принесла {Может быть: отнесла.} деньги, но сейчас не пошла опять с платьем, потому что было уж слишком холодно. Пошли обедать, а после обеда я зашла домой и, взяв платье, отправилась опять к закладчику. Его не было дома, но жена была, она уже хотела мне дать деньги и заставить меня расписаться; конечно, я была так глупа, что разговорилась с нею, расспрашиваю ее о платье, и таким образом дождалась-таки, что пришел муж. Она, вероятно, бы дала мне 30 франков. Но он был [скупее?], чем она, и, посмотрев платье, объявил, что оно изношено и что он может дать только всего 20 франков, тогда как я надеялась получить 30. Он долго рассматривал и продолжал уверять, что оно старое и что им будет убыток, когда придется им продать. После долгих разговоров, наконец, дал мне 25 франков. Тут я могла себя бранить [одну?], потому что решительно была одна виновата в том, что не дал больше. В большой грусти пошла я домой, купив на дороге бумаги для заштопывания наших чулок, которые очень разорвались. Но я так долго ходила, что уж стемнело, и Федя начал беспокоиться, не видя меня так долго.
Вечером, когда Федя меня разбудил, я ему говорила что-то про сны и потом сказала по-французски: "Mais c'est tres singulier" {Но это очень странно (фр.).}. К чему это относилось я, право, не знаю, вообще я нынче больше разговариваю по-французски, чем по-русски. Нынче ребенок продолжал биться целый день, но я все еще боялась этому поверить, думала, что это происходит от раздражения желудка. Федя был сегодня очень весел и мы все сочиняли Абракадабру:
Главные лица: Абракадабра {Абракадабра... Талисман, а также все стихи написаны обычным письмом.}. Дочь ее: она невинна и Ключ любви. Жених - Талисман.
Он входит: Поклон мой Вам, Абракадабра,
Желаю видеть Ключ любви.
Пришел я сватать очень храбро,
Огонь горит в моей крови.
Абр. Авось приданого не спросит,
Когда огонь кипит в крови,
А то задаром черти носят
Под видом пламенной любви.
[Он:] Советник чином я надворный,
Лишь получил, сейчас женюсь.
Она: Люблю таких, как Вы, проворных,
[Он:] Проворен точно, но боюсь.
Она: Чего боитесь Вы напрасно?
Ведь смелыми владеет бог.
[Он:] Владеет точно, это ясно,
Боюсь того, что скажет рог.
И в этом роде еще много стихов. Нынче Федя все говорит каламбуры, так например: я его просила, чтобы он посидел со мной; он мне ответил: "Вы просите с Вами посидеть, а я боюсь с Вами поседеть". Или "влез-в лес", "до рожи-дороже". Вообще он нынче очень весел. Когда мы легли уж спать, я думала, что он заснул, он думал, что я сплю, вдруг я ему сказала, что вот я присочинила еще стих, сказала ему, а он в ответ сказал мне другой. Нам сделалось ужасно смешно, как мы вместо того, чтобы спать, занимаемся сочинением глупых стихов. Федя все эти стихи поет на один голос, который сам же сочинил. Вообще нынче мы опять с ним страшно дружны и он меня, кажется, ужасно любит.
Суббота, 12 <октября>/30 <сентября>
Сегодня утром я решилась непременно идти к бабке M-me Renard, которая живет где-то здесь в Женеве, дом здоровья в улице Mole и улице du Nord, N 6 и 5. Я много раз читала ее объявление в гостинице
О том, что она принимает к себе на попечение беременных женщин и что дает советы. Я давно уж собиралась идти и меня ужасно мучила мысль, что, может быть, из-за моей неосторожности может умереть ребенок, и я буду так несчастлива. Не шла же я потому, что Федя постоянно толковал идти к доктору, а я хотела непременно к бабке, да к тому же у нас и денег не было. Но сегодня я решилась непременно идти. У меня на этих днях все ужасно как болело горло. Сегодня Федя мне непременно велел купить себе вуаль и дал для этого 3 франка, а для бабки дал на всякий случай 5 франков, он сказал, чтобы я дала ей только 3 франка, уверяет, что это совершенно довольно. Я очень долго собиралась, Федя постоянно меня торопил. Наконец, я вышла и пошла сначала покупать себе вуаль в том магазине, где я купила себе платок. Вуаль такой, какой я носила в Петербурге, стоил здесь 1 франк 95 с, без 5 с. 2 франка, что очень дешево. Я тут же надела; потом вспомнила, что у меня очень дурные подвязки, а бабка могла видеть это; мне не хотелось беспорядка и потому я решилась на оставшийся франк купить себе подвязки; показали мне красные шелковые, спросили 1 франк 20 с, но уступили за франк. Наконец, кончив покупать, я отправилась отыскивать ее и сначала думала, что на противоположной стороне Роны, но потом оказалось, что она на нашей стороне. Я долго шла по берегу, наконец, какая-то женщина мне показала как пройти в улицу Mole, и через 5 минут я нашла этот дом. Это в каком-то переулке, довольно небезупречном; я вошла на двор, пришла в какой-то дом, где слышались крики ребят, но никого не видно было. Наконец, когда я хотела подняться наверх, то встретила девушку, которую я спросила, могу ли я видеть M-me R<enard>. Она увела меня в комнату с дверью, отворенной в сад, комнату, заставленную мягким диваном, с огромным портретом какой-то женщины высокого роста, еще молодой, окруженной [скульптурами] и 3-мя бюстами каких-то великих людей. Тут были и другие большие портреты в таком же роде. Это вероятно и есть сама M-me R<enard>. Я посидела с минуту, когда пришла девушка и сказала, что теперь M-me завтракает, и что не хочу ли я прийти к ней в это время. Я сказала, что мне все равно, и она привела меня в комнату, где сидела довольно пожилая женщина за завтраком и, кажется, очень мало обращала на меня внимание, вероятно, это их манера задавать тон. Но мне решительно все равно. Она просила меня сесть, и я начала ей рассказывать, что я беременна, но не знаю на каком месяце. Она мне сказала, что надо считать с последних месячных через несколько дней, т. е. на следующей неделе, т. е. в конце мая, и по моим рассказам заключила, что у меня ребенок должен биться, рассказала мне, как именно. Я отвечала, что я это именно чувствую. Мы долго проговорили с нею, и она мне все время советовала нисколько этим не беспокоиться и не заботиться, не изменять свои привычки, так же много ходить, как теперь, и вообще уверяла, что в сущности это ровно ничего не значит. Потом она позвала меня в другую комнату, ощупала меня и предложила мне лечь, чтобы посмотреть, движется ли ребенок. Она мне сказала, что он очень движется и что, по ее мнению, мне скорее 5, чем 4 1/2 месяца; потом на мой вопрос, что у меня невелик живот, сказала, что форма его прекрасная, именно как следует, а что у меня еще с целый месяц не будет живота, потому что он растет только в последние 3 месяца, потом мне сказала, что если я буду чувствовать, что ребенок бьется несильно и приду к ней <не расшифровано>, и тогда мне, может быть, будет надо пустить кровь, и тогда ребенок будет биться очень шибко. Уверяла, что, по ее мнению, у меня все хорошо и все кончится благополучно. Когда я сказала ей о бели, то она мне отвечала, что это постоянный спутник беременности и предложила мне дать пудры, чтобы подмываться, сказав, что после родов бели пропадут. Потом посоветовала после родин непременно дать себя осмотреть хорошему акушеру для того, чтобы он мог видеть, что все в порядке, иначе что-нибудь может быть испорчено и после поправить будет уж трудно. Трогала она мне живот холодными руками и говорила, что ребенок сильно бьется; рассказывала потом, где лежит, где головка, где спинка, где ножки. Потом пошла в другую комнату и дала мне пудры, взяла за нее 2 франка; я спросила, сколько я ей должна, она отвечала, что это от меня зависит, тем более, что со мной было мало дела, я ей дала 5 франков и она, кажется, была довольна. Я сказала, что приду к ней советоваться, если что-нибудь со мной будет.
Пошла я домой ужасно радостная, тем более, что теперь я была вполне уверена, что я не ошиблась и действительно беременна. Меня смутил мой небольшой живот, все приходила мысль, что я себя обманываю, что вовсе не беременна, а что месячные пропали по какой-нибудь другой болезни, а потому, может быть, у меня даже и чахотка. Но тут она мне вполне отвергла мои глупые предположения и, главное, решительно успокоила меня, сказав, что уверена, что все пройдет хорошо. Действительно, ведь я очень хорошо себя чувствую и мне кажется, что даже и конец будет легкий. Когда я вернулась к Феде, то он сейчас спросил, что она сказала, и был тоже очень рад, когда я ему рассказала, как меня нашла бабка; он в это время доканчивал писать письма к Александру Павловичу, Сонечке и Яновскому70, и мы из-за этого сегодня пошли гораздо позднее обедать и ели все холодное. После обеда Федя пошел на почту, но по дороге мы купили фруктов. Был сегодня довольно холодный день, опять la bise, и так как мне было холодно стоять на площади, пока он выбирал фрукты, то баба предложила мне сесть в ее деревянную бочку. Я села, что было, должно быть, очень смешно; барыня в круглой шляпе, в синей вуали сидит в деревянной бочке и, может быть, торгует фруктами. Я просидела с четверть часа, совершенно согрелась, потому что бочка сколочена из плотных досок и довольно тепло. Я пошла домой, а Федя один снес письма на почту.
Воскресенье, 13/1 <октября>
Утром Федя продолжал сочинять Абракадабру, а потом сел писать. Нынче он каждый день что-нибудь да пишет, составляет план романа, а когда его дома нет, то я все это прочитываю, потому что мне ужасно как интересно знать, что такое он пишет, как это у него выходит. Сказать же об этом, что я читаю, было бы ужасно как глупо, потому что тогда бы он стал непременно прятать от меня все написанное. Вообще он не любит, чтобы смотрели то, что он написал еще начерно, да, я думаю, никакой человек не любит, а поэтому говорить не для чего. Я ужасно как рада моему ребенку; когда он у меня долго не шевелится, то я начинаю думать: "Что это моя Сонечка не бьется" и в это мгновенье она начинает сильно биться, т. е. особенно коленями, как будто желая мне сказать: "Полно, мама, ведь я здесь, ведь я не ушла, не беспокойся обо мне". Я забыла сказать, что вчера, когда Федя ходил на почту, он получил там письмо от Майкова и когда пришел домой, то предложил мне его прочесть. Федя нынче дает мне прочесть все, что он получает, и меня это ужасно как радует, такая доверенность, потому что это избавляет меня от необходимости читать стороной его письма, даже без всякого согласия. (Ведь не могу же я оставаться равнодушной к тому, что делает мой муж.) Майков прислал несколько слов о Паше и называет его [обузой, упрям, ленив, как все, кто] вкусил жизнь, не искусится наукой. Он говорит, что Паша приходил к нему спрашивать адрес и за деньгами, у Майкова хотя и было 25 рублей, но он их не дал, а спросил, на что ему деньги. Тот отвечал, что надо отдать 15 руб. за право ходить в университет, где он будет заниматься стенографией, т. е. записывать лекции по римскому праву и потом составить и продавать их по 2 рубля за лекцию. Майков пишет, что он, бывши сам юристом, знает очень хорошо, что для записывания лекций по римскому праву необходимо знать много древней жизни и древних наук, а также латинский язык. Паша отвечал, что он знает по-латыни чуть ли не отлично, Майков, разумеется, ему не поверил и денег не дал. Потом, когда он пришел через 2 дня, то дал ему только 15 рублей, а 10 рублей оставил себе, отдаст, когда будет время. Оказалось, по словам Майкова, он уже разочаровался в римском праве, не внеся еще 15 рублей, и думает теперь уже о другом.
Майков велит Феде поцеловать меня в ручку. Вот его истинные слова: "Милую Анну Григорьевну за все, что вы о ней пишете, поцелуйте в ручку от меня"71. Милый и добрый Аполлон Николаевич. Этот человек понимает меня и не считает интриганкой, он понимает, что я очень люблю Федю и любовь моя истинная, хорошая, вечная, а не минутная прихоть, уж если Федя пишет про себя, что считает меня гораздо выше и глубже, чем прежде думал, а Федя ведь ужасно как скуп на похвалу. Я была очень рада прочесть письмо Аполлона Николаевича, очень, очень рада; но он ужасно как дурно пишет, так что я едва сумела разобрать, что именно такое было написано.
Все утро я просидела дома, потом пошли обедать, а от обеда я пошла узнать, нет ли для меня письма. Почтмейстер, который нам раздает письма, сказал мне, что поутру был какой-то господин, который спрашивал письма на наше имя, но писем не было, а потому он не дал. "Это, может быть, ваш муж", - но я сказала ему, что мой муж был вчера вечером, а сегодня он целый день сидел дома; тот продолжал утверждать, что не вчера вечером, а сегодня утром был какой-то господин, но письма не получил, потому что письма не было. Я его попросила не давать никому, кроме меня. Потом я пошла домой и читала книгу, роман George Sand: "L'homme de neige", первый роман, нет, второй, который я читала. Один был, между прочим, в русском переводе. Но он мне чрезвычайно не понравился, потому что и перевод был скверный, да и роман не произвел
на меня впечатления. Это отличный роман, и я читала его с удовольствием, хотя Федя, читая его, постоянно критикует и находит большие недостатки72. Потом пришел Федя и предложил мне идти гулять. Мы отправились, по дороге я ему сказала, что на почту кто-то приходил, и в доказательство, что я не говорю неправды, предложила зайти. Мы пришли туда, и почтмейстер и Феде сказал, что действительно кто-то приходил. Тогда Федя оставил записку со своим почерком и просил не давать никому писем, исключая его и меня. Потом воротились домой и вечером были очень дружны друг с другом; Федя мне говорил, что ему лучшей жены и придумать нельзя, даже если бы он захотел выдумать себе, такая у него хорошая жена, но, правду, ее иногда следует посечь; я с ним согласилась, что посечь действительно иногда нужно, ну да это невозможное дело.
Я вспомнила, что сегодня 1 октября, день именин Стоюниной, у которой я была постоянно 3 года каждый год на именинах. Помню прошлый год, я у нее была в лиловом платье, пришла вечером. К ней приехал целый {Пропуск слова в подлиннике.} мужчин и женщин. Была и Верочка73, она была ужасно какая худая и бледная, и меня постоянно мучает совесть, что я с ней очень мало говорила. Это было последний раз, как я ее видела, потом она заболела еще хуже и через 2 1/2 месяца умерла. Как мне больно теперь припоминать, что я с ней не была так ласкова, как бывала обыкновенно. У нее были обрезанные волосы и ужасно худое лицо. Вечер прошел довольно скучно, играли в дурака и потом, уже часов в 12, я отправилась ночевать к Маше. Маша меня ждала, не ложилась спать и стала расспрашивать, кто у них был. Потом, уж утром на другой день, я отправилась домой. Помню еще 3-го года, тоже была у нее, в сером барежевом платье с зелеными ленточками, были у нее все родные ее, но весело не было, потому что разговор как-то не ладился, и она должна была все их занимать. Припоминаю еще за 6 лет 1 октября, когда Маша была еще не замужем. Это был тот день, когда мы взяли из приюта Машу Овр. на один день. Было воскресенье, но удивительно холодно, так что, мне кажется, и зимой таких холодов не бывает. Папа и мама, по обыкновению, пошли в этот день к Александре Павловне, потому что она живет у Покрова74, следовательно у {Пропуск слова в подлиннике.}. Ваня же тогда жил у нее. Я оставалась одна дома; Маша же отправилась за Овр. в приют. Приехала она часа в 2 и стала потом дожидаться Березовского, который с Бадмаевым обещал придти75 сегодня обедать; ждали и Павла Григорьевича, как жениха. Овр. была влюблена в Березовского и он, кажется, тоже в нее. Наконец, и студенты пришли, и тогда, я помню, какое счастливое, веселое выражение было лица Маши Овр. Они стали вместе играть в фортепиано в 4 руки; потом приехал Павел Григорьевич, пообедали и все было довольно весело. Я же все сидела в задней комнате, разливала чай и кофе. Приходил ко мне Бадмаев; он был очень грустный, потому что предчувствовал, что Маша выйдет за Павла Григорьевича. Кажется, ревновал. Вечером эдак часу в 8-м нужно было отвести Машу Овр. назад в приют. Решили так, что пойду я провожать, и со мной Бадмаев, а с нею Березовский. Она была ужасно как счастлива, что он идет ее провожать. Вот мы отправились. Бадмаеву, разумеется, было ужасно досадно ехать или идти со мной, во-первых, потому что было слишком холодно, а во-вторых, что было за удовольствие ехать с 15-летней девочкой, когда он мог бы с большим удовольствием провести время, бывши у нас. Сначала мы пошли пешком, но [они?] шли так скоро, что поспевать за ними было нельзя. Мы предложили им или идти тихо, или же мы воротимся домой. На Песках Березовский нанял извозчика, посадил Машу, и они поехали. Бадмаев тоже должен был нанять, мы тоже поехали, стараясь их не потерять из виду. Это было время студенческих историй76, по Невскому проспекту они ходили сотнями. Вдруг наша лошадь останавливается, извозчик слезает, начинает что-то поправлять в упряжи. Представляю себе положение бедного Бадмаева. Он, видимо, был [сконфужен, что?] вдруг его видят на Невском проспекте на извозчике с какой-то невзрачной девочкой. Это его так взбесило, что он чуть не отказал извозчику, что еще больше обратило бы внимание. Наконец, мы догнали Березовского, я отвела Машу в приют, потом Березовский несколько времени с нами ехал, а потом пошел домой. Мы же с горем пополам доехали домой: холод был страшный, луна светила ярко, но страшный холод на дворе. Он меня довез до дому, и хотел сейчас идти, но Павел Григорьевич взял его извозчика, так что пришлось, кажется, идти пешком. На другой день Березовский был взят в крепость77 и просидел там, кажется, до 10 января.
Понедельник, 14/2 <октября>
Сегодня, так как Федя мало спал, я дала ему проспать еще с полчаса, потом, когда у нас кофе уж был готов, я вспомнила, что у нас нет сахару, и решилась сейчас бежать. Вышла на улицу, и что это была за чудная погода: настоящее лето, какое бывает только в хороший июльский день. Пришла домой в 12 часов. Пошли на почту и немного прогуляться. (Хотела я сегодня идти в более длинную прогулку, но не знала, куда именно идти, так и отложила, в полной надежде, что такие прекрасные дни будут во всю эту неделю.) Пошла сначала на почту, и мы получили письмо от Феди78 на имя Федора Михайловича. Немного погуляла, потом отнесла ему, думая, что, вероятно, ему будет приятно поскорее узнать о них и прочитать его письмо. Он прочел и потом передал письмо мне, по обыкновению, прочитать, ничего особенного нет; говорит, что Эмилия Федоровна пришлет на днях письмо, - разумеется, с жалобами, как и оправдалось по письму. Потом пошли обедать, Федя от обеда пошел читать, а я отправилась домой и по дороге видела, как отправлялся шар; я в первый раз видела шар невысоко, постоянно же видела его только одну черненькую точку, потом я отправилась за свечами в какой-то Cormoram, где наша хозяйка покупает свечи не по 1 фр. 20 или 25 с, как мы, а по 1 фр. 10 с. Я решила сходить туда, хоть 10 с. да выиграть, но мы узнали, что наши свечи, которые мы берем, стоят 25 с, а [у них?] 1 франк 10.
Вечером мы отправились с Федей гулять, он мне долго рассказывал то, что прочитал в газетах, именно, историю Ольги Умецкой79, бедной девушки, как мне ее было жаль, что за твердый характер: сказала, что я поджигала, да так и стояла на этом, хотя никто того не подтвердил, она могла бы отказаться от своего показания. Несчастная девушка 2 раза хотела броситься в окно, один раз повеситься, уж с веревки сняли, так ей было хорошо дома жить, а эти подлые отец и мать, это не люди, это какие-то звери, когда приходится родить, отправляются в другую деревню, там родят, потом забрасывают детей до 7-8 лет, чем хотите, тем и питайтесь, а сами богатые люди, сами имеют состояние и хвастаются им. Как это этих людей ничем не наказали? Если бы мне дали бы волю, я бы, кажется, повесила их, так мне они отвратительны. Своих родных детей, несчастных, матери мучают; заставлять работать, не давать есть, это подло. И как это их бог не накажет? И бог дает таким зверям детей! Господи! Как это тяжело даже подумать, какие бывают еще люди, да еще из благородного сословия. Меня этот разговор ужасно как возмутил. И неужели эта несчастная девушка опять попадется им в руки, они, бедную, ее опять замучают, будут мстить за ее жалобы на их обращение. Вечером Федя мне говорил, что он жалеет, что нет в живых брата, как бы он тебя любил, ценил и уважал. Я ведь у тебя, что у Христа за пазухой, так ты меня бережешь. Разговаривали мы много о Сонечке, он ее очень любит, говорит, что еще больше будет любить. Он хотел со мной пошутить и нечаянно ударил меня довольно больно по лицу. Ему сделалось так больно это, что он стал на колени и с 1/4 часа стоял, прося прощения и говоря, что вовсе не думал так сильно меня прибить, так меня обидеть, говорил, что очень меня любит, ужасно, ужасно. И Сонечку тоже. Я вполне уверена, что когда он ее увидит, то еще больше полюбит, еще больше будет нами дорожить. Он всегда только горюет, что у нас денег нет, что у нас слишком мало денег, а нужно довольно много для родни и для Сонечки. Вижу я во сне постоянно Сонечку, и то, как она у меня родилась, но именно бывают всегда какие-то странные обстоятельства; право, даже смешно видеть, что это за чепуха.
Сегодня опять разбудила Федю попозже, чтобы он мог выспаться. Он все жалуется, что у него сердце останавливается и мешает ему дышать. Мне это ужасно как грустно слушать, право, если он разболеется. Утром мы растопили печку, и я начала стирать и гладить платки, потому что и у него и у меня сильный насморк, а отдавать прачке, во-первых, дорого, а во-вторых, она не ходит раньше недели. Кончив мою работу, я принялась читать, а Федя сел опять писать. Нынче он пишет и вечером, все составляет план романа. Господи, как я ему от души желаю, чтобы роман вышел очень хороший. Это мое единственное и самое искреннее желание. Я постоянно об этом молилась, хотя вовсе не считаю, чтобы мои молитвы могли бы тут сколько-нибудь действовать. После работы он написал письмо к Moppert, у которого в Бадене заложены мои серьги и брошка, и предлагает ему 150 франков, чтобы только он подождал еще месяц. Не знаю, согласится ли тот. Но мне будет до такой степени горько, если эти вещи пропадут. Во-первых, и память дорога об этих серьгах, а к тому же других ведь у меня не будет, хотя Федя и говорит, что он мне непременно купит. Но ведь у нас так много других расходов, других издержек, что покупать решительно нет никакой возможности. Я сказала об этом Феде, а он отвечал, что я говорю это только для того, чтобы его укорить, хотя у меня и в мысли этого не было. Из-за письма просидели дома до 4-х часов, и Федя так торопился одеваться, что забыл свои платки, и когда мы пришли обедать, то оказалось необходимо взять хотя бы какой-нибудь платок, иначе просто хоть домой иди. Федя затем меня выбранил, да и стоило. Подали нам все почти холодное, потому что мы уж слишком поздно пришли. От обеда я хотела идти на почту, но когда начала говорить об этом Феде, то начала как-то странно [заговариваться?], т. е. говорить не те слова,