Каков же был первоначальный объем заграничного дневника А. Г. Достоевской и в каком соотношении с ним находится расшифрованная и изданная в 1923 г. его часть?
Самые ранние свидетельства об этом содержатся в письмах Достоевского из Женевы. В письме к племяннице С. А. Ивановой он писал 11 окт./29 сент. 1867 г.: "Анна Григорьевна оказалась чрезвычайной путешественницей: куда ни приедет, тотчас же все осматривает и описывает, исписала своими знаками множество маленьких книжек и тетрадок..." {Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 28, кн. II. С. 223.}; в августовском письме того же года к А. Н. Майкову: "Для нее, например, целое занятие пойти осматривать какую-нибудь глупую ратушу, записывать, описывать ее (что она делает своими стенографическими знаками и исписала 7 книжек)..." {Там же. С. 205.} Отсюда следует на первый взгляд, что еще до приезда в Женеву дневник А. Г. Достоевской должен был занимать не менее семи книжек, за год же их число должно было значительно возрасти.
Однако данные, извлекаемые из самого дневника и из тетради завещательных распоряжений, заведенной А. Г. Достоевской в 1902 г. и пополнявшейся ею в течение последующих десяти лет, противоречат этому предположению.
Расшифрованная и изданная часть дневника охватывает, как мы указывали выше, время с середины апреля до середины августа 1867 г. Во второй тетради расшифровки А. Г. Достоевская пометила переход от одной стенографической книжки к другой: на с. 140 стоит "Конец первой книжки", на с. 141 - "Начало второй тетради" {}. Таким образом, за первые четыре месяца жизни за границей дневник занимал не "множество" и даже не "7" записных книжек, а всего лишь две.
Это совпадает с выводами, вытекающими из записей А. Г. Достоевской в тетради завещательных распоряжений, озаглавленной "En cas de ma mort ou d'une maladie grave" ("На случай моей смерти или тяжелой болезни"). Здесь содержится следующее распоряжение (слова, выделенные нами курсивом, вписаны позднее карандашом): "О тетрадях, записанных мною стенографически. В числе оставшихся после меня тетрадей найдутся две-три-четыре, исписанные стенографическими знаками. В этих тетрадях заключается Дневник, который я вела с выезда нашего за границу в 1867 г. в течение полутора лет. Часть дневника была мною переписана года два тому назад (та тетрадь, которая находится в несгораемом ящике в Музее {Достоевская А. Г. Дневник. С. 192-193. В Историческом музее в Москве, где А. Г. Достоевская основала первую музейную комнату Достоевского. Здесь, как видим, указывается иной срок: полтора года, на наш взгляд - преувеличенный и объясняющийся тем, что в 1902 г. дневник не был прочитан А. Г. Достоевской до конца. В "Воспоминаниях" (с. 152) срок возрастает уже до "полутора-двух" лет, что вообще кажется маловероятным: в этом случае число книжек должно было быть совсем иным.}). Остальные тетради я прошу уничтожить, так как вряд ли найдется лицо, которое могло бы перевести с стенографического на обыкновенное письмо. Я делала большие сокращения, мною придуманные, а следовательно, лицо переписывающее всегда может ошибиться и списать неправильно. Это во-первых. Во-вторых, мне вовсе бы не хотелось, чтоб чужие люди проникали в нашу с Ф. М. семейную интимную жизнь. А потому настоятельно прошу уничтожить все стенографические тетради" {РГАЛИ. Ф. 212. Оп. 1. Ед. хр. 224.}. На соседнем чистом листе карандашом же добавлены сведения об уже известной нам расшифровке части этих тетрадей. Эти приписки сделаны, таким образом, к концу работы над расшифровкой, зимой 1911/12 г. Несомненно, этим объясняется и уверенно надписанное А. Г. Достоевской карандашом точное число "четыре" над сделанным прежде неопределенным указанием - "две-три" тетради.
Следовательно, к концу жизни у А. Г. Достоевской сохранились четыре стенографические книжки дневника: две из них она расшифровала (вторую, может быть, не доведя до конца), другие две оставались только в стенографическом виде. С 1920-х годов и до сравнительно недавнего времени была известна только расшифрованная часть, вопрос о судьбе остальных книжек не рассматривался {На существование остальных стенографических дневников в оставшемся после А. Г. Достоевской архиве глухо намекнул лишь А. С. Долинин; в своей статье "Достоевский и Суслова" он писал в 1925 г.: "Быть может, удастся когда-нибудь расшифровать, дальнейшие стенографические записи А. Г. ..." (Ф. М. Достоевский: Статьи и материалы. Сб. 2. С. 250).}.
Однако через несколько лет, когда часть архива Достоевского была передана из Исторического музея в отдел рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина, в ней были обнаружены две стенографические записные книжки А. Г. Достоевской, содержавшие также некоторые записи обычным письмом. Последние позволили датировать их 1867-1868 годами и заподозрить в них оригинал заграничного дневника {РГБ. Ф. 93. Разд. III, 5. 15а и 15б.}. Но ни соотнести их с изданием, ни даже установить их последовательность было нельзя: никто не мог прочесть стенограмму. Так обстояло дело до середины 1950-х годов, когда было начато составление сводного каталога рукописей Достоевского, хранящихся в крупнейших архивохранилищах страны {Описание рукописей Ф. М. Достоевского/Под ред. В. С. Нечаевой. М., 1957.}. В связи с этим по инициативе академика М. П. Алексеева в Пушкинском доме в Ленинграде была предпринята попытка расшифровать хранившиеся там стенографические записи А. Г. Достоевской, как предполагалось, сделанные под диктовку писателя и являвшиеся, таким образом, частью его творческого наследия (оказалось, что это были отрывки из "Дневника писателя"). За эту работу взялась ленинградская стенографистка Ц. М. Пошеманская. Она начала с того, что изучила учебник стенографии Ольхина, по которому училась А. Г. Достоевская, но убедилась, что этого недостаточно. Указание А. Г. Достоевской на свои особые приемы стенографии было верным. Казалось, что придется отступиться. Но тут В. С. Нечаева, руководившая работой над сводным каталогом, подсказала Пошеманской мысль сличить расшифрованный дневник с неразгаданными еще стенографическими книжками А. Г. Достоевской. Сличение позволило ответить сразу на несколько вопросов. Во-первых, выяснилось, что одна из записных книжек соответствует первой из двух расшифрованных Анной Григорьевной книжек дневника, вторая же оказалась нерасшифрованной; она охватывала последующий период - жизнь в Женеве с 24 авг./5 сент. по 31 декабря 1867 г. Во-вторых, был получен достоверный ключ к стенографической системе автора.
Овладев им, составив словарь применявшихся А. Г. Достоевской сокращений, Ц. М. Пошеманская расшифровала и стенограммы из Пушкинского дома {Расшифровку глав из "Дневника писателя", биографии Достоевского, личных и деловых писем А. Г. Достоевской см.: Лит. архив, 1961, N 6.}, и эту, доселе неизвестную часть ее дневника. Одновременно выяснилось и еще одно немаловажное обстоятельство: выборочная проверка показала, что первая книжка была не просто расшифрована А. Г. Достоевской, а отредактирована ею, и в некоторых местах - очень значительно. Появилась необходимость новой расшифровки, что и было выполнено Ц. М. Пошеманской (гораздо позднее, уже для настоящего издания) {О работе Ц. М. Пошеманской над расшифровкой стенографических текстов А. Г. Достоевской см. также: Подвиг стенографистки // Известия, 1959. 3 июня; Для меня самая интересная! // Смена, 1970. 27 дек.; послесловие Б. С. Мейлаха к публикации расшифрованной ею же статьи Д. И. Менделеева "Какая же Академия нужна в России" (Новый мир. 1966, N 12. С. 197-198); предварительную публикацию Женевского дневника А. Г. Достоевской (Лит. наследство. М., 1973. Т. 86).}.
Таким образом, до нас дошел текст трех из предполагаемых первоначальных четырех книжек стенографического дневника А. Г. Достоевской. Недостающая четвертая могла быть последней - это соответствовало бы утверждениям автора о том, что дневник велся в течение года или полутора лет; могла она быть и промежуточной: между последней записью второй из расшифрованных А. Г. Достоевской книжек, стенографический оригинал которой не сохранился, и первой записью третьей книжки - лакуна в 12 дней (переезд из Базеля в Женеву и начало жизни здесь); однако вероятнее всего, недостающий текст находился во второй книжке, но не был расшифрован Анной Григорьевной, так как не поместился во второй тетради расшифровки, заполненной до конца. Выйти из этой альтернативы не удастся, если не обнаружатся впоследствии утраченные вторая и четвертая книжки дневника.
Но как же быть с сообщениями Достоевского об исписанных еще в Дрездене и Бадене "множестве" или "семи" книжках? Объяснение этому находится в самом дневнике. Данные о количестве книжек, извлекаемые из писем Достоевского, относятся, несомненно, не только к дневнику, но и к другим записным книжкам, куда его жена записывала интересовавшие ее сведения о достопримечательностях, произведениях искусства и книгах.
Наличие в ее обиходе таких особых книжечек в дневнике отмечено дважды. 12/24 мая, рассказывая о посещении Дрезденской галереи, она пишет: "Со мною была моя книжечка, и я сделала некоторые замечания о годе рождения художников и о тех картинах, которые на меня произвели особенное впечатление". Проверка стенографической книжки дневника, где находится эта запись, показала, что ни в тексте ее, ни на каких-либо чистых листах подобных "замечаний" нет. Ясно, что для них использовалась другая, не дневниковая книжечка. В другой раз (6/18 июня) А. Г. Достоевская замечает в дневнике о том, что она "вписывала в свою книжечку" конспект романа В. Гюго "Отверженные". В стенографическом тексте такого конспекта тоже нет {Ср. наст. изд., с. 69.}.
Вернемся теперь к 1894 г., когда А. Г. Достоевская начала расшифровывать свой заграничный дневник и переписывать его своим красивым, аккуратным почерком в толстую тетрадь. В тексте очень мало помарок и исправлений; кажется, что стенографистка передает стенографический текст обычным письмом, нисколько не затрудняясь его прочтением и не внося в него никаких изменений. Это впечатление, однако, обманчиво: перед нами, без сомнения, перебеленный текст. Ему предшествовал черновик расшифровки, подвергшийся значительной авторской правке, а впоследствии, вероятно, уничтоженный за ненадобностью. Это становится очевидным при первой же попытке сличения расшифрованного А. Г. Достоевской текста с его стенографическим оригиналом. Такую возможность, как было уже сказано, предоставило нам наличие текста первой книжки дневника в обоих этих видах.
Исправления, внесенные А. Г. Достоевской в текст первой книжки дневника, настолько обильны и так существенно меняют его, что известный до сих пор изданный текст этой книжки нужно считать не расшифровкой, а второй и сильно отличающейся редакцией. Рассмотрим же, в чем состояла эта работа над текстом.
Читателям "Дневника" А. Г. Достоевской хорошо знакомы сделанные ею подстрочные примечания, разъясняющие различные факты или комментирующие упоминаемых лиц {См. напр.: "Мария Григорьевна Сватковская, моя сестра. Поздн. примечание" (Достоевская А. Г. Дневник. С. 41 и подобные же на с. 64, 71 и др.).}. Тщательные оговорки автора в примечаниях о том, что они "позднейшие", доказывают как будто, что весь остальной текст принадлежит оригиналу дневника. В действительности это совсем не так. Во-первых, такие разъяснительные примечания выявляются и в остальном тексте, даже без сверки с оригиналом дневника, легко обнаруживая свою асинхронность ему. В самом деле, вряд ли кто-нибудь в дневнике, написанном для себя, станет разъяснять себе, кто такие упоминаемые им лица, как это сделано Анной Григорьевной в словах: "Здесь Федя дал мне прочесть письмо Андрея Михайловича (Достоевского, брата Феди)..." {Там же. С. 111. Подобные вставки легко обнаруживаются и по способу изложения, характерному для позднейших лет и никогда не встречающемуся в подлинном дневнике 1867 г. (например, наименование мужа "Ф. М." вместо "Федя" - см. с. 57).} Это разъяснение вполне могло бы быть помещено среди "позднейших" примечаний, под строкой. Можно сказать - и это верно, - что А. Г. Достоевской просто не удалось последовательно провести систему своих примечаний. Однако эта непоследовательность не случайна. Она возникла в результате общей тенденции автора ввести свои многочисленные позднейшие дополнения и изменения в текст дневника, тщательно имитируя при этом характер непосредственной дневниковой записи {См., напр., наст. изд. с. 18 и 19.}.
Смысловые изменения шли по нескольким направлениям. Наиболее важные из них касались личности Достоевского, его идейных позиций, его отношения к современности, особенностей его характера и поведения. Живые и необдуманные записи дневника 1867 г., где Анна Григорьевна фиксировала слова и поступки мужа, какими они были, или, точнее, какими виделись ей тогда, разительно противоречили тому цельному христианско-монархическому образу, в котором представлялся ей Достоевский к концу его жизни и каким она желала теперь представить его другим. В самом деле, что делает Достоевский, едва переехав границу России? Бросается в книжные лавки, настойчиво покупая и с жадностью читая издания вольной русской печати. Просто вычеркнуть это из дневника А. Г. Достоевская не могла; она свято соблюдала свой долг - сберечь и сохранить для потомства факты жизни писателя; о чтении им Герцена она бегло упомянула даже в "Воспоминаниях". Мы увидим далее, что она позволяла себе просто устранять лишь интимно-семейные факты. Но объяснить по-своему интерес Достоевского к Герцену и его трудам она все-таки желала. И тут в текст дневника вносится разъяснительная фраза: "Федя решился перечитать все запрещенные издания, чтобы знать, что пишут за границей о России. Это необходимо для его будущих произведений", - фраза, ставшая впоследствии широко известной и постоянно цитировавшаяся, как часть дневника 1867 года, как отзвук собственного отношения Достоевского к вольной печати в то время {См. наст. изд., с. 62.}.
Подобным же образом объясняется позиция Достоевского и по другим, существенным для миропонимания Анны Григорьевны вопросам. Так, дневник не оставляет сомнений в равнодушии Достоевского к церкви, в то время как его молодая жена в каждом городе находила православную церковь и считала необходимым ее посещать. Достоевский не только ни разу не сопровождал ее, но и выражал недовольство ее усердием: в подлинной записи от 28 мая/9 июня А. Г. Достоевская рассказывает, как сурово встретил ее муж по возвращении из церкви и выговаривал ей, что она, торопясь к обедне, не прибрала в доме; в расшифровку вслед за этим вносится "оправдательное" разъяснение: "Федя чрезвычайно любит порядок и всегда его поддерживает". В другом месте (30/18 июня) подлинная запись: "Сегодня я хотела идти в церковь, но Федя сказал, что это можно и отложить, и я осталась" - заменяется другой: "Сегодня я хотела идти в церковь, но опоздала и очень жалею" {См. наст. изд., с. 108.}.
"Оправдательными" разъяснениями сопровождается и известная читателям "Дневника" А. Г. Достоевской сцена в русском консульстве в Дрездене, дающая такие важные штрихи для представлений о психологии и общественном сознании писателя. Мы остановимся позднее на его мировоззрении и душевном состоянии в первые месяцы жизни за границей; здесь нужно отметить только, что в Достоевском, не принимающем западной буржуазной цивилизации, идеализирующем издалека русскую действительность, едва он сталкивается с реальным русским чиновником в консульстве, этом островке русской жизни в чужой стране, мгновенно просыпается тот великий бунтарь и разоблачитель этой действительности, каким он был всегда. Поэтому правка, которой А. Г. Достоевская подвергает подлинную запись об этом инциденте, представляет большой интерес {Наст. изд., с. 105.}. Здесь и оправдания его поведения недавним припадком, и попытки смягчить происшедшую затем между супругами сцену, и стремление исключить из текста свое тогдашнее осуждение поведения мужа.
Наконец, еще одна характерная деталь. Как известно, во время пребывания Достоевских в Дрездене польским эмигрантом Антоном Березовским было совершено в Париже покушение на Александра II. Отношение Достоевского к Александру II в это время достаточно выяснено по его собственным письмам и произведениям. Запись в дневнике А. Г. Достоевской также не оставляет сомнений в том, как это событие взволновало Достоевского; однако текст этой записи, как ей впоследствии показалось, недостаточно демонстрировал верноподданные чувства мужа. Поэтому в него еще раз добавляется: "Федя был страшно взволнован", "Государь остался невредим. Слава богу, какое счастье для всех русских" и, наконец, "Федя был страшно взволнован известием о покушении на жизнь государя; он так его любит и почитает".
Другое направление редакционных изменений связано с особенностями характера и поведения Достоевского в семье и общественных местах. С одной стороны, А. Г. Достоевской хотелось устранить все то, что могло представить его человеком несправедливым, раздражительным, угрюмым, мелочным в быту и денежных расчетах, грубым по отношению к жене и окружающим: может быть, потому, что она иными, более объективными глазами смотрела из старости на факты тогдашней жизни, может быть - и на наш взгляд, скорее всего, - потому, что это не укладывалось в рамки ее концепции непогрешимой личности. С другой стороны, почти невозможно было "выпрямить" эти черты, не задевая проблемы своих взаимоотношений с мужем и не переосмысляя в ущерб себе какие-то собственные черты. В поисках выхода из затруднений А. Г. Достоевской во многих случаях пришлось стать на этот последний путь. Читатель заметит, как часто в рассказах о супружеских ссорах авторские исправления перемещают акценты и переносят вину мужа на жену {См., напр., с. 8, 65, 94.}. Вот один мелкий, но выразительный пример {К нему мы вернемся еще раз позднее, при выяснении соотношения дневника и воспоминаний.}. 18 апреля 1867 г. А. Г. Достоевская впервые оказалась в зарубежном городе - в Берлине. Супруги отправляются на первую прогулку; на улице они ссорятся, и, как рассказано в изданном "Дневнике", "я повернулась и быстро пошла в противоположную сторону. Федя несколько раз окликнул меня, хотел за мной бежать, но одумался и пошел прежнею дорогою" {Дневник. С. 12; наст. изд., с. 8.}. Судя по подлинному дневнику, дело обстояло как раз наоборот: не взбалмошная девочка, вспылив, убежала от мужа, а он бросил ее одну на улице незнакомого города, рассердившись на то, что у нее "худые перчатки". Правда, как показывает дневник, по ее же вине - в ответ на ее колкость.
Последовательно устраняет А. Г. Достоевская из дневника упоминания о вспышках гнева и резкости мужа, заменяя подробности подлинника глухими замечаниями типа: "Федя был сегодня весь день очень раздражителен" {Наст. изд., с. 104.} - или вовсе вычеркивая детальное изложение своих ссор с ним. Заметив, очевидно, при чтении дневника, что в нем слишком часто встречаются рассказы о столкновениях Достоевского с кельнерами и торговцами из-за чаевых и сдачи, она тщательно расставляет в соответствующих местах "оправдательные" фразы вроде: "Нас всегда возмущает это мелкое мошенничество, тем более, что мы всегда отлично даем на чай" {Наст. изд., с. 19.} или "Конечно, это пустяки, тем не менее досадно, когда на нас смотрят как на дурачков, которых легко можно обмануть" {Наст. изд., с. 26.}.
Особую линию вставок и исправлений составило стремление А. Г. Достоевской отчетливее представить в дневнике безоблачное счастье своей семейной жизни. Поэтому в нем - иногда очень неожиданно и без связи с предшествующим текстом - появляются вставки: "Все эти дни я страшно счастлива" {Наст. изд., с. 18.} или "Дорогой мой Федя, как я его люблю!" {Наст. изд., с. 69.}
Устраняя из дневника (что совершенно естественно) многочисленные подробности, касающиеся здоровья мужа и интимных сторон жизни, Анна Григорьевна сохраняет тем не менее рассказы о "страстных прощаниях" перед сном, сопровождая их вставками, объясняющими их как минуты особой душевной близости: "Надо сказать, что я довольно рано ложусь. Федя же сидит до двух часов и позже. Уходя спать, он будит меня, чтобы "проститься". Начинаются долгие речи, нежные слова, смех, поцелуи, и эти полчаса - час составляют самое задушевное и счастливое время нашего дня. Я рассказываю ему сны, он делится со мною своими впечатлениями за весь день, и мы страшно счастливы" {Наст. изд., с. 24.}.
Есть, впрочем, и вставки другого рода, являющиеся, в сущности, вкраплениями в текст дневника воспоминаний (см., например, вставку: "Я прочла "Les Miserables", эту чудную вещь Виктора Гюго. Федя чрезвычайно высоко ставит это произведение..." и т.д. {Наст. изд., с. 69.}, или: "Всю дорогу весело и оживленно разговаривали. Целый новый мир открылся перед моими умственными очами!" {Наст. изд., с. 17.}).
Еще одно направление смысловой правки - это реабилитация А. Г. Достоевской самой себя, какой она могла предстать в этом раннем дневнике. Долгий путь умственного и нравственного развития отделял ее от не слишком образованной девушки 1867 г. со столь отчетливыми следами в ее привычках и поведении мещанских черт ее семьи. Из дневника устраняются грубые выражения (о слугах в гостинице: "олухами ужасными" заменяется "странными людьми"; о служанке в Дрездене: "немецкая харя Ида" заменяется "старая Ида", в ссоре с мужем произнесенные ею слова "подлая тварь" просто вычеркиваются), исправляются ошибки в правописании слов, особенно иностранных (фамилии художников, например), вносятся уточнения в названия произведений живописи и музыки (вместо "Тициана Спаситель" - "Zinsgroschen, Христос с монетою", как эта картина называлась в каталогах). Естественно, что еще более существенной правке подвергаются те места подлинного дневника, где откровенно рассказано о поступках, рисующих его автора в невыгодном свете. Так, изменен весь эпизод с найденным ею в кармане у Достоевского письмом А. П. Сусловой. "Карман" заменен "письменным столом", совершенно удалена из текста история о том, как распечатанное письмо вновь запечатывалось, чтобы утаить факт его вскрытия. В записи от 30 мая/11 июня, начинающейся сообщением о припадке у Достоевского, в изданном тексте следует: "Бедный Федя, как мне его ужасно жаль. Я без слез не могу видеть его ужасные страдания!" В подлиннике этих двух фраз нет. Строки стенограммы, находящиеся на их месте, тщательно вычеркнуты теми же черными чернилами, какими через много лет написана расшифровка этого текста. Однако то, что удалось теперь прочесть, достаточно ясно показывает, что вставленные фразы совсем не соответствовали ее чувствам в ту минуту: А. Г. Достоевская воспользовалась бессознательным состоянием мужа, чтобы прочесть полученное им накануне и тревожившее ее письмо Сусловой {Наст. изд., с. 77.}.
Кроме рассмотренной нами смысловой правки, весь текст дневника подвергся существенной литературной редакции, имевшей целью превратить иногда несвязное, полное стилистических погрешностей, неудачных оборотов, незаконченных и неразъясненных мыслей повествование - что так естественно в записях для себя - в связный, гладкий, единый в литературном отношении рассказ.
Мы видим, таким образом, что редакция, которой А. Г. Достоевская подвергла свой дневник, была очень значительной. Не располагая стенографическим оригиналом второй его книжки, мы не можем, разумеется, проследить ее правку на всем протяжении и этой части текста, как это было сделано для первой. Однако можно с уверенностью сказать, что и вторая книжка исправлялась подобным же образом. Опираясь на опыт сравнительного анализа первой книжки, можно обнаружить в тексте второй по их характерному тону "разъяснительные" или "оправдательные" вставки (см., например, в записи от 21 июля/2 августа после резкой филиппики против родных мужа и его самого, равнодушного, по ее мнению, к ее нуждам и запросам, - неожиданную, явно фальшивую концовку: "Как это нехорошо, как несправедливо! Я сержусь на себя, зачем у меня такие дурные мысли против моего дорогого, милого, хорошего мужа. Верно, я злая!") {Наст. изд., с. 175.}.
Большая часть второй книжки дневника относится ко времени пребывания Достоевских в Баден-Бадене - времени, поистине трагическому в их тогда еще недолгой семейной жизни, когда околдованный рулеткой Достоевский проигрывался дотла, доводя себя и жену до состояния полной нищеты. Атмосфера в семье должна была становиться в эти дни все тяжелее и тяжелее: издерганный лихорадкой игры Достоевский и разделяющая с ним эти мучения жена, тяжело переносившая к тому же первые месяцы беременности, вряд ли удерживались от ссор, вспышек гнева и взаимной брани. Однако все эти драматические события изложены в том же гладком, лишенном резкостей и грубости духе, в каком была отредактирована первая книжка дневника.
Любопытно, что в первых записях об игре на рулетке в Бадене А. Г. Достоевская попыталась при расшифровке, смягчая ситуацию, начать изменять цифры выигрышей и проигрышей (правка эта заметна в тетради расшифровки, где она несколько запуталась в цифрах {РГАЛИ. Ф. 212. Оп. 1. Ед. хр. 149. Л. 106-110; Дневник. С. 181-182.}). Но, убедившись, вероятно, в невозможности таких исправлений по всему баденскому тексту, где на каждой странице идет счет выигрышей и проигрышей, а преуменьшение потерь, так же как и преувеличение удач, сделало бы непонятным драматизм положения, она отказалась от этого намерения.
Нельзя не обратить внимание на то обстоятельство, что при расшифровке и редактировании второй книжки А. Г. Достоевская делала перерывы в работе на много лет (с 1897 до 1909 г., потом до 1911/1912 г.), а затем и вовсе ее оставила {Возвращаясь после долгого перерыва к расшифровке, А. Г. Достоевская перечитывала написанный текст и кое-где снова его исправляла. Так, в стенограмме и расшифровке написано (в записи от 14/26 июня): "Потом я сходила на рынок и купила себе гребенку", впоследствии старческим почерком 1909 г. вставлено: "чтобы рассеять грустные мысли"; подобную же правку см. в записи от 6/24 июля (РГАЛИ. Ф. 212. Оп. 1. Ед. хр. 149. Л. 34 и 114).}.
Думается, что именно попытка устранить противоречие между реальными событиями баденской жизни и тем канонизированным обликом мужа, создать который она стремилась, - попытка, явно обреченная на неудачу, - должна была заставить ее отказаться от дальнейшей работы над дневником. Более того, остановив в 1897 г. расшифровку на начале баденской части, А. Г. Достоевская в 1902 г., не продолжая еще расшифровки, записывает в завещательной тетради распоряжение об уничтожении стенографического оригинала, а вернувшись позже к расшифровке и затем окончательно ее оставив, еще раз уточняет это распоряжение.
Все сказанное убеждает в том, что редакция дневника осуществлялась А. Г. Достоевской с целью дальнейшего использования его для печати. Имела ли она в виду опубликовать его сама (в пользу этого говорят, кажется, подстрочные примечания, о которых речь была выше, но А. Г. Достоевская столь же тщательно оформляла тексты, явно не предназначенные при ее жизни для печати, - письма мужа к ней, например; оформляла не для себя, а для будущих публикаторов), желала ли просто оставить его для потомства в приемлемом виде - сказать трудно. Очевидна лишь будущая публикация как конечная цель этой работы.
Зимой 1911/12 г. А. Г. Достоевская совсем прекращает расшифровку дневника и возвращается к мысли о "Воспоминаниях", лишь отдельные и незначительные наброски которых были написаны ею до тех пор. Дневник не удовлетворил ее как документ для биографии Достоевского, и с этого момента он начинает служить ей лишь как материал для "Воспоминаний" {См., напр., ее помету на полях рукописи "Воспоминаний": "Пересмотреть по стенографич. книжке" - при рассказе о покушении Березовского (РГБ. Ф. 93. Разд. III, 1.1. С. 193). Об использовании третьей книжки дневника для изложения в "Воспоминаниях" истории своего знакомства с Достоевским и свадьбы см. наст. изд., с. 419.}.
Теперь, рассмотрев историю второй редакции дневника, мы можем совсем по-иному взглянуть на текст "Воспоминаний", по крайней мере в той его части, которая повествует о 1867 г., а это, в свою очередь, уточнит понимание остального текста, хотя нет возможности прямо сопоставить его с подобным первоначальным источником. Сопоставление текста "Воспоминаний" с обеими редакциями дневника позволяет проследить процесс формирования образа Достоевского; оно осуществляется здесь теми же методами, что и редакция дневника, но, разумеется, гораздо свободнее, ибо автор уже не скован имеющимся текстом оригинала. Более того, оригинал дневника в иных случаях служит как бы отправной точкой для иного освещения или даже прямой перемены знака у изложенных там фактов.
Не имея возможности углубиться здесь в сравнительный анализ всех трех текстов, приведем лишь некоторые примеры.
Один из характерных случаев - это троекратная правка А. Г. Достоевского эпизода о первой супружеской ссоре в Берлине 18 апреля 1867 г. (уже упоминавшегося в ином контексте выше). В стенографической записи ответственность за эту ссору возложена на Достоевского, сделавшего неделикатное замечание о худых перчатках и оставившего жену одну на улице чужого города; дальше очень кратко, в нескольких словах, описаны ее возвращение домой, ожидание мужа, тревога из-за происшедшей ссоры и примирение. При редактировании дневника А. Г. Достоевская не только взяла вину на себя, но - вероятно, по воспоминаниям - подробно рассказала о своих тогдашних страхах (в оригинале было просто сказано: "Я бог знает что вообразила себе, различные глупости") и о примирении с мужем {Наст. изд., с. 8.}. В печатном издании дневника этот исправленный и дополненный текст занимает почти две страницы {Воспоминания. С. 146.}. Открыв же соответствующее место "Воспоминаний" (1-ю главу части IV), мы с удивлением обнаруживаем в них текст второй редакции, отсутствующий, конечно, в стенографическом подлиннике, еще раз отредактированный, но, самое главное, заключенный в кавычки и снабженный подзаголовком; "(Выписано из стенографической тетради)" {Дневник. С. 12-13.}. Намерение А. Г. Достоевской представить вторую редакцию дневника как подлинный стенографический текст 1867 г. очевидно.
Другой случай, характерный для внутренней полемичности "Воспоминаний" по отношению к "Дневнику", связан с жалобами в нем А. Г. Достоевской на невнимание мужа к ее нуждам. "Вот уже 2 или 3 дня, как Федя постоянно мне толкует, что я очень дурно одета, что я одета как кухарка, - пишет она в третьей книжке {Наст. изд., с. 262.}, - <...> Но что мне делать, разве я могу что-нибудь сделать: ведь если бы он мне давал хотя бы 20 франков в месяц для одежды <...>, но ведь с самого нашего приезда за границу он мне не сделал еще ни одного платья, так как же тут еще можно упрекать меня..." В другом месте - о том же: "Я думаю, авось он сам догадается, авось сам скажет, что вот надо и тебе купить платьев летних, они же здесь ведь так недорого стоят. Ведь о себе он позаботился и купил в Берлине, и в Дрездене заказал платье, а у него тогда не хватило заботы о том, что и мне следовало бы себе сделать..." {Наст. изд., с. 209.} И в противовес всем этим ламентациям на первых же страницах воспоминаний о жизни за границей помещен следующий рассказ, где желаемое представлено действительным: "Затем дня два-три мы ходили с мужем покупать для меня верхние вещи для лета, и я дивилась на Федора Михайловича, как ему не наскучило выбирать, рассматривать материи со стороны их добротности, рисунка и фасона покупаемой вещи. Все, что он выбирал для меня, было доброкачественно, просто и изящно, и я впоследствии вполне доверялась его вкусу" {Там же. С. 161.}. Подобной же правке подверглись по сравнению с дневником и другие детали: о выборе имени для будущего ребенка (из дневника ясно, что именно Достоевский не пожелал имени Анна и предпочел Софью в честь своей племянницы; в "Воспоминаниях": "назвать Анной, как желал муж, я отказалась"), в вопросе об отношении А. Г. Достоевской к поездкам мужа на рулетку (дневник показывает, что она большей частью противилась им, но не решалась или - в других случаях - не могла удержать мужа; в "Воспоминаниях" она везде представлена как инициатор этих поездок) и мн. др. При этом часто встречающиеся в тексте "Воспоминаний" ссылки на стенографический дневник должны служить как бы документальным подтверждением достоверности рассказа. Так, рассказывая об исчезнувшей статье Достоевского "Знакомство мое с Белинским", А. Г. Достоевская заключает: "Лично я об этом жалею, так как, судя по моему тогдашнему впечатлению и по заметкам в моей стенографической тетради, это была талантливая и очень интересная статья" {Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 149.}. Между тем в стенографических тетрадях, как легко убедиться, никаких соображений о содержании этой статьи нет.
В иных случаях факты, зафиксированные в "Дневнике", отражались в том же виде и в "Воспоминаниях", но были композиционно помещены в ином месте. Попытка понять цель этих на первый взгляд необъяснимых перестановок приводит к выводу, что они всегда глубоко продуманы и служат к устранению каких-нибудь, пусть совсем пустяшных, недостатков Достоевского, проступающих в "Дневнике". В дневниковой записи от 26 мая/7 июня рассказано о забавном разговоре Достоевского с прохожим немцем, у которого он спрашивал дорогу к Дрезденской галерее {Наст. изд., с. 72.}. В "Воспоминаниях" этот рассказ повторен, но перенесен на первый день пребывания Достоевских в Дрездене {Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 148.}. Зачем, казалось бы? А вот зачем: чтобы не была замечена неспособность Достоевского найти дорогу к галерее после полутора месяцев жизни в Дрездене и ежедневного ее посещения. Как видно, А. Г. Достоевская не допускала в облике великого человека даже такой погрешности, как плохая ориентация в незнакомых местах.
Создавая свои "Воспоминания", А. Г. Достоевская достойно завершала свою безраздельно отданную Достоевскому жизнь. Она стремилась рассказать в них о нем и о себе так, как, по ее мнению, нужно было это сделать, чтобы образ его, безупречный и неповторимый, вечно сиял для потомства: рассказать достоверно, документально историю их жизни, защищая от возможных нападок и упреков, пользуясь преимущественно (и с некоторыми излишествами) палитрой теплых, радостных тонов. Получилась прекрасная книга, написанная близким, верным и умным другом. Но тем важнее для науки, с таким трудом проникающей в сложный и вечно ускользающий от современников и потомков душевный мир великого художника, найти объективные критерии для оценки правды и неправды этой книги.
Счастливый случай оставил нам ценнейший документ, открывающий путь к этим критериям, - стенографический дневник А. Г. Достоевской. Значение его, разумеется, далеко не исчерпывается этой контрольной функцией.
Чем же замечателен дневник жены Достоевского для истории его жизни и творчества, какие грани их он раскрывает?
Первые две части дневника, где описан приезд за границу, жизнь Достоевских в Дрездене и Бадене, а также посещение Базеля по дороге в Швейцарию, как было сказано, вошли в литературу о Достоевском более полувека назад. Ни для какого другого периода жизни писателя нет столь подробного и хронологически достоверного источника. Неудивительно поэтому, что "Летопись" жизни Достоевского за эти четыре месяца {Гроссман Л. П. Жизнь и труды Ф. М. Достоевского. М.; Л., 1935. С. 166-176.} особенно отличается от всех других лет по своей точности и полноте. Дневник А. Г. Достоевской дрезденского и баденского периода привлекался всеми без исключения исследователями, писавшими об этом времени жизни писателя или изучавшими формирование его идей. Женевский дневник, опубликованный (с сокращениями) сравнительно недавно {Лит. наследство. М., 1973. Т. 86. С. 155-290.}, в настоящем издании впервые появляется в его полном виде. Новая расшифровка дрезденской части дневника, не меняя ее существа, вносит в него все же ряд новых моментов. Поэтому только сейчас становится возможным анализ содержания стенографического дневника А. Г. Достоевской, как он был записан в 1867 г., во всей совокупности сохранившихся его частей.
Первая и едва ли не главная его черта, выясняющаяся при внимательном прочтении дневника, - возможность яснее представить себе идейные позиции и душевное состояние писателя в этот первый заграничный год.
Дневник этот - не только детальный отчет о каждом дне его жизни, но и летопись его суждений, высказанных им вскользь, по частным поводам, но в той обобщенной и почти всегда заостренной, драматизированной форме, какая свойственна его письмам. Записывая в дневник впечатления дня, А. Г. Достоевская чаще всего не в состоянии отличить собственное мнение от сказанного ей мужем. Голос его всегда звучит в оценках окружающей действительности, общественных, художественных, литературных явлений, разбросанных по страницам дневника.
В годы жизни за границей, особенно в первые из них, Достоевский весь день в непрестанной внутренней борьбе, в состоянии острой и непрекращающейся переоценки когда-то несомненных ценностей, тем более решительно теперь низвергаемых и отбрасываемых. В это время реализуется один из любимейших творческих замыслов Достоевского - создание образа "вполне прекрасного человека" в "Идиоте". Понятно поэтому то внимание, с каким всегда изучался этот идейный процесс, для которого европейские впечатления писателя и оторванность его на долгих четыре года от родины служили могучими катализаторами. Между тем это время в отличие от последующего десятилетия, последнего в жизни Достоевского, сравнительно бедно биографическими источниками.
Основными из них, помимо дневника, являются его письма. Писем этих, однако, очень мало, и за время жизни в Дрездене и Бадене, если не считать писем к жене из Гомбурга, с рулетки, их практически нет (единичные письма к пасынку и вдове брата); за время жизни в Женеве сохранились три замечательных по богатству содержания письма к А. Н. Майкову и одно близкое к ним письмо к племяннице С. А. Ивановой. О внутренней жизни Достоевского в эти месяцы они рассказывают с удивительной откровенностью. Это, однако, обобщения- обобщения, проникнутые раздражением, как и все восприятие Достоевским окружающего в это время. Достоевский оказался за границей в момент, когда он менее всего был к этому расположен. Итогом его участия в идейной борьбе 1860-х годов, реализовавшегося в его "почвеннической" публицистической и журнальной деятельности, явился прежде всего разрыв не только с демократами, но и с либеральным "западничеством". Давно формировавшееся неприятие западной буржуазной цивилизации стало теперь одной из устойчивых черт мировоззрения писателя, подкрепляемой отточенной в журнальной полемике системой аргументации (напомним, например, написанные в 1863 г. строки о Франции из "Зимних заметок о летних впечатлениях" с их почти текстуальной близостью к письмам Достоевского из-за границы в конце 1860-х годов и к соответствующим местам в дневнике А. Г. Достоевской: "Что за порядок! Какое благоразумие, какие определенные и прочно установившиеся отношения, как все обеспечено и разлиновано, как все довольны, как все стараются уверить себя, что довольны и совершенно счастливы, и как все, наконец, до того достарались, что и действительно уверили себя, что довольны и совершенно счастливы, и... и... остановились на этом. Далее и дороги нет" {Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 68.}).
Отношение Достоевского к русской действительности было сложным и неоднозначным. Несомненно увлеченный идеей новых путей, открывшихся для России в результате реформ 1860-х годов, он жадно и сочувственно следил за теми процессами в русском обществе, которые казались ему признаками выхода русского народа на уготованный ему широкий путь. Иллюзии эти, однако, не заслоняли те, как будто лично его задевавшие, уродливые явления русской жизни, которые его верный и беспощадный взгляд художника с болью улавливал на каждом шагу. Чем дальше шло противоборство этих чувств и идей, чем решительнее порывал он с верованиями своей молодости, тем шире становилась пропасть между ним и западническими либеральными и демократическими течениями русской общественной мысли. Он видел перед собой как бы цельный, по его мнению - противостоящий благу России, лагерь "либералишек и прогрессистов" от родоначальника его Белинского до Чернышевского, воспринимая его как некое единство, демонстративно не желая различать общественные позиции Тургенева и Герцена. И в этом-то состоянии непрерывного внутреннего кипения, раздражительных и неудовлетворенных умственных расчетов с идейными противниками, по-прежнему пытающимися вывести Россию на уже разоблаченный в глазах Достоевского путь западного буржуазного развития, путь звучащего для него как бранное слово пресловутого "прогресса", он вынужден был долгие месяцы жить в Германии и Швейцарии, в гуще неприемлемого для него европейского мира 1860-х годов. Все вызывало гнев, и в глаза бросались прежде всего самые внешние и поэтому самые раздражающие черты - культ материального благополучия, особенно резко контрастировавшего с бедственным, почти нищенским положением самого Достоевского, бездуховность благоустроенного и чистенького мещанства.
Все это, однако, персонифицировалось для Достоевского в том народе, среди которого он вынужден был жить, - сперва в немцах, потом в швейцарцах. И хотя на страницах дневника А. Г. Достоевской - этого эха суждений писателя, - как и на страницах его собственных писем из-за границы, мы поминутно сталкиваемся с резкими словами об "этих немцах", это не столько националистическая реакция, сколько отрицание чуждого ему мира, грозящего в ненавистном своем "прогрессе" поглотить и выровнять под свой ранжир дорогое писателю своеобразие русского мира и русского народа.
Страницы дрезденского и баденского дневника А. Г. Достоевской полны отраженным раздражением Достоевского тупостью, мещанством, самодовольством окружающих людей; даже природа и памятники старины, которыми так восхищается его жена, не вызывают в нем ответного отклика. В ее дневниковых записях ясно просвечивают хмурые сарказмы и реплики писателя: "О глупость, глупость немецкая!", "Вот немецкая честность!" и пр. Вот один из примеров: гуляя по Бадену, Достоевские прошли мимо памятника Шиллеру - большого валуна, на котором было выбито золотом: "Бессмертному Шиллеру город Баден". Но вот какими словами, несомненно принадлежащими Достоевскому, выражен отзыв о памятнике в дневнике: "Какие это хитрые немцы! Ну как им отстать от всех городов просвещенных, как не показать, что и они тоже интересуются и уважают гения, вот они и придумали тоже поставить Шиллеру памятник. Но чтобы избежать излишних издержек, они решили сделать это экономически. <...> Это очень хитрая выдумка, которая только и может быть выдумана немцами. И похвально, и экономически, и камень не мешает глазу..." {Наст. изд., с. 270.}
Именно эта позиция Достоевского, уживавшаяся в нем с восхищением шедеврами западной живописи, музыки, архитектуры, с величайшим вниманием к европейской литературе, в том числе и к современной, особенно отчетливо отразилась в известной ссоре Достоевского с Тургеневым в Бадене, запечатленной и в дневнике А. Г. Достоевской.
Отзвуки тех же мыслей и чувств Достоевского находим мы и в расшифрованной теперь книжке дневника его жены, где описана жизнь их в Женеве в сентябре - декабре 1867 г. Общий тонус тот же, однако дневник этот во многом обогащает знания об этом, особенно важном для истории творчества писателя времени создания первых планов романа "Идиот".
Жизнь в Женеве была более однообразной, чем пребывание весной и летом в Дрездене и Бадене. Здесь не было того обилия достопримечательностей, которое так захватило А. Г. Достоевскую в Дрездене; не было и ежедневного нервного напряжения, взлетов и падений из-за рулетки, как в Бадене. Знакомства, и ранее крайне ограниченные, свелись к одному лишь Огареву; интенсивная работа Достоевского над романом определяла жесткий ежедневный режим, а бесконечная нужда в деньгах сковывала всякое стремление к новым впечатлениям и развлечениям. Но может быть, именно поэтому мелкие события жизни, выступая на первый план, открывают очень много в Достоевском этих месяцев.
Лейтмотив женевского периода тот же, что и в Германии, - отвращение Достоевского к "буржуазной жизни в этой подлой республике". Оно - отражение не только отмеченной выше идейной борьбы, но и страха оторваться от русской действительности, заставлявшего его ежедневно прочитывать две русские газеты от начала до конца, страха тем большего, что уже очевидной стала невозможность скоро вернуться в Россию - без денег и надежды их получить, под угрозой долговой тюрьмы, в ожидании скорого рождения ребенка. Безыскусные, наивные записи А. Г. Достоевской демонстрируют эти позиции Достоевского во многих местах: в эпизоде знакомства с живущей в Женеве русской девочкой, бранящей свой пансион, где ей не позволяли говорить по-русски, в рассказе о русском крестьянине - английском матросе Спехине, в отзывах о пьянстве в Женеве, к которому будто бы сводится вся республиканская свобода, и многих других.
Еще яснее речь и мысль Достоевского в записях, касающихся русских, живущих за границей, - Тургенева, Гончарова, Огарева; вот что записывает А. Г. Достоевская об Огареве, не слышавшем еще, как выяснилось, о романе "Преступление и наказание": "...русский, а не знает решительно русской литературы... Право, смешные люди, а еще издают русские книги, а литературы русской и действительности русской не знают" {Наст. изд., с. 328.}.
Самым крупным общественным событием этих месяцев, свидетелями которого были Достоевские, явился Конгресс Лиги мира и свободы, состоявшийся в Женеве в сентябре.
Задуманный республиканской, пацифистски настроенной интеллигенцией в условиях нараставшей опасности новой войны, провоцируемой претензиями империи Наполеона III на Люксембург, конгресс должен был явиться внушительной демонстрацией единения прогрессивных сил против милитаризма. Половинчатость и неопределенность его программы, однако, оттолкнули от него значительную часть активных общественных деятелей. В конгрессе - по различным, конечно, мотивам - не приняли участия ни Маркс (пытавшийся, впрочем, через Генсовет I Интернационала повлиять на программу конгресса), ни Герцен, презрительно называвший конгресс "писовкой" (от англ. слова peace - мир), ни Луи Блан, ни Гюго. Огарев, правда, счел нужным участвовать в конгрессе и его руководящих органах. Именно по его совету, как явствует из дневника, Достоевский пошел все-таки на одно из заседаний конгресса.
Еще до этого Достоевские вместе со всеми жителями Женевы приняли участие в торжественной встрече Гарибальди. На заседание же конгресса они отправились только на третий день, 11 сентября, после встречи с Огаревым, объяснившим Достоевскому, что вход на заседания свободен. Отчет об этом заседании, занесенный в дневник А. Г. Достоевской, служит очень важным конкретным комментарием к письмам Достоевского по этому поводу. Он вносит ясность и в весьма существенный момент творческой биографии Достоевского, неопровержимо доказывая, что Достоевский не мог слышать речь Бакунина на конгресс