мяти...
Что над Л. Н. "смеются", это ничего. И над нами смеются, и я знаю, когда этому надо радоваться, и радуюсь, но... "если я знаю, что через это претыкается брат мой, - лучше я этого не буду делать".
С братской любовью и уважением
23 января 1892 г., Петербург.
Достоуважаемый Дмитрий Николаевич!
Очень сожалею, что Вы меня вчера не застали. Однако это - совершенная случайность. Я почти не выхожу из дома, а в этот вечер мягкая погода выманила меня прокатиться. С утра
до 2-х часов я никогда не выхожу из дома и с 6-ти вечера тоже бываю дома. Но вечерами я по большей части бываю слаб и ненадежен, а утром нервы мои спокойнее и я бодрее. На всякий случай я приготовлю Вам "Женские типы по Прологу", - это любопытно и не острее статей Ключевского "Жития святых как исторический материал", но я уж и разобрать не могу теперь: "что льзя и то, чего не можно".
18 марта 1892 г., Петербург.
Фельетон о балах очень хорош, то есть - любопытен, обстоятелен и толковито написан, по обдуманному и ранее сочиненному в голове плану. В это ужаснейшее время разнузданного литературного neglige {Неглиже, небрежности (франц.).} и это уже заставляет радоваться или по крайней мере не создает повода к мучению для литературного вкуса, и за это Вам спасибо. А "дань своему веку" все-таки и Вами воздана!.. Где это Вы слыхали, что "рука" будто может "встряхивать болото"?.. Как может это переносить Ваше ухо и как такая нелепица может согласоваться в умопредставлении образованного человека? Рука Петра могла расшевелить застоявшееся болото и разворошить его, или освежить, или очистить, но... "встряхнуть болото". Вы только подумайте: как это так представить, что болото встряхивают!.. Как Вам это не стыдно так писать?!. Была грязная улица, но проехал генерал Ш<у>б<инский> и "встряхнул ее". Что за нелепость! Как это быть может?..
Вы не во всем "за обществом"-то поспевайте, а держитесь кое в чем и лучшего, чем то, что оно теперь одобряет и ободряет. А впрочем, как Вам угодно.
Сегодня и завтра (в четверг) ухожу из дома в 2 ч. непременно.
23 марта 1892 г., Петербург.
Уважаемый Сергей Николаевич!
Писавши Вам о Вашем фельетоне с похвалою его обстоятельному изложению, я все-таки, кажется, погрешил против тона дружелюбия, которого был обязан держаться. Ненавистные недостатки характера всё приводят меня к резким словам, о которых я после сожалею и стараюсь себя за них исправлять сознанием своей виновности. А потому, если в письме моем было что-нибудь неуместное, то простите мне это и верьте, что это было сказано не с худым намерением, а с хорошим; а только сам я очень нехорош, и через это у меня часто и хорошее нехорошо выходит.
21 мая 1892 г., Петербург.
Любезный друг Боря!
Письмо твое получил. Переводы из Оссиана пришли мне: я подумаю, как их устроить. Все равно - пришли. О значении Оссиана думают разно, но более глубоких взглядов люди чтут его поэзию за самое ее свойство, а не судят о ней только "исторически". Я люблю Оссиана и нахожу его поэзию прекрасною. Так же она нравится Влад. Соловьеву. Но есть - которым она не нравится. - Писать я тебе советую продолжать: у тебя есть стих и чувства очень хорошего сорта. Библию прочесть надо. Там есть дивные книги, но не все. Читал ли ты брошюру Генри Друмонда (перевод Долгова) "Самое великое в мире"? Советую прочитать и потом еще и еще раз прочитать. В литературе совсем не "всё отрицания". Ты напрасно так огорчаешься на литературу. Являются вещи превосходные и оживляющие.
Очень рад, что жажда света в духе твоем не утоляется, а горит. "Кто ищет - тот и найдет". Не дай бог тебе познать успокоение и довольство собою и окружающим, а пусть тебя томит и мучит "святое недовольство". Тогда будешь расти, а иначе "одебелеет и утучнится сердце твое, и будешь яко свиния в теплом кале", - от чего и да сохранит нас живой бог, "живущий в
движении естества".
Выезжаю завтра. - Адрес: Нарва, Шмецк, 4.
11 октября 1892 г., Петербург.
Здесь все Ваши письма, которые я от Вас получал и сохранил, а теперь желаю возвратить их Вам при себе. Прошу Вас не объяснять этого ничем иным, как моим желанием, чтобы при какой-нибудь случайности письма эти не попали в руки людей посторонних.
12 октября 1892 г., Петербург.
Достоуважаемый Алексей Сергеевич!
Я послал Вам Ваши письма не в надежде получить за них от Вас благодарность. Мне ничего не нужно. Я болен ангиною, которая не шутит и не медлит, Я не хотел угнетать себя мыслью, что без меня станут делать из писанных ко мне писем такое употребление, какого я не хотел. Другие письма я мог бы сжечь и быть покоен, но с Вашими я не хотел этого сделать, потому что знаю, что есть толки, будто я вел записки и оставлю в них расплату с людьми, которые обходились со мною не с добром. А так как это ложь, то я послал Вам Ваши письма, чтобы Вы их уничтожили сами. Больше ничего. Благодарить меня Вам, конечно, не за что. О моих письмах тоже не заботьтесь: такое или иное отношение к ним для меня уже не имеет никакой разницы. Помню, что я всегда искал мира и берег его и другим не вредил. Словом - это не важно. Мне важно то, чтобы знали, что я на Вас ничего не собирал, не составлял и составлять не намеревался и не буду. Мне ничего не нужно от Вас, а Вам от меня, но между нами все чисто. Вот и все.
Мяса не ешьте. Это дело в виду у всякого, кто захочет быть к себе внимательным. В Одессе одною умнейшею дамою написана чудесная книга для стола без убоины. Жаль, что все это так не скоро издается. Надо бы поднимать пищевые вопросы к предстоящей гигиенической выставке: Вы, бывало, хорошо чуяли, что своевременно... Подумайте-ка об этом не с рутинерами и с обжорами!.. Землю-то надо обратить в "рай" - в "сад, насажденный богом" (умом). Этика пищи - великий вопрос. Не должно быть голодных и обжор! Теперь 9/10 пищевых продуктов пропадает даром. Неужто это так и следует? - Курить надо бросить. Я давно не курю и вина не пью, но привычка курить всех других сильнее. Но все равно - надо бросить. Моя болезнь (ангина), конечно, неизлечима, но с тех пор, как я не ем мяса (теперь как раз год), - я страдаю меньше, и могу читать, и иногда могу писать. Другое мне ничто не помогало. К вегетарианству я перешел по совету Бертенсона; но, конечно, при собственном моем к этому влечении. Я всегда возмущался "бойнею" и думал, что это не должно быть так.
То, что я Вам писал о нищете Соловьева-Несмелова, лежавшего в окровавленных лохмотьях, не было "шантаж". Если бы Вы тогда захотели узнать, что это было, - Вы бы не сделали одного очень прискорбного дела, о котором надо жалеть. Меня же Вы не обидели. Такой укоризной меня обидеть нельзя.
Да будет мир в сердце Вашем.
9 ноября 1892 г., Петербург.
Достоуважаемый Алексей Сергеевич!
Позвольте мне обратиться к Вам не как к редактору и издателю газеты, а как к товарищу по перу, который сам писал и рассказы по легендам. В "Русск<ом> обозрении", которое рвется превзойти "Гражданин", напечатана статья Георгиевского (не красноносого), в которой укоряют меня за "фальсификацию Пролога" по случаю рассказа "Пруденций". Это уже было раз сделано по другому поводу ("Аскалонский злодей") в "Нов<ом> вр<емени>", и Вы потом разъяснили в мое оправдание, что тема Пролога не обязательна к точному ее воспроизведению. Тема как тема, а я могу из нее делать, что нахожу возможным. Иначе на что бы ее и переделывать, а надо бы брать ее просто и перепечатывать... И вышло бы просто и глупо, как сам Пролог. Но профессор университета этого не понимает!.. А что касается "Пруденция", то я с ним думал долго и советовался о нем с Гончаровым, и прилагаю Вам при этом подливное письмо большого художника, из коего Вы увидите, что Гончаров тоже обдумывал мою тему Пруденция и находил ее невозможною в том виде, как она в Прологе. И я ею пользовался только как темою, а развил ее как умел - свободно, и отчасти при содействии Гончарова. - И вот это вина, это преступление против православия!.. Прочтите, пожалуйста, письмо Гончарова и возвратите его мне.
"Сказанием" это озаглавил Чертков, а у меня она названа "повесть", и я, конечно, мог ей дать любую развязку, так как я источника не указывал. Да хоть бы и указывал, то ведь исторические повести могут же отступать от исторического учебника. - Что же это за придирки!.. И это профессора!
4 декабря 1892 г., Петербург.
Многочтимый Лев Николаевич!
Ан<атолий> Ф<е>д<орович> Кони вчера прислал мне письмо, в котором просит совета, что ему прочитать, дабы приготовить себя к рассмотрению "во множестве поступающих дел о штундистах". Я продумал всю ночь и не мог остановиться ни на одном произведении, которое бы дало обер-прокурору основания судить о штундистах с сохранением к ним жалости и уважения, и из всего, что я знаю, мне наилучшим показалось старое магистерское исследование Ореста Новицкого "о духоборцах". Там именно есть основания, которые одинаковы у духоборцев, иконоборцев, молокан и штундистов. А разницы, между ними существующие, не делают различия в основах их веры, и потому все сектанты этого духа могут быть защищаемы на одной и той же почве. Книжка же Новицкого хороша тем, что она кратка, ясна и кодифицирована, а церковная злоба в ней умещена в местах очевидных и благопотребных. И потому я указал Кони на эту книжку по преимуществу.
Усердно прошу Вас дать мне короткий, но скорый ответ: не сделал ли я ошибки и не можете ли Вы мне указать, как я должен исправить то, в чем ошибся?
4 января 1893 г., Петербург.
Достоуважаемый Лев Николаевич!
Сегодня вошли ко мне Ваня Горбунов и Сытин и сказали, что Вы знаете о моем нездоровье и даже хотели приехать, чтобы навестить меня... Меня это ужасно взволновало и растрогало, и я сладко и радостно плакал. Я не хочу говорить Вам о моих к Вам чувствах. Вы человек проницательный, и не нужно Вам высказывать то, что в словесном выражении теряет свою сущность и усваивает нечто ненужное. Вы знаете, какое Вы мне сделали добро: я с ранних лет жизни имел влечение к вопросам веры и начал писать о религиозных людях, когда это почиталось за непристойное и невозможное ("Соборяне", "Запечатленный ангел", "Однодум" и "Мелочи архиерейской жизни" и т. п.), но я все путался и довольствовался тем, что "разгребаю сор у святилища", но я не знал, с чем идти во святилище. На меня были напоры церковников и Редстока (Засецкой, Пашкова и Ал. П. Бобринского), но от этого мне становилось только хуже: я сам подходил к тому, что увидал у Вас, но сам с собою я все боялся, что это ошибка, потому что хотя у меня светилось в сознании то же самое, что я узнал у Вас, но у меня все было в хаосе - смутно и неясно, и я на себя не полагался; а когда услыхал Ваши разъяснения, логичные и сильные, - я все понял, будто как "припомнив", и мне своего стало не надо, а я стал жить в свете, который увидал от Вас и который был мне приятнее, потому что он несравненно сильнее и ярче того, в каком я копался сам своими силами, С этих пор Вы для меня имеете значение, которое пройти не может, ибо я с ним надеюсь перейти в другое существование, и потому нет никого иного кроме Вас, кто бы был мне дорог и памятен, как Вы. Думаю, что Вы чувствуете, что я говорю правду. За одно ваше намерение посетить меня я Вам благодарен до слез, но мне лучше, и Вам не нужно обо мне думать. Приезд Ваш взволновал бы меня до чрезвычайности, и я истерзался бы, думая, как все это сойдет? За Вами бы бегали, о Вас бы писали, и получилась бы целая каша. Восхитительная радость моя видеть Вас была бы вся истерзана тревогою... Хорошо, что Вы не поехали. Напишите мне письмо такое, которое могло бы пользовать дух мой, подвергавшийся нападениям страха... Из ста ступеней до края я прошел наверно 86 и не имел определенного желания возвращаться опять к первой и опять когда-нибудь начинать те же 86 наново; страха ухода уже не было, но был какой-то бесконечный,
суживающийся коридор, в который надо было идти и... был страх и истома ужасные. Я читал главы из книги "О жизни", читал, что есть об этом у Вас в других местах и у Сократа (в Федоне), и все-таки с натиском недуга суживающийся коридор приводил меня в состояние муки... Теперь меня согревает утешительная радость, которой дух мой верит: мне как будто сказано, что я уже был испытан и наказан страхом и что это уже отбыто мною и прошло, и после этого я буду избавлен от этого страха, и когда придет час, я отрешусь от тела скоро и просто. И эта уверенность меня радует. По болезненности моей я теперь все попадаю в этот круг мыслей и не могу из него выйти. Снизойдите к моему настроению и поговорите ко мне в этом духе, чтобы слово Ваше принесло мне разъяснение и утверждение о том, о чем я думаю. На дух мой болезнь имела благое влияние, - я увидал еще свою черноту и, к ужасу, заметил, как много я занимался опрятностью других людей, вместо того чтобы себя смотреть строже. И многое, что казалось важным до этой болезни, стало совсем не важно. Рад, что могу писать Вам, и всем Вашим кланяюсь, а от Вас буду ждать утешения и посилья моему помявшемуся духу.
10 января 1893 г. Петербург.
Горячо благодарю Вас, Лев Николаевич, за Ваше письмо. Оно принесло мне то, что было нужно: "у нее кроткие глаза", и Вы ее уже не пугаетесь и с нею освоились. Это имеет много успокоительного. Думать "о ней" я привык издавна, но с болезни моей овладел мною ужасный, гнетущий страх, - я, кажется, просто боялся физических ощущений от того, что "берут за горло". Когда меня мучит ангина, я все помню и хочу овладеть собою: припоминаю "тернием окровавленную главу", вспоминаю кончину Филиппа Ал<ексеевича> Терновского (удивительную по благодушному спокойствию) и думаю о Вас, но боль все превозмогает, и я теряюсь от страданий и трепещу, что они могут достигать еще высших степеней мучительства. Умереть есть дело неминучее, и мучителен не шекспировский страх "чего-то после смерти". Это не страшно, но страшат муки этого перехода. Терновский (который очень любил Вас) умирал, претерпев множество унижений, лишений и угроз от мстительности Победоносцева, но все был весел и шутил. Умирая, он попросил карандаш и слабою рукою написал: "Одно печально в моей смерти, что Победоносцев может подумать, что он мог убить человека". Когда Лебединцев прочел, - умирающий ему еще улыбнулся и вскоре отошел. И сколько людей исполняют это с достоинством, а страх все это может обезобразить, испортить. Вот где причина и место страха. Если можете, скажите мне что-нибудь на это, вдобавок к тому, что у нее "кроткие глаза". Ваши слова мне все в помощь. Мне стыдно приставать к Вам, но я слаб и ищу опоры у человека, который меня сильнее, - не оставьте меня поддержать. Я, конечно, очень рад, что Вам не противно то, что я пишу. Когда я пишу, - я всегда имею Вас перед собою и таким образом как бы советуюсь с Вами. "Импровизаторов" я писал сравнительно здоровый, а "Пустоплясов" при 39® жара в крови. Как я их написал - и не понимаю! И все это наскоро, и кое-как, и в отвратительных условиях цензурности, при которой нельзя делать поправок в корректуре... Там есть вымарки очень бессмысленные, но вредящие ясности рассказа. А самый рассказ пришел в голову сразу (за неимением сюжета) после спора о Вас с Татищевым в книжной лавке. "Что бы оказали мужики, да что бы сказал он мужикам?" Я и сделал наскоро такой диалог в мужичьей среде на темы, с которыми лезут в разговорах о Вас. - Третьего дня была у меня Люб<овь> Як<овлевна> и говорила, что ей цензор сказал, что "он все узнал", а узнал он то, что его "подвели", потому что "пустоплясы - это дворяне, а на печи лежал и говорил Толстой"... Сытину теперь этого рассказа будто уже не позволят. Вот чем заняты!
"Сев<ерному> вестнику" желаю всякого успеха, но боюсь, что они с этим делом не справятся: задавит их "макулатура", которой они волокут большую груду и освободиться от нее не умеют. А потом их угнетает цензура, и они от нее тоже не избавятся. Письма Смирновой о Гоголе и о Пушкине будут иметь свое
литературное значение для литературного круга, но читателя они не привлекут. Притом я боюсь, что оба писателя в рассказах Смирновой выйдут сентиментальными и не в большом интересе, а особенно Гоголь может выйти раскрашенным в те именно краски, которые надо бы с него по возможности
сводить, а не наводить их гуще. Пока журнал под цензурою, ему, разумеется, будет хуже всех, которые издаются без цензуры, и потому работать в нем особенно трудно. Из Ваших 12-ти глав я читал 7. По-моему, все это нужно, и все хорошо, и все "на пользу". Не оставьте меня добрым словом.
11 января 1893 г., Петербург.
От всего сердца благодарю Вас, Лидия Ивановна, что Вы меня навестили. Это очень мило с Вашей стороны и глубоко меня тронуло и обрадовало как за себя, так и за Вас и за род человеческий, которому нужны люди с жизнеспособными сердцами. Потом мне досадно, что я совсем не мог говорить с Вами, и я боюсь, что Вы не скоро зайдете ко мне во второй раз. Пожалуйста, знайте, что я чувствую сильное сродство с Вами и имею духовную потребность Вас знать и иметь с Вами умственное общение. Если Вам не тяжело подарить мне иногда часок Вашего времени, - пожалуйста, навестите меня и знайте, что для меня с Вами приходит интерес к жизни и радость от встречи с разумением жизни. "Мимочкой" я, конечно, занят очень сильно и очень интересуюсь знать, какими сторонами Вы ее теперь поворачиваете к солнцу, но я не думал давать Вам советов... Я просто очень заинтересован. Читать до отделки своих работ никогда не следует, но просматривать отделанное с тем, в ком есть понимание дела, - очень хорошо. Любой художник Вам скажет, что собственный глаз иногда (и даже часто) "засматривается" и не замечает, где есть что-то, требующее пополнения или облегчения. Иметь перед собою толкового слушателя - это не значит подвергать себя опасности "перестать быть собою". Л. Н. читает свои вещи по рукописи, и Гоголь и Тургенев делали то же. "Мимочка" есть мастерское произведение, но ведь Ваве на Кавказе надо было положить какую-то черточку, которой не положено, вероятно, потому, что "глаз присмотрелся" и не замечал. Простолюдинов Вы описываете не так смело и бойко, как светских людей, но няньки в беседке все-таки превосходны, а армянин с Катею не получили от Вас всего, что им было нужно и что Вы могли им дать, вполне оставаясь "сама собою". - Вам нечего бояться: у Вас ясный ум, прекрасно настроенное чувство и большой талант.
13 января 1893 г., Петербург.
Благодарю Вас за Ваш ответ и за обещание навещать меня, но скорблю, что Вы, должно быть, горды... Однако я буду стараться не бояться этого, хотя вообще я боюсь людей гордых. Двойственность в человеке возможна, но глубочайшая "суть" его все-таки там, где его лучшие симпатии. "Где сокровище ваше, - там и сердце ваше".
О "Мимочке" я могу не говорить, но какое это лишение и зачем оно. Разве мы "кружева плетем", а не идеи на дьяволов. Ведь у нас есть общая идея, в преданности которой есть наше "сродство", и вот о способах служить этой-то самой идее и надо "не говорить"... Какой ужас. Мучительная, проклятая сторона, где ничто не объединяется, кроме элементов зла. Все желающее зла - сплачивается, все любящее свет - сторонится от общения в деле. Л. Н. много сделал, чтобы поставить это иначе, но я боюсь, что с ним это направление и пройдет...
Однако я в моей жизни так много перемучился за литературу и так много говорил о "Мимочке", что могу дать Вам обещание не говорить о ней более. Я скажу напоследях только одно: я хотел этой вещи занять такое место, чтобы она не только "нравилась" (как кружева), а чтобы она "жгла сердца людей", и Вы должны ее довести до этого.
Вчера я писал Льву Н-чу и сообщил ему, что Вы меня навестили, и что я был этим очень счастлив, и что Вы пришли ко мне, так сказать, "во имя его", стало быть он как бы был среди нас. - Я ведь Вам не сказал, что он хотел приехать ко мне... Это меня очень взволновало, потому что имело множество таких сложностей, которых совсем не надо.
Когда я здоров, я ухожу гулять в 2 часа; до 2-х работаю, в 5 обедаю и потом во весь вечер остаюсь дома. Когда бы Вы ни зашли ко мне, я всегда буду этим очень обрадован.
Хотелось бы знать: могу ли я прийти к Вам, когда мне будет лучше? Я боюсь стеснить Вас своим визитом.
20 января 1893 г., Петербург.
Письмо Ваше прекрасно и дало мне прекрасные впечатления, за которые и благодарю Вас. Подвижность Вашей живой души приносит большую радость за "сына человеческого". Белинский говорил о женщинах, едва ли представляя себе лучшие образцы женского ума. Впрочем, он знал Ж. Занд. Послал бы Вам "критику богословия" Л. Н-ча, но Вы, может быть, пишете, и отрывать Вас не надо. Я ее нашел, и она к Вашим услугам: Вчера был у меня сын Л. Н-ча (Лев Львович, только что приехавший из Москвы) и рассказывал, как принято было мое извещение о встрече с Вами. Льву Л-чу очень хочется с Вами свидеться перед отъездом. Он придет ко мне проститься завтра, то есть 21 генв<аря>, в четверг, во 2-м часу дня. Я ему сказал, что я извещу Вас о его желании с Вами встретиться, чтобы еще ближе ознакомить с Вами отца по собственным, личным впечатлениям. Мы оба думаем, что Вы не найдете в этом ничего неудобного и придете ко мне завтра, во 2-м часу, чтобы познакомиться с сыном любимого и уважаемого Вами "великого человека" и нашего общего друга.
А "скучать" по Вас я склонен ежедневно.
Нельзя ли дать мне знать: придете Вы или нет? Это нужно для того, чтобы не было никого постороннего.
Из тех, кого встретила на Кавказе Вава, кто-то (может быть, гувернантка актрисы) должны были открыть ей, что "в делах и вещах нет величия" и что "единственное величие - в бескорыстной любви. Даже самоотвержение ничто по себе". Надо "не искать своего". В этом "иго Христа", - его "ярмо", хомут, в который надо вложить свою шею и тянуть свой воз обоими плечами. Величие подвигов есть взманка, которая может отводить от истинной любви. И Скобелев искал величия. В Ваве надо было показать "поворот вовнутрь себя" и пустить ее дальнейший полет в этом направлении, в котором бы она так и покатилась из глаз вон, как чистое светило, после которого оставалась бы несомненная уверенность, что она где-то горит и светит, в каком бы она там ни явилась положении.
Прекрасный облик этот не обстановочная фигура вроде нянек и армянина, а это "перелом лучей света", и недоговоренность, незаконченность этого лица есть недостаток в произведении умном и прекрасном.
Я об этом всегда буду жалеть, если Вава нигде дальше не явится и не покажет: "куда ее влекли души неясные стремленья".
Я читал "Мимочку" четыре раза и, получив книжку от автора, прочитал еще в пятый раз. Повесть все так же свежа, жива и любопытна, и притом манера писания чрезвычайно искусна и приятна. "Мимочку" нельзя оставлять: ее надо подать во всех видах, в каких она встречается в жизни. Это своего рода Чичиков, в лице которого "ничтожество являет свою силу". Одно злое непонимание идеи может отклонять автора от неотступной разработки этого характерного и много объясняющего типа.
Я не нахожу в "Мимочке" никакого порока: по-моему, там все гармонично и прекрасно. Чтобы указать на какой-нибудь недостаток, надо придираться к мелочам и так называемым "запланным" фигурам (например, Кате не дано ничего характерного, хотя "сидит" она недурно). У Л. Н. горничная в "Плодах просвещения" совсем не естественная.
Убыло ли бы чего-нибудь "своего" в Гоголе, если бы он снял "шубу" с Чичикова, в которой тот ездит под "дождем" и смотрит, как ныряет в воде голый помещик Петух.
25 января 1893 г., Петербург.
Многоуважаемый Михаил Матвеевич!
Я так именно и думал, что Вы теперь мне пишете. Объяснение это очень важно и необходимо, но поставить его "предисловием" или снести "подстрочным примечанием" (как более нравилось Соловьеву) - это, мне кажется, все равно. Потрудитесь дать объяснению такое место, какое Вы найдете более соответственным в редакционных соображениях.
Катков (сколько я помню) не печатал продолжения этого исследования не по цензурным причинам, а по другим соображениям. Статья, вероятно, была принята кем-нибудь из его помощников (может быть, Щебальским, который был очень непоследователен), Начало напечатали, и кто-нибудь указал К<атко>ву, что "предмет не подходит". Он, вероятно, посмотрел корректуру дальнейших глав и велел все вынуть, "чтобы не нарушать отношений" с теми, кто ему в это время становился нужен. Я думаю, что это было именно так, и в пользу этого есть убедительные наведения. В этих же бумагах были материалы, по которым тот же автор сделал для "Р<усского> в<естни>ка работы, но совершенно в ином направлении. А этот материал, где фокусы не укладывались в такую форму, был доставлен Асташеву, "как покровителю Сибири", собиравшему иногда "курьезы, касавшиеся ее управления".
Вы, пожалуйста, еще раз просмотрите это объяснение и поправьте все, что Вам покажется неудобным. А поставить его, мне кажется, лучше
под строку. Впрочем, и это все на Ваше усмотрение.
26 января 1893 г., Петербург.
Книги, которые Вы хотите читать, при сем Вам посылаю. "Критика", к сожалению, очень дурно гектографирована. Зато можете этот экземпляр держать долго. Это очень интересно.
Обхождение Ваше заприметил и помню. Вы его даже "потрогали за волосы", то есть спрашивали о его писательстве... Но в общем "все хорошо, что хорошо кончится". Вчера я получил письмо от Марьи Львовны, которая пишет, что они все Вами интересуются. Я им Вас немножечко живописал, как умел. Л. Н. еще в Москве, но скоро уедет с М. Л. в Ясную Поляну и в Бегичевку.
Печально подносить лекарство,
Сидеть и думать про себя,
слава богу, не нужно; но я не знал, что Вы только с этими целями сошли ко мне... Я думал об общении проще: общение с себе подобными людьми есть "благо человеку", и я высоко ценю все благо, как здоровый, так и больной.
Книги Толстого я всегда и всем даю охотно, так как я уважаю защищаемые в них идеи и ненавижу ложь, которую они назначены рассеивать. Брать у меня эти книги совсем не значит "одолжаться". Пожалуйста, берите!
Когда мне будет лучше, я надеюсь прийти к Вам, но забыл просить у Вас разрешения прийти в русском платье, так как я не могу надевать ни сюртука, ни фрака и последний давно подарил знакомому лакею. Боль сердца у меня не переносит никакого плотного прикосновения к груди.
Что такое Вы хотите сказать обо мне, - мне из Ваших слов неясно. Я тоже застенчив и неловок, но в старости стал это побеждать, так как это выражает большое самолюбие, не расходящееся, впрочем, и с большою добротою, которую я в Вас чувствую и ей верю.
27 января 1893 г., Петербург.
Я очень Вам благодарен, что Вы пришли ко мне познакомиться и дарите мне Вашею милою приязнью. Впечатления, которые я от Вас получаю, превосходны, и я ничем не в состоянии заплатить Вам за это (вскочите и топните). Толстым я о Вас писал ранее "инцидента", потому что вся семья хотела знать о Вас: какая Вы такая есть на свете? И это не пустое любопытство, а интерес к человеку, который делает хорошо хорошее дело. Мы Вас "прочитали и в содержании одобрили" и полюбили Вашу "душу живую". А поступки интересуют уже для полноты впечатления. Описал же я Вас кратко, но старательно и с большим к Вам почтением и дружелюбием. Агафьи Тихоновны там нет, и "не по поступкам поступания" тоже, а написано хорошо, вот и все. И все довольны, и Вам нечего просить "не рассказывать": Толстым-то и можно рассказывать, потому что там сами всё. говорят и притом всё понимают и, следовательно, всё умеют и могут простить и не осудить. Это ведь удивительное по простоте семейство (конечно, в лице отца, двух дочерей и сына "Левы"). Впрочем, я чту и саму графиню, которой "проходит меч в душу".
О "Соборянах" говорите правду: они "Вам ближе". Во всяком случае, теперь я бы не стал их писать, но я бы охотно написал: "Записки расстриги", и... может быть, еще напишу их... Клятвы разрешать; ножи благословлять; отъем через силу освящать; браки разводить; детей закрепощать; выдавать тайны; держать языческий обычай пожирания тела и крови; прощать обиды, сделанные другому; оказывать протекции у Создателя или проклинать и делать еще тысячи пошлостей и подлостей, фальсифицируя все заповеди и просьбы "повешенного на кресте праведника", - вот что я хотел бы показать людям, а не Варнавкины кости! Но это небось называется "толстовство", а то, нимало не сходное с учением Христа, есть "православие"... Я и не спорю, когда его называют этим именем, во оно не христианство!
Что, когда о нас дурно говорят, это заключает в себе нечто справедливое, - это я тоже так думаю, как и Вы, и тоже не сержусь. Но тот, кто говорит о нас дурно, - не располагает к себе наше сердце. Это уж непременно так. А я хочу, чтобы Вы считали меня тем, что я есмь, - человеком, Вам дружески преданным. Пожалуйста, зайдите!
3 февраля 1893 г., Петербург.
Уважаемый друг!
Я хочу, чтобы Вы позволили мне называть Вас таким образом, потому что это отвечает тому, что Вы для меня есть: я Вас уважаю (без фразы), и питаю к Вам самое братское дружество, и с Вашей стороны чувствую дружелюбие.
Поручений уже нет, но надобность поговорить с Вами есть. Г<уреви>ч была позавчера у меня, и вот "томленье духа"... Как бы ей пособить? Подумайте! Я уж более не могу ничего дать скоро, а "яичко дорого к великому дню". Ах, зачем это всё люди на себя набирают!
Пораздумав долго и много, я нахожу, что "М<имочка>-вдова" для четвертого этюда, может быть, и хорошо. Надо знать груз, который покроет этот флаг; а это можете знать одна Вы. С общей же точки зрения надо к этому произведению предъявлять такое требование, чтобы эпопея "щипаной курицы" имела в конце заключительное значение в ясной формуле, вроде докончальной фразы в "Ревизоре": "Чего смеетесь?.. над собой смеетесь!.." Вы это можете сделать и должны это сделать, - иначе "М" будет "медь звенящая"; а этого быть не должно. Поэтому я бы думал, что, дощипав ее до хвоста, надо встать и все перо с нее стряхнуть на головы тех, кому она теперь "забавна"... Надо, чтобы они увидали, что они ее уважали, ибо те, которых они уважают, ведь тоже из "Мимочек". Тогда это будет "эпопея", а не "этюды", и
Имя твое пронесется в Элладе.
Это-то меня и поставило в удивление: неужели Вы отдадите ей льготу во вдовстве?! Она должна истерзать людей тем, что из нее же еще выйдет или вождь, образец, пример и "тон".
Я думаю, что Вы меня понимаете и теперь уже более не обижаетесь за то, что я люблю работу, которую Вы делаете, и хочу ей той полноты, в которой она может оказывать полезное влияние на общество.
Очень благодарю Вас, что поручаете меня Христу. Это хорошо, и от Вас мне это очень приятно.
28 февраля 1893 г., Петербург.
Очень сожалею, что Вы меня не застали. Варя к Вам ходила и, не застав Вас дома, не оставила Вам оттиск Вашего рассказа и адрес старшей Дементьевой. Она в Петербурге, на Надеждинской, в доме No 36, кв. 17. - "Новенькая" очень мила. От такой вещи нечего больше и требовать. Все очень ласково, тепло и умно. Есть места очень веселые, которые будут помниться (например, "кто будет резать за столом").
Пожалуйста, не забывайте дружески преданного Вам
P. S. Расставшись с Вами, я долго продумал о том, что говорил Вам о себе по поводу моего одиночества, и нашел, что Вы правее меня: действительно, мне "только так кажется", что я мог бы быть счастлив в семье. На самом деле центр моих симпатий все ложился бы за чертами семейственности. Хуже это или лучше? Или хорошо все, что дано? Верно, так. Эпиктет понимал это, когда говорил: "Твое дело хорошо сыграть свою роль на сцене мира, а пиеса написана не тобою".
Зачем Вы не хотите почитать мне "Мимочку"? Какое у Вас ужасное самолюбие!
3 марта 1893 г., Петербург.
Я очень дурно делал, что просил Вас о чтении, но я не знал о Вашей подозрительности и брал дело просто, по-мужски, как это делается. Я сожалею об этом и прошу меня простить. Много уж очень довелось мне раз просить у Вас снисхождения и извинения, но делать нечего. Пожалуйста, извините! Больше об этом никогда речей не будем вести.
Теперь здесь "старик Ге" - старый и умный друг Льва Николаевича, "единого духа" с ним. Он очень хочет с Вами видеться и побеседовать и просил меня попросить Вас с ним встретиться, когда Вам можно (до 2-х часов дня). Он пишет здесь картину. Я обещал ему передать его просьбу Вам, но за исполнение ее не ручался. Он хороший и очень умный старик, стоящий любви и уважения, но поступайте, как Вы хотите.
17 марта 1893 г., Петербург.
Не лучше ли бы было тебе, Боря, вместо перевода поэтов (в стихах) обратиться к переводу английских прозаических писателей, и именно к величайшему из них - Томасу Карлейлю? Он ведь у нас переведен очень мало - кажется, всего три сочинения: "Характеристики", "Герои" и "История французской революции"; а он весь велик, интересен и любим. Ты бы подумал об этом! Это ведь тоже и очень поэтический писатель-мудрец. И ты бы такими переводами принес пользу себе и людям, ищущим уяснения неотразимых вопросов в истории, философии и обыденной этике жизни. Я бы тебе это очень советовал вместо корпения над стихами. Стихи можно производить между делом, а главное дело в литературе все-таки должно быть - содействие выяснению идей в сознании большинства людей. Это есть долг человека мыслящего, и в этом же кроется его удовлетворение; а также тут есть и заработок.
29 марта 1893 г., Петербург.
Я давно не имел прямой вести из дома Т<олст>ых, а потому и не знаю: где кто из них теперь. Возможно, что Л. Н., а с ним и одна из дочерей, или даже обе они, - уже в Ясной П<оля>не. Городское празднование ужасно. Впрочем, оба адреса (летний и зимний) действительны при всяком распределении семейства. Вся разница может заключаться только в одном дне промедления. Я бы, однако, теперь еще предпочел адресовать в Москву.
"Студент" очень хорош. По этому очерку умный редактор уже должен бы понять даровитость молодой писательницы. Гашет и М. Леви сейчас бы сделали опыт закрепостить себе такое дарование. Наши "кулаки" не додумались даже и до этого; а умеют только "мозжить".
В художественном отношении не нахожу ни одного замечания; а в корректурном два: 1) Малороссийская фонетика не позволяет говорить и писать "изогнувся". Там говорят и пишут "изогнувься".
Ганьзя рибко,
Ганьзя птычка,
Ганьзя цяця молодыця!
2) На 233 стр. карандашом поправлено "при этом". Выходит: "это уже удалось, и при этом"... Не много ли "этих"?
Благодарю Вас, что подарили Варе свою фотографию: мы рады Вам и всему, что может Вас напоминать.
&