|
Лесков Николай Семенович - Письма 18811895 гг., Страница 12
Лесков Николай Семенович - Письма 18811895 гг.
ign="center" >
А. С. СУВОРИНУ
14 декабря 1890 (св. Филимон),
От всего сердца благодарю Вас за критику. Я люблю Ваши мнения. В отзыве Вашем есть нечто сродное с отзывом Толстого. Только тот снисходительнее. Сказки скучно писать современным языком. Я начал шутя обезьянить язык XVII века и потом, как Толстой говорит, "опьянил себя удачею" и выдержал всю сказку в цельном тоне. Почему Вы не знаете "измигул" и "сутемень" - это меня удивляет! А Горбунов, Пыляев и Максимов небось знают... Вы это прикидываетесь незнайкою. А сказка - просто "штучка", которая художественна, смешна, но без замысла и вызывает улыбку и маленькое раздумье. А опытный писатель, как Вы и Толстой, вероятно почувствовали: "Тут поработано!" Мне просто хотелось дать хорошенькую штучку. Государство меня совсем не занимает.
4 января 1891 г., Петербург.
Досточтимый Лев Николаевич!
Получил я Ваши ободряющие строчки по поводу посланного Вам рождественского No "П<етер>б<ург>ской газеты". Не ждал от Вас такой похвалы, а ждал, что похвалите за то, что отстранил в этот день приглашения литературных "чистоплюев" и пошел в "серый" листок, который читает 300 тысяч лакеев, дворников, поваров, солдат и лавочников, шпионов и гулящих девок. Как-никак, а это читали бойко и по складам и в дворницких, и в трактирах, и по дрянным местам, а может быть кому-нибудь что-нибудь доброе и запало в ум. А меня "чистоплюи" укоряли, - "для чего в такое место иду" (будто роняю себя); а я знал, что Вы бы мне этого не сказали, а одобрили бы меня, и я мысленно все с Вами советовался: вопрошал Вас: так ли поступаю, как надобно? И все мне слышалось: "двистительно" так и надобно. Я и дал слово Худекову дать ему рассказ и хотел писать "О девичьих детях" (по поводу варшавских и здешних детоубийств и "Власти тьмы"), а тут вдруг подвернулась этакая история с Мих<аилом> Ив<ановичем> Пыляевым. Я и написал все, что у нас вышло, без прибавочки и без убавочки. Тут с начала до конца все не выдумано. И на рассказ многие до сей поры сердятся, и Мих. Ив. смущают спорами, так что он даже заперся и не выходит со двора и болен сделался. Я ему Ваше письмо отнес и оставил для утешения; а одна купчиха ему еще ранее прислала музыкальную "щикатулку" - "чтобы не грустил". Он и не грустит о пропаже, а надоели и мне и ему со спорами: "К чему это касающе и сообразное". Тут и подоспело от Вас подкрепление, за которое Вас и благодарю.
Под Нов<ый> год повреждал свое здоровье у Суворина шампанским вином и слышал от Алексея С<ергееви>ча о присланном ему от Ч<ерт>кова рассказе, сост<авленном> Вами по Мопассану. Ч-в пишет, чтобы "не изменять ни одного слова", а С<увори>н видит крайнюю необходимость изменить одно слово - именно слово "девка", имеющее у нас очень резкое значение. Я думаю, что эту уступку надо сделать, и советовал С<увори>ну писать об этом прямо Вам, так как этак дело будет короче и есть возможность скорее сговориться. Положение Ваше в людях такое, как надо быть. "Ускоки" набегают и шпыняют воздух в Вашем направлении. Зато Вы помогаете и "карьерам". Так, например, гнилозубый Аполлон, как 1 No цензуры иностранной, дал "брату Якову" поручение составить доклад о Ваших сочинениях на англ<ийском> языке. "Бр<ат> Яков" трудился и гнусил: "Каково это мне: я должен его запрещать". И, разумеется, запретил. Тогда, "Аполлон" сказал ему, что это ему "в воспитание", и затем, чтобы утешить его, - привел к нему Лампадоносца и Терция... И возвеселися Иаков, и теперь уже не смущается, и "стих" против Вас сочинил, и Никанора стихом же оплакал... И говорят, будто ему теперь "другой ход дадут". Страхов стал лепетать какой-то вздор. Влдм. Соловьев держит себя молодцом, и с ним приятно спорить и соглашаться. Меня все занимало, как теперь у нас, о чем ни заговори - обо всем хотят судить "с разных точек зрения", - и потому все выходит поганое чисто и чистое погано. А Вл. Сол<овьев> подметил у всех "три измерения": нигилистическое, православное и практическое. Александр Энгельгардт по одному из этих измерений оставил деревню, и живет здесь, и сидит у Головина (Орловского) и у Лампадоносца, и поступает на службу инспектором сельск<ого> хозяйства с большим жалованьем; а ходатай за него Лампадонос, у которого жена доводится Энг<ельгар>дту племянницей. И Менделеев "тамо же приложися", - и примеры эти не останутся беспоследственны... Вспоминаешь Салтыкова: "Все там будем!!." Видеть Вас очень жажду и не откажу себе в этом; приеду один и с работою на 3-4 дня (если не стесню собой). Мне теперь хочется побыть с Вами вдвоем, а не в компании.
Чистокровный нигилист А. Михайлов (Шеллер) ругает в "Живоп<исном> обозрении" Н. Н. Ге и напечатал картину, как "от<ец> Иоанн" исцеляет больную... А заметьте, что этот их "отец Иоанн" называется "Иван Ильич".
Усердно прошу сказать мой поклон графине Софье Андреевне, Татьяне Львовне и Марье Львовне. Я часто вспоминаю, как мне у Вас было хорошо.
Повесть моя еще у меня, и я не спешу, - боюсь. Не переменить ли заглавия? Не назвать ли ее: "Увертюра"? К чему? К опере "Пуганая ворона", что ли?
6 января 1891 г., Петербург.
Цензура не пропускает рассказа "Дурачок", которого корректуру я послал Вам вчера. Пожалуйста, не посылайте этого оттиска Черткову, а оставьте его у себя.
Хотел бы знать о нем Ваше мнение.
Цензор (Пеликан) сказал Тюфяевой, изд<ательнице> "Игрушечки", будто им не велено пропускать ничего, что пишете Вы и я, и обо всем "докладывать". Врет небось.
8 января 1891 г., Петербург.
Не надокучил ли я Вам, Лев Николаевич, своими письмами? Все равно - простите. Чувствую тягость от досаждений, мешающих делать то, что почитаю за полезное, и томлюсь желанием повидаться с Вами, а этого сделать немедленно нельзя. От досаждений болею, а от болезни делаюсь излишне впечатлительным. Рассказ Ч<ерт>кову пошлите. Я согласился на дурацкие помарки цензора, и рассказ выйдет искалеченный, но все-таки выйдет. Пусть Ч<ерт>ков пробует искать с ним удачи, где знает. "Христос в гостях у мужика" запретили. Конечно, то же будет и с "Фигурой". Вероятно, то, что цензор сказал Тюфяевой, - правда: "Ничего не будут пропускать"... Сегодняшняя статья в "Нов<ом> вр<емени>" подбавит к этому охоты и форсу... Повесть свою буду держать в столе. Ее, по нынешним временам, верно, никто и печатать не станет. Там везде сквозит кронштадтский "Иван Ильич". Он один и творит чудеса. На сих днях он исцелял мою знакомую, молодую даму Жукову, и живущего надо мною попа: оба умерли, и он их не хоронил. На днях моряки с ним открыли читальню, из которой, по его требованию, исключены Ваши сочинения. На что он был нужен гг. морякам? "Кое им общение?" "Свиньем прут" все в одно болото. Об Энгельгардте сказывают что-то мудреное, будто он "всех перехитрить хочет"... Не наше дело знать про хитрецов. Видел в "Посреднике" книжечку "Новый английский милорд Георг" в обложке, напоминающей настоящего "английского милорда" лубочного... А содержание доброе, хотя и неискусное. Это тоже "хитрость", но она мне понравилась... Иван Ив<анович> Горбунов уже прельстился этим и пишет "Еруслана", а мне захотелось написать "Бову-королевича", и с подделкою в старом, сказочном тоне... Что Вы на это скажете: делать или нет? Посмотрите, чем "Родина" начала: венец нового лета божией благости. Кланяюсь Вашим домашним.
Любящий Вас и благодарный Вам
12 января 1891 г., Петербург.
Досточтимый Лев Николаевич.
Был у Суворина и дал ему прочесть Ваше письмо, в месте, касающемся рассказа. Суворин был очень рад тому, что этим путем получилась развязка, которой напрасно ожидали от Ч<ерт>кова. Теперь рассказ пойдет на следующей неделе. Изменения будут только в том, что придется выпустить слово "похоть" и заменить слово "девка", имеющее специальное значение, - словом "женщина". Что же касается заглавия, то мы его обдумывали втроем и остановились на предложенном мною названии по имени, то есть "Франсуаза". Это - самое удобное, простое, краткое, скромное и "приличное". Кроме того, по этому имени легко будет и вспоминать произведение. Ваше имя нигде упомянуто не будет. Думаю, что все это сделано как следует. Заглавия вроде "Сестра" или "Ошибка", по-моему, были бы хуже, чем "Франсуаза".
Здоровье мое худо, а веселость, или, лучше сказать, желание шутить, нападает с досады. Смотришь, смотришь на всю окружающую благоглупость, да и сам задурачишься. Написал в самом архаическом "штыле" - "Сказание о протяженносложенном братце Иакове, - како изыде на ловитвы своя и усрете некоего льва, рыкающа при поляне, и осети его, и множицею брався с ним, и растерза его, и обрете нескудно злата, на нем же и опочи в мире со ужики свои". Там же есть "эпизода" о Вышнеградском, "како плакася, иже рекут его вора быти", и поэты возводят его на Геликон и низводят на землю освященного и с новым именем - "Всевышнеградский". Смотрю, как "Иван Ильич" ходит к нам в больницу исцелять и всегда бормочет только над одною больною, а разом о всех почему-то не молится. Предложил этот вопрос "сестрам милосердия", и они смутились... Область же его все расширяется "милостью божиею" - так, в день его юбилея, когда он (по отчетам хроникеров) съел подряд три обеда и "встал с удивительною бодростью", - председатель общества трезвости, именитый законоучитель П<етер>бурга протоиерей Михайловский, ошибся мерою вина и, приняв на нутро более, чем можно главе трезвенных, - не встал вовсе, а был изнесен на руках своих духовных детей, а Иван Ильич его от этого не исцелил, а теперь сам избран на его место, так как он не пьет иного вина, кроме мадеры братьев Змеевых в Кашине. Кроме же этих событий, современная жизнь у нас не являет ничего достойного внимания. Поездку к Вам опять должен отложить, так как получил известие из Киева, что 20 генв<аря> ко мне будут оттуда брат с племянницей. Вероятно, поеду тогда, когда они поедут назад через Москву, и я с ними до Тулы.
В Конст<антиновском> воен<ном> уч<илище> дежурный офицер донес на юнкера, что тот "имел книгу "Мелочи архиерейской жизни". Юнкера посадили под арест.
20 января 1891 г., Петербург.
Очень благодарен Вам, Лев Николаевич, за Ваши письма. Они не писаны с тем, чтобы меня поддерживать и ободрять, а производят то и другое. Вы не ошибаетесь, - жить тут очень тяжело, и что день, то становится еще тяжелее. "Зверство" и "дикость" растут и смелеют, а люди с незлыми сердцами совершенно бездеятельны до ничтожества. И при этом еще какой-то шеренговый марш в царство теней - отходят все люди лучших умов и понятий. Вчера умер Елисеев, а сегодня лежит при смерти Шелгунов... Точно магик хочет дать представление и убирает то, что к этому представлению не годно; а годное сохраняется... "Родину" я Вам послал для "хари", которая там была намалевана с подлейшими причитаниями. С Су<вори>ным говорил по Вашему поручению без всякого над собою насилия. Мы лично всегда хороши с ним, а о прочем он не осведомляется или спросит: "Не сердитесь, голубчик?" - "Не сержусь, голубчик". Так "голубчиками" и разлетимся. Он очень способный и не злой человек, но "мужик денежный" и сам топит в себе проблески разумения о смысле жизни. Вас он очень любит; но ведь он же не может соглашаться с Вами и оставаться самим собою. Искренность, при которой человек не идет к лучшему, но сознает его достоинство и уважает лучшее, а себя порицает и "живет, не оставаясь на своей стороне", - кажется им глупостью. Надо спорить и "рвать лытки" Т<олсто>му. Женщины чаще сознают правду и говорят: "Я так не делаю и не могу, но это - дурно, - надо бы так, как Т<олстой> говорит". Я считаю это за хороший шаг. "Кто не против нас, тот уже за нас"... В "Нов<ом> вр<емени>" много военных инженеров, и они иногда "обладают" над господином "вертограда словесного". А он думает, что они это "износят из сфер". Так и идет шат во все стороны. Притом Ч<ерт>ков пишет одному из этих "южиков" удивительные письма об одной из заповедей, и те его состояния не понимают и к нему не снисходят, а только суесловят и стараются придать всему характер какого-то уродства. Я говорил об этом Ч<ерт>к<ов>у, и Ге тоже; но он нас обоих за что-то взял в немилость, а Ваня Г<ор>б<уно>в здесь и собирается на днях ехать и заедет к Вам. Смотрите - здоров ли Ч<ертков>? Или, лучше сказать: не больнее ли он, чем это кажется? Его поступки в дороге со мною и с Ге, а потом здесь с другими, и переписка теперешняя о "суррогате" заставляют быть к нему крайне внимательным. Он производит впечатление подстреленной птицы, которой не знаешь чем помочь. "Поша" пишет письма бодрые, и Ругин тоже. Про Анну Конст<антиновну> говорят, будто ей лучше, но ни воли, ни инициативы никаких нет. "Посредник" в великом запущении, и для чего это низведено в такое состояние, - об этом нельзя перестать жалеть. 20 NoNo "Пете<рбургской> газеты" вышлю Вам завтра (сегодня воскресенье - контора закрыта). "Дурачок" я знаю что плох. Повесть мою вчера взял у меня Влад. Соловьев, который непременно хочет меня "сосватать с "Вестн<иком> Европы", и того же будто желает и Стасюлевич. Я, с своей стороны, ничего против этого не имею и отдаюсь Соловьеву. Повесть эта, однако, по-моему, едва ли теперь где-нибудь пригодна. Впрочем, любопытно - что из этого выйдет? Соловьев сам бодр, по обык<новению> несколько горделив, но очень интересен. Вчера он привез мне свою книгу "История и будущность теократии", т. 1-й, печ<атанный> в Загребе со множеством ужасных, а в иных случаях довольно остроумных опечаток. У него всего только 4 экз<емпляра>, но он, вероятно, снабдит Вас экземпляром. Я еще только разрезал и понюхал листы книги, но она меня уже страшно заинтересовала. Какая масса знаний в этом человеке! Очень любопытная книга. А кстати, - он едет на сих днях в Москву. Он же не читал Вашей "Критики догматич<еского> богословия" Макария, и я не мог ее дать ему, так как ее все читают. Притом гектографированный экземпляр из рук вон плох. Не снабдите ли Вы С<оловье>ва лучшим экземпляром, а у него, быть может, возьмете его загребскую книгу. Поехать к Вам очень хочу, да все помеха: брат приедет 25-го да пробудет здесь дней 8-10... Очень это суетливо! Получили ли мою заметочку под заглавием "Обуянная соль"? В лит<ературных> кружках ее прочли со вниманием, и инженеры "Нов. вр." притишились. Хотел бы знать: не осуждаете ли за то, что отвечал? Много у меня досад и мало здоровья, а тут еще нанесло иметь дело с плутоватым купцом. Все "искушение".
21 января 1891 г., Петербург.
Очень рад, Владимир Григорьевич, что Вас что-то в моих писаниях порадовало. Желаю, чтобы это получило возможность выйти в "широкую публику". Личные наши отношения, к сожалению, должны оставаться в том положении, в которое благоразумие заставило заключить их в виду Вашей противуобщественной склонности к подозрительности. Я не имею к Вам никакой неприязни, но возможность прежнего, задушевного общения у меня отнята, и это не самое худшее, что могло выйти при моем и Вашем характере. Худшее было бы то, что Вы скрывали бы свои подозрения, а я бы долго их не заметил и потом бы имел большое зло на себя за то, что смущал Вас. А теперь хорошо. Я даже не могу Вам посоветовать исправить в себе эту подозрительность, чтобы не подумать, что Вы подумаете, что я думаю заставить Вас думать, как не надо думать... Вон какая механика!.
17 февраля 1891 г., Петербург.
Вчера я послал Вам старого хересу, какой мог найти. Во всяком разе, ему более 35-ти лет. Он лучше и полезнее той мадеры, которая Вам неприятна.
Посылаю рябчика и "Сочинения Пушкина", все в одном томе. Рябчика кушайте, а книгу положите себе прочесть от доски до доски. Это и приятно, и полезно, и необходимо, так как женщине, желающей занять художественное амплуа, нельзя щеголять всестороннею беспечностию насчет литературы - особенно родной, и в лице ее самого главного и действительно великого представителя и поэта с мировою известностию. Вам нечего читать в журналах, где бездна чепухи и дребедени, а Вам надо давно познакомиться хоть с тем, что есть крупного; а у Вас, к величайшему стыду и горю Вашему, нет даже этой начитанности, и через это Ваши художественные способности не имеют крыл, - в них нет полета, нет фантазии, а только леностное поползновение, с которым никогда и ничего нельзя достигнуть, и даже в общественном обиходе всегда предстоит неизбежная ретирада перед всякой более любознательной девушкой, уделявшей свое внимание литературе - ибо в литературе есть царство мысли. Не отставайте ото всех, так как Вы и без того уже так довольно отстали от многих, что уже и не замечаете своего умственного вращения вне курса... Подумайте о себе: выздоровление есть великая пора для душевных переломов. Человек в эти минуты способен зорко видеть себя и может давать настроение в своем духе и целях. Для многих это было спасительно. Габриель Макс (Мах) уловил это в своей "Reconwalescentine" (Выздоравливающая). Вы, выздоравливая, о первом спросили - о корсете... "Когда можно надеть корсет?"... Это ужасно; этого нельзя забыть, и в этом выразилась, как в фокусе, вся Ваша натура... Какой ужас!.. И возле Вас нет никого, кто бы мог Вам это указать и поворотить взгляд Ваш в себя в саму!.. Что такое художница без образованного ума, без облагороженного идеала, без ясной фантазии и без вкуса, развитого чтением истинно художественных произведений?.. Это не художница, а "мастеричка". С этим не стоит и возиться, и в Ваших руках все это теперь продумать наедине сама с собою и сделать в себе перелом, а дело друзей Вам на это указать и Вам напомнить о днях, которые Вы губили и губите в среде ничтожной и для образования художницы бесполезной и вредной. "Полюби тишину, слух душевный вперяя в высокие думы..." "Будь глух ко всему, что ничтожно..." Вспомните Моцарта, Бетховена, Мицкевича и Лебрень или Макса и... прокатитесь к Норденштрему, Ласточкину и Касаткину и к tutti-frutti... {Всем прочим (итал.).} Как тут уберечь в душе "огонь творения"; а что в искусстве можно без него сделать?!. Допросите себя: с кем Вы и где Вы и куда по этой покатости катит Вас Ваше безволье? - Сделайте же над собою первую победу: прочтите всего Пушкина, потом Шекспира, а потом Викт<ора> Гюго. Это Вам необходимо даже для Вашего престижа при людях, имеющих образование.
Опять - четвертую работу со мною я должен был уступить не Вам, а другой художнице... Ну, не досада ли видеть, как Вы "подвизаетесь"!..
На меня можете сердиться сколько хотите, - я желаю Вам добра.
18 марта 1891 г., Петербург.
Достоуважаемый Виктор Александрович!
Удовлетворяя своему желанию, я познакомился с Потапенко, а исполняя Ваше поручение, делал пробу привлечь его к сотрудничеству в "Рус<ской> мысли". Вот Вам мой отчет: Потапенко произвел на меня как раз такое приятное впечатление, какого я хотел, чтобы симпатии мои к нему не были нарушены: он умен, у него во всем чувствуется художественная простота и чувство меры, хороший вкус и благородство, чуждое искательства. Я думаю, что он может принять равнодушно хвалу и клевету и будет идти независимым путем. Словом - он мне понравился более всех, кого я видел привходящими в литературный кружок за последние 25 лет. По поводу его появления в Петербурге можно радоваться, без боязни за то, что радость эта будет обманута и унижена. Возраст его лет около 30; темперамент горячий и впечатлительный, но не слабонервный. Работает он много и недостатка в работе не ощущает, а, напротив, имеет на нее очень большой спрос. Поэтому приглашение его написать "что-нибудь" для "Р<усской> м<ысли>" - для него ничего особенно лестного не представляет. Платят ему здесь по 150 руб. лист и, вероятно, заплатят и дороже; а работать в том же городе, где живешь, конечно, удобнее, чем посылать работу вдаль. Но мне кажется, что Вы могли бы привлечь Потапенко с большою для себя пользою и с очень малым риском, если бы нашли возможным такую комбинацию, какую сделал Катков со мною, когда я писал "Соборян". У Потапенко есть желание написать роман, а я ему указал на то, как делали со мною, то есть давали мне аванс в течение трех месяцев и я сдавал редакции три печатных листа рукописи и так продолжал до конца романа; а окончательный расчет произвели по напечатании. Он нашел, что это для него было бы, может быть, удобно теперь, перед весною, чтобы летом заняться большою работою, и на этом разговор наш кончился. Обсудите это в самом темп-мажоре, и если найдете для себя подходящим, - напишите мне или прямо самому Потапенко. Зовут его Игнатий Николаевич, а адрес его: Фонтанка, No 24, кв. 45.
Кстати: о рассказах Потапенко не делают отзывов "Нов<ое> вр<емя>" и "Р<усская> м<ысль>", и это его не смущает и не огорчает... Я был этим очень утешен. Это порука за то, что художник любит свое дело больше похвал, и это редкость при нынешнем попрошайничестве, которое стало уже просто гадко и подло.
27 марта 1891 г., Петербург.
Любезный друг Боря!
В переводе твоем находят хорошее, но указывают и довольно многие недостатки, заключающиеся по преимуществу в изобилии деепричастий и прозаических оборотов; но что самое главное - это наличность множества переводов "Паризины", известных в печати. Представляется даже удивительным: почему ты взялся за перевод именно этого - всех более переведенного произведения! Не можешь ли ты мне этого объяснить. Может быть, ты хотел добиться чего-нибудь такого, что тебя не удовлетворяло в переводе Михаловского и др. Или это так... просто - "случайный выбор"?
Потом ответь ясно на вопросы:
1) Желаешь ли, чтобы перевод твой был напечатан там, где удастся его поместить?
2) Согласен ли на поправки в стихах? (что совершенно необходимо).
3) Доволен ли будешь всяким гонораром, какой дадут?
3 апреля 1891 г., Петербург.
Любезный друг Боря!
Получив твое письмо с уполномочиями на помещение твоего перевода "Паризины", я отдал рукопись редактору "Иллюстрации" Александрову, прося его напечатать перевод твой в книжке их приложений, которые называются "Труд". Книжки эти выходят раз в месяц, и в этом журнале была напечатана моя, вероятно известная тебе, "Фигура". Александров обещал дать мне ответ скоро, и я его тебе сообщу немедленно.
Перевод Михаловского напечатан в издании Гербеля. Переводы Козлова знатоками считаются за отменно хорошие и образцовые. Я же в этом деле не судья. А что касается до "выбора пьес для перевода, то самое лучшее (по моему мнению) - переводить то, что тебе понятно по духу поэзии и дается по форме стиха. Аверкиев перевел этой зимой "Гамлета", имеющего несколько переводов, но как аверкиевский перевод оказался всех совершеннее, то о нем говорят и его хвалят, но никто не спешит приобрести его для ыапечатания. То же самое, вероятно, выпало бы на долю перевода и всякой другой пьесы, имевшей уже переводы в печати, но кто любит дело, того это не должно останавливать. Я только не знаю: для. чего всё переводить стихи? Почему не переводить хорошую прозу? От стихов теперь везде тесно делается, и они составляют для журналов "бремя". Я поговорю с издательницей журнала "Иностр<анная> лит<ература>", - нет ли у нее чего-либо ей желательного для перевода из поэтов, и тебе напишу.
12 апреля 1891 г., Петербург.
Редактор "Иллюстрации" обещал мне ответ "на сих днях", но еще не прислал его. Я опять ему напомню и тебе напишу. Надеюсь, что дело уладится. Указываю тебе на следующее: в последней книжке "Недели" есть хорошая (сведущая) критическая заметка о новой книге Балабиной - переводы в прозе стихотворных легенд Оссиана, изданных Макферсоном. Они очень характерны, и переводы их трудны, и их мало. Обрати внимание на эту книжку и выбери что-нибудь у Оссиана и пришли. Большие вещи помещать трудно, пока имя переводчика неизвестно. Я всегда буду рад сделать тебе услугу.
Макферсон по-английски есть у Уаткинса (Адмиралтейская площадь), а прозаические переводы Балабиной есть и в Киеве.
4 мая 1891 г., Петербург.
Достоуважаемый друг!
Поездка наша вместе не состоялась, потому что я был болен и расстроен до того, что не мог и писать. Вы мне это, пожалуйста, простите. Это отнюдь не значит, что я Вас мало люблю или мало дорожу сношениями с Вами; а это значит, что моя душа была невозможно отягощена впечатлениями, с которыми я не в силах был справиться и о которых нечего рассказывать. Как Вы съездили и где проведете лето? - хотел бы знать. Но главное дело. Мне не хочется ничего посылать в "Р<усскую> м<ысль>", так как, по моему мнению, там худо понимают достоинство литературных произведений, а мне нет никакой нужды и никакой радости испытывать на себе их ответы и упражнения. Вы меня просили дать еще раз что-нибудь "Рус<ской> мысли", и я не хочу обойти Вашей просьбы. За это время я написал (небольшую повесть, в 5-6 листов, которую уже и продал здесь (и она у Вас не прошла бы), и еще "Воспоминания", тоже листа на 4. Воспоминания эти называются: "Нашествия варваров"; построены они по рассказам Жомини и представляют Ашинова, М-ву дочь, болгар и наших патриотов и борьбу с ними дипломатии. Эпизод веселый и смешной. Написано это так, как умею я и как пишу, - ни лучше всего, ни хуже. Покупателя на это имею здесь в лице Шубинского и выгоды отдавать работу Вам никакой не имею, а, напротив, имею неприятность вспоминать старые неприятности и возможность ожидать новых в том же или в подобном роде, но я не хочу огорчить Вас и оставить втуне Ваше желание удержать связь мою с журналом, где Вы трудитесь. Поэтому я должен избрать такой путь, который был бы Вам удобен и для меня не унизителен и безопасен. Рукопись для предварительного прочтения и оценки я послать в "Рус<скую> м<ысль>" не могу, так как это не одобряется моими опытами из прошлого, и мне противно подумать об этом; но я сообщаю Вам, что вещь есть и что я готов уступить ее "Р<усской> м<ысли>", если редакция имеет ко мне столько же доверия, как и к другим, у кого принимает вещи недописанные или вовсе еще не написанные.
Мои воспоминания интересны, - и это все, что я сам могу о них сказать, и они готовы. Если хотите их получить, - потрудитесь сговориться об этом с триумвиратом и ответьте мне не позже 10 мая, с присылкою мне авансом 500 рублей. Тогда я в тот же день вышлю Вам совершенно готовую рукопись в Ваше распоряжение. Иначе я поступить не могу, так как не хочу рисковать там, где мне было оказано четыре раза самое нелепое отношение. И Вы, - если захотите быть справедливым, - сами, вероятно, найдете, что в этом условии нет ничего грубого и обидного для редакции, которая во всяком разе должна дать мне "сатисфакцию". Словом, иначе я не могу идти на реставрацию моих отношений с журналом, меня оскорбившим. То, что я даю, - то такое, какое юно есть, и поправлять его некому, а надо его брать и печатать, как воспоминания Михайловского или работу Потапенко; Другого средства со мною сделаться нет, и обиды в этом для "Русск<ой> мысли" нет. Я предлагаю Вам все, что могу и как позволяет мне чувство моего доверия к тщательности моих работ.
Шубинскому я вычитал за Вас всю горькую правду при Фаресове и думаю, что Вы имели хорошего адвоката.
10 мая 1891 г., Петербург.
Любезный друг Виктор Александрович!
Вчера после обеда получил Ваше письмо и сегодня посылаю Вам рукопись. Более всего желаю, чтобы она не причинила Вам хлопот и забот. Потом благодарю Вас за сердечное и внятливое отношение к моему письму, которое при меньшей внятливости могло бы, пожалуй, показаться своенравной выходкой, - чего во мне нет. Вы отлично поняли, почему я так сделал, и прекрасно поступили, чтобы сгладить отношения. Вы, конечно, не ошибетесь, что это не внушит мне ничего несоответственного по отношению к редакции, но упрочивает мою приязнь к Вам. Затем читайте и разбирайте. Здесь описана правда, смешанная с вымыслом и затушеванная, чтобы иметь право быть печатаемою. Указываю для Вас некоторые имена: "Цибелла" - Новикова, "княгиня" - Радзивилл, "баронесса" - Икскуль, "Корабант" - Комаров, "Редедя" - сами знаете кто. События верны действительности. Деньги еще не получал. Варвару Леонидовну видел позавчера, а Варвару Андреевну - вчера. Они здоровы, но грустны... Неужто бедняга В. А. так несчастна, как говорят! Что за страшная и ничем, по-видимому, не заслуженная участь! Или уж они обе из рук вон непрактичны. Соловьева видаю довольно часто, но и он отражает что-то грустное. Уехать на лето намереваюсь 25-29 мая. Летом адрес мой будет: "Нарва, Шмецк, No 4". В выборе времени печатания "Варваров" редакция, конечно, свободна поступить по своему усмотрению, но предупреждаю Вас, что в августе должна появиться моя повесть в "Вестн<ике> Европы", где она перейдет и на сентябрь. Так надо иметь в виду, чтобы не сходились в одно время две вещи одного автора в двух журналах. Для меня, конечно, это ничего, но для редакций это невыгодно. Стасюлевичу я тоже сообщил эти соображения. (Вижу Вашу улыбку: как я попал к Стасюлевичу! Ни я туда не ходил, ни он ко мне не приходил, а сторонний человек взял себе рукопись "почитать" и деньги привез.) На выпуски и сокращения в "Варварах" согласен, но надеюсь на Вас, что будете на сей счет скупы и нескороспешны. Если захотите разбить вещь надвое, то разделение надо сделать на обороте 30 стр. рукописи, на X главе. Данилевского, я думаю, можно оставить, или оставить одну букву Д., или как хотите. Кланяюсь Зашей супруге и Вуколу Михайловичу. Вчера здесь держался упорный слух, что Вы будто оставили участие в редактировании "Р<усской> м<ысли>". На чем это основано? К осени хочу отделать и прислать Вам и третью часть "Чертовых кукол". Вторая неудобна, а третья удобна и интересна. Поговорите же об этом в триумвирате и напишите мне. Я думаю, что это будет встречено с сочувствием. Их помнят и о них говорят. Напишите, как Вам это покажется. Так, может быть, и проведем все вразнобивку.
На всякий случай посылаю Вам мое письмо к Влад<имиру> С<ергеевичу> Соловьеву. Оно мне очень нужно, и я прошу Вас переслать ему это письмо поскорее.
"Идолов" прочитал. Это очень умно, правдиво и очень ловко написано. Я со всеми положениями и взглядами автора согласен.
Прочтите в "Вестн<ике> Евр<опы>" на 202 стр. (март) стихотворение Жемчужникова "О глупом бесе". Это страшно!
14 мая 1891 г., Петербург.
Любезный друг Боря!
Вчера получил твое письмо от 10 мая. Очень рад, что ты окончил помещение "Паризины" с Александровым и что ты доволен этим помещением. В самом деле, оно недурно для начала. Фофанов недавно только стал получать по 35 и наконец по 50 коп., а Величко за последние стихи в "Вестнике Европы" получил по 75 коп. А то. они всё тянули по 15 коп., и "Новое время" и сейчас не дает им более как по 15 коп. - "нам-де стихи не нужны". Потом дальше увидим (если увидим), как тебе помогать. Понятия твои о поэзии достойны сочувствия и похвалы. Они совершенно верны, и их тебе "открыла не кровь и плоть". Я был не только обрадован, но растроган твоим хорошим рассуждением. У Бёрне есть такая глава: "для какого возраста человек готовится?.." Ничего нет глупее, как думать, что высший расцвет жизни будто в поре "парования", и притом какого? - не парования по согласию в мыслях и стремлениях к достижению высших целей бытия, - а по облюбованию бедр и "сосковой линии"... В этом смысле романы и поэмы носили фальшь в самом замысле, и это чувствовали Шопенгауэр, и Кант, и Маколей, и сам Гете. В этом и есть что-то глубоко противное и отвратительное для чувствительного духа и ума сколько-нибудь глубокого и проницательного. Мне было 29 лет, когда мы жили с Бенни и он мне на ночь переводил подстрочно Лонгфелло, без которого он не кончал дня. Это истинный поэт, без "стальной щетины", - он "возносит дух" над низменностями обычных барахтаний. И я с тех пор знаю, что есть настоящая поэзия! Еще она есть у нежного Шелли. Сравни с ними восточного Гафиза, у которого "любовь (разнополовая страсть) - выше всего", и ты почувствуешь разницу между "небом и землею". Но, однако, любовь есть величайшая и всемогущественная сила, и ее игнорировать нельзя: "она творит святых и героев".
Освобождая места, занятые в старину "силой" и "страстью любовною", - их надо заместить "милосердием" и "любовью" в высшем смысле этого слова, - "любовь по мысли" - по сознанию превосходства ясности ума и благородства чувств, - за чем можно и должно "подниматься (возноситься) и идти с этим в неумирающую жизнь добротолюбия". Байрон в переделке Алексея Толстого и говорит о "таком сердце" - о такой, возвышающей женщине и о ее творческой, благодетельной любви. "О, если бы такое сердце я нашел! Я с ним одно бы целое составил звено той бесконечной цепи, которая восходит к божеству". Но "они" (женщины, которых он знал) - его не "сближали с людьми, а разъединяли", и он их "потому возненавидел". У самого Байрона это сухо, зло и неясно, а Толстой прозрел эту неясность. И "такое сердце" (женщины, возносящей дух мужчины выше и объединяющей его с божеством) всегда должно быть и будет предметом думы поэта. Любовь, основ<анная> на этом, - велика и священна, а все меры "по сосковой линии" уже стали уделом одной чувств<енной> низменности, до которой нет дела поэту. Когда ты думаешь так, как пишешь мне, - тогда "с тобою бог, и ты был человек". Пусть тебя не смущает то, что есть, а ты служи тому, что должно прийти. "Готовь путь - равняй стези надходящему спасению" с непоколебимой верою, что оно идет (или "грядет") и придет. Это и есть вера и "работа с верою". Я об этом был вызван написать. Прилагаю тебе вырезку. Гр. Лев Н. выписал 100 экземпляров этого No и все его раздавал. Ты, верно, не читал этой заметки, а она была вызвана гоготом "практиков" "Нового времени". Не надо смущаться тем, что "жизнь шлепает в своих туфлях". Пусть и "шлепает". Помни Гете: "Не всегда необходимо, чтобы истинное (сейчас) воплощалось: достаточно, чтобы оно духовно витало перед нами и вызывало согласие, - чтобы оно как звук колокола гудело в воздухе-". Переводи Лонгфелло и присылай мне почаще. Как переведешь - так и пришли. Это меня всегда будет живить и очень радовать; а я буду твои стихи пристроивать. Обнимаю и целую тебя.
Не забудь мой адрес: Нарва, Шмецк, No 4.
22 мая 1891 г., Петербург.
В майской книжке "Недели" (1891 г.) окончена превосходная повесть Потапенко под заглавием "Генеральская дочь". Она замечательна и достойна внимания во всех отношениях, и между прочим - в том, что тут есть настоящий поэтический тип и глубокое, поэтическое положение. В этом направлении было бы желательно видеть что-либо в стихотворной форме. Обрати внимание.
16 июня 1891 г., Усть-Нарова.
Любезный друг Боря!
Появилось историческое воспоминание о Гоголе, которое кажется мне лживым с начала и до конца и во всех подробностях. Между прочим, там писано, что Гоголь, в последнюю свою побывку в Киеве, "купил жилет у Гросса", и из-за этого жилета пошла некая будто глупая история, выставляющая профессоров Киевского университета в очень пошлом виде, - что совсем не отвечает характеру профессоров неволинской поры. А главное, что и покупка жилета "у Гросса" (по-моему) - не могла происходить, так как Гоголь умер в Москве ранее, чем в Киеве появился Гросс. Я это очень хорошо помню, потому что в Киеве ранее процветал Червяковский, а потом Мирецкий и Вонсович, а Гросс появился всех их позже, - должно быть, в 50-х годах, и даже в конце 50-х годов. Приблизительно я это знаю наверно, но мне хотелось бы себя проверить и притом быть точным в указании промаха лживого писателя. А потому прошу тебя: спроси дядю Михайла Степановича или еще кого-нибудь из "пребывающих" старожилов: когда именно просиял в Киеве портной Гросс, и напиши мне это как можно поскорее.
Что же ты не присылаешь мне стихов, чтобы я мог их читать себе и другим в холодке на берегу моря!
20 июня 1891 г., Усть-Нарова, Шмецк.
Добрый друг наш, Лев Николаевич.
Я теперь живу на Устье-Наровы, в тишине и одиночестве, и о том, что происходит на "широком свете", узнаю только по газетам. Из них я узнал, что к Вам ездил Суворин и что теперь во многих местах обозначается большой неурожай хлеба, угрожающий голодом. Тамбовское письмо Шелеметьевой взбудоражило дух мой до смятенья и слез, и я позволю себе беспокоить Вас просьбою написать мне, как Вы находите - нужно ли нам в это горе встревать и что именно пристойно нам делать? Может быть, я бы на что-нибудь и пригодился, но я изверился во все "благие начинания" общ<ественной> благотворительности и не знаю: не повредишь ли тем, что сунешься в дело, из которого как раз и выйдет безделье? А ничего не делать - тоже трудно. Пожалуйста, скажите мне что-нибудь на потребу.
Ивана Ильича бы, что ли, послали на "закатанные поля" помолебствовать или еще "покататься", как это делают в Орловской губернии. А кстати - для уяснения характера деятельности Ивана Ильича прилагаю Вам копию с хранящегося у меня подлинного письма некой г-жи Боголеповой к фельетонисту "Нов<ого> вр<емени>" г-ну Терпигореву (Атаве). Посылаемая копия с боголеповского письма достойна того, чтобы ее приобщить к известному письму Х<ил>кова. Выясняется и деятель и его "антураж".
|
Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
|
Просмотров: 601
| Рейтинг: 0.0/0 |
|
|