Суворин хорошо сделал, что сказал о "Мимочке". Это заставило многих с нею познакомиться и, может быть, над нею позадуматься. "Житель" еще лучше написал о "толстовцах". Это, мне кажется, - самое умное, что появлялось в газетах (русских) по поводу Ваших идей, усвояемых людьми, которые Вас любят и находят удобство иметь Вас перед своими глазами. "Атава" же, должно быть, "возревновал" и написал глупость, полагая, что Вы оплакиваете участь Мимочкиного супруга. Пародии на эту тему, конечно, возможны очень разнообразные и, может быть, очень смешные, и "Мимочка" издали еще предречена в одной из библейских книг, приписываемых Соломону: "...и речет: ничто же сотворил".
Очень рад был бы я, если бы Вы мне ответили о голоде и о том, что по Вашему мнению полезно предпринять. Если это возможно - пожалуйста, напишите.
Искренно Вас любящий и почитающий
У меня есть листки с набросками, сделанными рукою русского учителя Ваших младших детей. Листки эти оставил мне Н. Н. Ге, и они у меня не утратились и не завалились, а я их сохраняю и очень ими дорожу, но не нахожу до сих пор удобного случая, чтобы воспользоваться ими для пользы дела. В таком виде, как это написано, - печатать нельзя по цензурным условиям и потому, что тон местами не отвечает предмету и от этого утрачивает значение мыслей прекрасных, честных, острых и сильных и сопоставлений блестящих. Переделать это и пустить на кон ни с того ни с сего - будет бесцельно... Надо подождать a propos чего-нибудь живого и подходящего. Я это и имею в виду, и "Житель" чуть не дал мне такого повода. Пожалуйста, скажите об этом автору заметок, которые мне принесли много удовольствия и радости и которыми я сам очень желаю воспользоваться, но только думаю, что это надо сделать вовремя и кстати.
Прочитал теперь Гелленбаха, который мне попался под руку перед выездом из Петербурга. Вы, кажется, о нем что-то и где-то писали? Нельзя ли указать: где именно? Пять лет тому назад он мне ничего не открывал, а теперь я извлек из него много отрады и утешения. Особенно это о врожденной интеллигентности... И все это точно как будто и знал и об этом думал и говорил, а между тем не знал и не говорил... Происходит не "узнавание", а только "припоминание" того, что знал, да позабыл в муках рождения своего "в этой форме бытия".
Поклон мой всему Вашему семейству. Видеться с Вами желаю и надеюсь. Здоровье же мое не дозволяет предпринимать поездок: судороги в сердце делаются внезапно, и тогда одного шага нельзя ступить. Душевное состояние хорошо, и беспокойств все становится меньше. С Вами совещаюсь всякий день и поминаю Николая Николаевича, Ругина и Пошу, и мне не скучно и не сиротливо, как бывало ранее, всю жизнь.
Адрес мой: Усть-Нарова, Шмецк, 4.
Шмецк - это приморское селение между Гунгербургом и Меррекюлем. Очень тихо, воздух чистый, и сосновый лес на берегу.
12 июля 1891 г., Усть-Нарова, Шмецк.
Добрый друг наш Лев Николаевич.
Письмо Ваше о разноклёвах получил и усердно Вас благодарю, что Вы мне ответили. Суждения Ваши все мне по сердцу и по мыслям, а все-таки мучительно жаль тех, кого зобастые оклюют и оставят дохнуть. Однако я, разумеется, послушаюсь Вас и в затеваемый "сборник" не пойду. Так я хотел сделать и ранее, а теперь еще более в этом утвердился. Писать такое, как Вы говорите, в нашем положении очень трудно. Я бы хотел дать очерк о Цвингли - сравнив его с Лютером. Там есть на чем показать: что следует разуметь в преломлении хлеба. Мистику-то прочь бы, а "преломи и даждь" - вот в чем и дело. Однако враги того, кто говорил эту простую премудрость, делают честное слово невозможным.
Здоровье мое коварно. Называют мою болезнь Angina pectoris, а на самом деле это то, что "кол в груди становится", и тогда ни двинуться и ни шевельнуться. На "тело" я смотрю так же, как и Вы, но когда бывает больно, то чувствую, что это очень больно. Распряжки и вывода из оглобель не трепещу, и мысль об изменении прояснения со мною почти неразлучна. Духа стараюсь не угашать и считаю это всего выше и священнее. В том, что делаю дурного, - не нахожусь на своей стороне и почитаю себя виноватым. С некоторою полнотою освободился только от зависти, от обидчивости и от опасений за будущее, что очень долго меня мучило. Вы мне сделали много неоценимого добра, и мне полезно все, что я о Вас слышу, даже когда Вас порицают и на Вас сочиняют злое. Я сейчас воображаю, как Вы все это "благоприемлете", и думаю: "Хорошо это: его, друга нашего, это не может трогать, а мы его через это только больше любим и сами поучаемся, как сносить зло". Теперь я уже не скучаю и о том, что не вижу Пошу и Рутина, разлука с которыми ранее меня очень огорчила. Тоже и не курю табаку, но "червонное вино" (как говорил дьякон Ахилка) пью умеренно "стомаха ради и многих недуг своих". Владим<ир> Соловьев говорит, что Вы ему это разрешили. Писать Вам часто желаю, но стыжусь отнимать у Вас время на чтение, а Вы, по доброте своей, еще мне отвечаете, - и я не могу скрыть, что это мне очень дорого и мило. Жду к себе Влад. Соловьева; живу в одиночестве с девочкой-сироткой, которую кое-как воспитываю. Ей теперь уже 11 лет, и она отменно хорошо читает рыбакам "Суратскую кофейню". Есть тут и "тип" - солдат Ефим, из рязанцев, который, по собств<енным> его словам, "пришел сюда к чухнам для обрусительного образования". Не работает ничего. Служил в гвардии и, "стоя на часах, продал в
беспамятстве неизвестному сапоги". Был два года "на испытании в умственности и выпущен по безумию". Лицемерен, нагл и подл. Объявляет себя колдуном, который может "знать след лошади". Жил у моего хозяина, кузнеца, в сарайчике, и вдруг две лошадки хозяина ночью сбежали. Потом одна пришла, а другой нет. Ужасный плач был, и все сбились с ног, ходячи по лесам. Обруситель требовал 3 руб. "за показание следа". Чухны не верили ему, говорили: "покажи, а тогда дадим". Он не показывал. У нас же живут (или жили) рыбаки из-под Дерпта - староверы, дед 92 лет, отец 56 и два внука, молодые парни: староверы, беспоповцы. Очень хорошие люди. Пошел один парень шестки вырубать и видит в лесном болоте тучу комаров и слепней, которые над чем-то вьются... Оказалось, что из болота торчит голова лошади, а сама лошадь вся в болоте утонула. Староверы настлали досок и вытащили лошадь. И все враз стали говорить, что это Ефим солдат нарочно спустил лошадей со двора и
загнал их в болото, чтобы потом след указывать. За это его согнали со двора, то есть выгнали из сарайчика. Он ушел и сказал: "Ну, подожди же вы! Вы же меня будете знать!" И что же Вы думаете: поднялась буря, и из четырех рыбаков трое утонули - два парня и отец, а 92-летний дед один остался жив!.. Ну, разумеется, его кое-как снарядили домой, а солдат Ефим и говорит мне: "Поняли, что я над ними сделал?.. Это я их опрокинул..." Чухны, не знаю, поверили или не поверили, но не стали его к себе пускать, а он "объявил измену" и "определился в церковь"- стоять у двери и смотреть, чтобы с<укины> с<ыны> чухонцы "собаку в церковь не впустили". Вот "обруситель", которого лучше и не сочинишь, а он есть в натуре. Не описать ли его? Как думаете? Зла ведь от этого не будет, кажется.
Искренно Вас любящий и Вам благодарный
Есть здесь приезжие из Москвы, с которыми есть кухарка, служившая некогда у известного "владыкина сына" протопопа "Гаврилки" - пьяницы, взяточника и картежника. У нее есть сын, "шульер в карты", и он "в шульерство вник от владычнего сына и от протопопа Абросима, который теперь архиереем стал", а сына ее "за шульерство свели на высыл".
О протопопе же говорит: "Сколь он добр был: приедет пьяный и навзрыд плачет и все деньги дарит, - все дарит, а проспится и назад вдвойне спрашивает. Даст двадцать рублей, а говорит: я тебе триста дал".
15 августа 1891 г., Шмецк.
Сейчас уезжаю из Шмецка на житье в Петербург (Фурштадтская, 50). Здоровье не поправилось и, очевидно, не может быть поправлено, но духовное мое состояние очень хорошо: я знаю, что я ничего не знаю и ни в каком деле не стою на своей стороне, но вижу нечто лучшее и полезное. Все лето читал Ваши писания, и они отлично пользовали мое сознание и дух мой. Был рад, получа от Вани Горбунова письмо, в котором он, между прочим, писал, что Вы обо мне вспоминали и говорили с ним. Мне очень радостно и полезно знать, что Вы считаете меня гожим для лучших дел, чем исключительная забота о личном счастье. Благодарю Вас за все добро, Вами мне уясненное и открытое. - Вы мне подарили покой и уверенность в том, что "избавитель наш жив и силен восстановить нас из худости здешнего бытия".
Прилагаю описание чудес Ивана Ильича в Ярославле. Может быть, Вы не слыхали про это. "О господи!"
Преданный Вам и благодарный
31 августа 1891 г., Петербург.
Достоуважаемый Александр Константинович!
Окажите мне дружбу: пробегите препровождаемый при сем запас стихотворных опытов и, если можно, отберите из них, что удобно для помещения в "Живописном обозрении". Поэт этот юный человек и мой родственник, и потому я за него и ходатайствую перед Вами "по родству". Сделайте милость, дайте ему хлебнуть отравы типографских чернил! Он, конечно, малый хороший и очень любящий литературу. Может быть, из него со временем что-нибудь и выйдет. О гонораре, разумеется, нечего уславливаться: что дадите, то и ладно. Остальное, что останется от Вашего выбора, пожалуйста, пришлите мне. А я к Вам не кажу глаз потому, что все очень болен и не могу нигде показаться.
3 сентября 1891 г., Петербург.
Простите мне мое замедление в ответе на Ваше письмо, уважаемый Александр Константинович. Оправдание мое в том, что я не "прихварываю", а тяжко страдаю мучительною болезнию, не позволяющею мне даже ответить на письмо. Не редкие дни, а месяцы сплошь я только страдаю. За это и простите мне все, что может показаться какою-нибудь с моей стороны виною.
Обещание свое помню, но я не в силах ничего писать и ни о чем не могу думать по литературе. Если же мне хоть немножечко полегчает, - я сейчас же напишу для Вас небольшую вещичку, которая у меня помечена, когда я еще был здоровее. Вам первым и напишу.
4 сентября 1891 г., Петербург.
Любезный друг Боря!
Александров не поставил твою "Паризину" в сентябрьскую книжку, как обещался. Это меня очень огорчило за тебя, тем более что ты был весьма скромен и терпелив. Я сам не могу выходить и еще более не могу вести каких бы то ни было разговоров и слушать вздорные объяснения, так как я знаю, что он сделал гадость. Но я выписал Величку и посылал к нему. Объяснения, конечно, вздорные - "недостаток места". А результат тот, что "Паризина" пойдет в октябре, и, может быть, не вся сразу, а в двух NoNo. Все это из-за "недостатка места". Ко мне сам Александров постыдился и глаз показать.
Остальные твои стихи я отдал Шеллеру (Михайлову) в "Живописное обозрение", где и должно появиться то, что он выберет. Он хороший знаток и ценитель поэзии и сам пишет стихи. Как что-либо будет напечатано - я тебе тотчас сообщу и пришлю No.
О поэзии твоей скажу тебе все то же: у тебя удивительно забитые темы, на которые очень трудно писать что-нибудь способное трогать разумное чувство. Все это точно от личной тоски и борьбы с какими-то мелкими дрязгами и докуками. Стоит ли об этом на весь мир плакаться? Еще Тредьяковский говорил:
Плюнь на скуку,
Морску суку,
Держись черни,
Но знай штуку.
Бери глубже, - поднимай свой дух и дух читателя, а не плачь, як козак, нещаслывый тым, що полюбыв сиромаху.
Читал ли ты в августовской книжке "Русского обозрения" этюд из Шопенгауэра о "писательстве"? Прочти, если не читал. Посмотри в июльской книжке "Северного вестника" стихи Величко "из Омара Хаяма". Как он хорошо стал писать и как умно выбирает, что писать. Во втором отделе No IV и V просто превосходны.
Добросовестных и умных
Уважай и посещай -
И подальше без оглядки
От невежды убегай!
Если яд мудрец предложит, -
Не смущайся, смело пей!
Даст глупец противоядье, -
Вылей на землю скорей!
Какая прелесть! А No V еще лучше:
О, если я проник в храм твоего доверия, -
То слушай: дам тебе спасительный совет!
Любовию к тому, в чьей власти мрак и свет,
Молю: не надевай одежды лицемерия,
Плаща ханжи не надевай! и т. д.
6 сентября 1891 г., Петербург.
Лев Николаевич!
Вероятно, Вы видели напечатанное в "Нов<ом> времени" извлечение из письма Вашего ко мне "о голоде". Я этого печатания не устраивал и им смущен. Дело вышло так: я прочитал Ваше письмо Ивану Ив<ановичу> Горбунову, а он попросил у меня с него копию и при этом сказал, что его вообще не надо скрывать, а надо сообщать людям, которые дорожат Вашими суждениями. Мы усмотрели и в самом письме Вашем как бы разрешение на это, выраженное в словах: "пишу это не для Вас, но для людей", и т. д. После этого я списал собственноручно копию с Вашего письма для Ив. И. Горбунова, но прежде чем успел его послать, был застигнут некиим Фаресовым (амнистированным лорисовцем), который очень дорожит всем, что от Вас к нам доходит. Я ему прочел о голоде, а он попросил у меня "списать" копию для себя. Я и дал, а через два дня увидел в "Нов<ом> времени" уже перепечатку из "Новостей"... Таков весь ход дела, и в нем моей вины столько, сколько я Вам объясняю. Вчера этот Фаресов был у меня и рассказывал, что он "не утерпел" и ко мне будто заходил, чтобы "посоветоваться", да я был болен, и тогда он поступил без моего совета... Вот и все. Я же его не укорял, потому что это уже было бы бесполезно, да, может быть, как оно вышло, - так и хорошо: я бы своего согласия на напечатание, конечно, не дал, а письмо меж тем может зародить в головах думающих людей полезные мысли. Однако, тем не менее, весь этот случай меня конфузит, и я считаю необходимым рассказать Вам, как дело было и в чем тут моя вина, в которой я и прошу у Вас себе извинения и прощения. Я знал этого деятеля за скорохвата, но человека очень честного и искреннего, и имел достаточные основания ознакомить его с Вашими мнениями о нынешнем "модном событии", как иные называют голод. Я уверен, что Вы найдете в себе столько доброты, чтобы простить мне этот случай, но я хотел бы, чтобы Вы поверили мне, что и легкомыслия-то с моей стороны не было, а так... Фаресов, усматривая в своей фамилии букву "ф", - вдруг пожелал скинуться "Фрейшицом" и сделал "волшебный выстрел". Прилагаю Вам при этом вырезку из No "Новостей", где появились выдержки из Вашего письма с послесловием "Фрейшица", написанным им (по его словам) "в цензурных соображениях". По сущности, это совсем ничего собою не представляет. Еще раз прошу - простите меня, что все это случилось.
<Середина сентября 1891 г.>
Посылаю тебе, любезный Боря, это письмо. Оно тебя должно успокоить за судьбу твоей "Паризины". И ты видишь тоже, что я твоих дел не оставляю в забвении. О других стихах, посланных в "Живописное обозрение", - пока еще ответа не могу дать. Я ведь все болею и ни к кому не хожу, а Шеллер (Михайлов), говорят, тоже захворал. Но то самое, что он мне не возвращает твоих стихов, - само по себе есть добрый знак: вероятно, он облюбовал из них хоть некоторые. Вообще сделаем, что возможно. А ты будь глубже в выборе тем... Посмотри-ка у этого Омара Хаяма - что за родник поэзии! А ты все словно хохол у садочку - одну свою вишенку отаптываешь!.. "Молю: не надевай одежды лицемерия, - плаща ханжи не надевай!" - "Жалкая страсть человека - подобна собаке цепной: крик ее - лай непристойный, докучный, без всякого толка... Дает она
мнимый покой". - "Зайца обманчивый сон!.." Именно все это "заячий сон", с одним закрытым глазом и хлопающими ушами от страха утратить все, чем владеешь. Кажи нам, что есть крепкого, - за что можно удержаться, не делаясь жертвой случайностей и чужих прихотей, часто как раз рассчитанных на то, чтобы понизить в тебе "сына человеческого", которого ты обязан "вознести", и других к тому же склонить, и убедить, и "укрепить слабеющие руки". - В тебе есть теплая и добрая душа, но отчего у тебя так мал полет и размах крыльев? Ты думай более! Мне кажется, что ты все думаешь, что более важна прелесть стиха, а не сила и ясность животворящей мысли... Это ведь ошибка. Зови к жизни тех, кои уже столь давно умерли, что даже "смердят". Иначе на что все искусства и в числе их поэзия! Скука только от всего этого.
Мне лучше быть с тобой в бордели, в кабаке
И промышленьями заветными делиться,
Чем без тебя, мой бог, идти в мечеть молиться!
12 октября 1891 г., Петербург.
Достоуважаемый Александр Константинович!
Я послал Вам несколько стишков моего родственника Б<убнова> и просил Вас, если можно, что-нибудь из них напечатать. Посмотрели ли Вы на эти "опыты" и как их нашли? Мне очень совестно утруждать Вас моими докуками, но нельзя миновать этого... Пожалуйста, не посердитесь на меня и что-нибудь мне ответьте.
Там, помнится, есть кое-что возможное для печати и не худшее того, что печатается. А впрочем, я не буду ни в малейшей претензии, если Вы мне возвратите эти опыты. Мне только нужно отвечать на вопросы поэта.
5 ноября 1891 г., Петербург.
Любезный друг Боря!
Я передам твои стихи в какую-нибудь редакцию, но не знаю, понравятся ли они, а мне они совсем не нравятся. Напечатать можно всё - бумага стерпит, и печатаются вещи очень слабые, но зачем это и какое в этом удовлетворение для писателя? Денег тут - грош, а славы и чести нисколько. Что это за доказательство того, "что часть меня большая от тлена убежит и будет жить?" Недоказанное верование ты подкрепляешь ничего не доказывающими мечтами своего воображения, как будешь сваливаться "серебром" с луны!.. Красотою это не поражает и нимало не убеждает в том, что существование нашего "умного" начала, вероятно, шло до того, как наши родители совокуплялись для нашего зачатия, и что потому можно верить, что оно продолжится и после того, когда тело наше, зачатое в яйце матери от семянных живчиков оплодотворившего ее самца, - уже не будет существовать. И на эту тему бездна написано стихов очень хороших. Зачем же еще все ту же самую материю тянуть, и притом не с лучшего конца? Это вещи деликатные, рассуждая о которых легко сказать глупость или пустозвонство. Леопарди на это хорошо отвечал: "Я вечности не чувствую и с бессмертными не говорил". Вот и докажи ему вечность твоими мечтами о том, как ты станешь являться! По-моему, это не поэзия или по крайней мере - не здоровая поэзия. У тебя есть способность слагать стихи, но ты - мечтатель и даже - дитя. От этого надо себя избавить. - Очень рад, что имя, представляющее опасность для домашнего спокойствия, не произносится. Я действительно говорил с Колей два раза, что этого не надо касаться, но, может быть, он бы и сам это так сделал. Мы с ним друг друга, кажется, любим и, может быть, уважаем, но недалеко идем в согласовании наших взглядов; но, может быть, на этот раз я его немножко склонил к тому, что мне кажется более практичным, чем "киевский практицизм".
Андрей приедет ко мне в субботу, и я отдам ему твою записку. Он сходит и получит твои деньги, если они тебе еще не присланы. Перевод Андрея в Главное интендантство уже состоялся. Это очень приятно: убивать никого не нужно, и служба без карьеры и без отличий. Ему это очень нравится, а мне то нравится, что ему нравится. Незаметность - превосходная вещь в жизни. Жаль только, что самое лучшее всю жизнь не видишь и узнаешь очень поздно, и потому-то драгоценно изречение: "Счастлив тот, кто умеет пользоваться чужим опытом" (не чужим умом, а - опытом).
Я тебе когда-то писал про девушку Морозову - племянницу Саввы Морозова, красавицу с 5-7 миллионами состояния. Я с нее кое-что зачертил в "Полуношниках" ("Вестник Европы", ноябрь), но в ней неиссякаемый кладезь для восторгов поэта. Она на днях приезжала сюда просить, чтобы ей позволили раздать
миллион голодным, но непосредственно - без попов и чиновников. Говорят, будто ей отказали. Она становится легендарною при жизни. Надо смотреть этих ангелов, которые сошли на землю и живут в нашей шкуре, а не тех, которые где-то в тумане фантазии.
А. Н. ПЕШКОВОЙ-ТОЛИВЕРОВОЙ
Вечером 21 ноября 1891 г., Петербург.
Александра Николаевна!
Если Вы захотите посетить меня или мы встретимся, - пожалуйста, не спрашивайте меня о моем здоровье и о "нашем Льве" и не говорите мне при мне, что я мало страдаю... Вы наносите мне этим ужасный вред и заставляете меня гореть на огненной сковороде по целым ночам. Как Вы не знаете несчастного состояния нервных больных, на которых все действует, - взгляд, а не только слова! Пренебрегите, пожалуйста, тем, какой у меня "вид"! Пусть его смотрит полиция, Иначе я буду от вас прятаться, как прячусь от многих других, не умеющих снисходить к тяжким моим терзаниям, о которых со мною или при мне вспоминать не следует.
11 декабря 1891 г., Петербург.
Милостивый государь Михаил Матвеевич.
Я получил с почты заказное письмо от Вас со вложенным там конвертом от покойного Ивана Александровича Гончарова. Долгом считаю известить Вас об этом получении.
Я хотел бы приехать к Вам и поблагодарить Вас за напечатание моей работы и за доставленный мне гонорар, но тяжкая болезнь лишает меня этой возможности. Извините меня и примите заочно мою благодарность и мое сожаление, что я некоторым образом был причиною к грубостям, выраженным за меня вашему изданию. Утешаю себя только тем, что я тут ничем не виноват. А впрочем - и без вины виноватые порой прощенья просят. И я прошу его у Вас: простите!
Со всегдашним к Вам уважением слуга Ваш
14 декабря 1891 г., Петербург.
Уважаемый Вукол Михайлович!
Я получил Ваше письмо, в котором Вы выражаете свои опасения по поводу имеющейся у Вас моей рукописи. Я этих опасений не разделяю, но и не позволю себе их оспаривать. "Все возможно в природе", и все вещи, которых Вы опасались, так же преблагополучно прошли в других изданиях - не исключая даже "Ночи на острове Буяне", которая казалась у Вас кому-то "немысловною". Это Ваше дело разуметь как знаете. Но как рукописи нет надобности оставаться у Вас без цели, то я прошу Вас передать ее под расписку лица, которое будет за нею прислано от кн. Дм<итрия> Ник<олаевича> Цертелева. Я же постараюсь прислать Вам что-нибудь другое.
14 декабря 1891 г., Петербург.
Достоуважаемый Дмитрий Николаевич!
Я получил три дня тому назад письмо о присылке чего-нибудь вместо "Нэтэты", которая еще тоже не существует. А я болен и обещать ничего не могу, но у меня есть две работы, которые, кажется, могли бы у Вас пройти и сослужили бы Вам надлежащую службу. 1) "Женские типы по Прологу", очень любопытные картинки женских нравов (счетом 36). Это около 4-5 листов. Рукопись давно готова и вполне отделана, но лежит "страха ради". В ней нет ничего нецензурного, но если ее направлять в духовную цензуру (как "Мелочи архиерейской жизни"), то все равно к ней придерутся по злобе и глупости и ее не дозволят. - 2) Есть в редакции "Русск<ой> мысли" мой очерк - очень веселый и не без шпилечки, но совершенно цензурный (как я понимаю). Получив Ваше письмо, я тотчас же запросил "Р. м.": гож или не гож для них этот очерк. Запрос сделан с тем, чтобы дать Вам больший выбор. Сегодня я получил от Лаврова ответ, который при сем прилагаю Вам в подлиннике. Потрудитесь его прочесть. На это я сегодня же написал Лаврову, что я прошу его выдать устрашающую его рукопись под расписку того лица, которое явится за нею от кн. Дм. Н. Цертелева. Письмо это посылается Лаврову одновременно с сим. Надеюсь, что это - самое удобное, что я мог для Вас сделать. Потрудитесь послать за моею рукописью и приступите к ее чтению без страха, памятуя, что "Р. м." так же обоялась "Полунощников", "Горы" и "Часа воли божией". По-моему - моя работа, находящаяся в Москве, - совершенно цензурна, и написана она так, что никого не задевает. Впрочем - пошлите, возьмите, прочтите и сами с собой рассудите.
Более же у меня ничего нет, и я ничего не могу обещать по моей болезни.
Разумеется, я прошу Вас не замедлить ответом. У меня еще есть требования.
14 декабря 1891 г., Петербург.
Уважаемый Дмитрий Николаевич!
Через малое время по отправке Вам письма - получил с почты мою рукопись от Лаврова. Теперь буду ждать от Вас заказа: что делать, то есть посылать Вам эту страшноватую рукопись или нет. По-моему, она вполне цензурна, и печатать ее можно - особенно при некоторых полезных в деле связях. А впрочем - как себе хотите: другого у меня ничего нет, кроме обозрения Пролога ("Женские типы по Прологу" - 36 женских характеристик. Тоже интересное). - Потрудитесь мне без задержки ответить.
18 декабря 1891 г., Петербург.
Достоуважаемый Дмитрий Николаевич!
Получил вчера второе Ваше письмо и думаю, что и Вы получили мое тоже второе, из которого должны были увидать, какое qui pro quo вышло с рукописью. Получив ее, я, разумеется, захотел ее почитать и почеркать, и потом отдал переписать, с тем что, пока получу Ваш ответ, и рукопись будет готова в новом экземпляре. Это, однако, так не вышло: Вы, "ко удивлению общенашему" (с Вл. С. С<оловьевым>), ответили, а рукопись еще не готова... За мною маленькая неустойка! Но Вы не сомневайтесь - студент у меня аккуратнейший, и рукопись моя будет у Вас на праздниках, и, во всяком случае, до нового года. Вчера мы о ней рассуждали у меня (я, Влд. С. и Диллон), - и Влд. С. хотел, чтобы я передал рукопись ему, а он привезет ее Вам, но Диллон говорил, что лучше ее послать, так как Вл. С. может замедлить отъездом, а Вам нужно печатать. Подоспевшее к концу нашей беседы Ваше письмо решило дело: я пошлю Вам рукопись по почте. Рукопись эту я назвал иначе, как было: она называлась "Нашествие варваров", а теперь будет называться "Заячий ремиз". Новое заглавие смирнее и непонятнее, а между тем оно звучно и заманчиво, что хорошо для обложки журнала. А переменить его было необходимо, потому что у тех, у кого была повесть с старым заглавием, есть обычай "советоваться" с теми, с кем отнюдь не надо советоваться. Стало быть, там заглавие уже замечено, и им опять махать перед глазом у них неловко - это увеличит трудности их положения, и Вашего тоже.
Относительно "Женских типов по Прологу" Влд. С. . говорит, что мой запас "надо поделить", то есть одну работу отдать Вам, а другую - Стасюлевичу. Я готов сделать и так и этак, то есть обе Вам отдать или "поделить". По-моему, они обе цензурны и обе "читательны", но "Заячий ремиз" - веселее; а это не мешает "Р<усскому> обозрению", которое все идет "насупивши чело". Очень уж оно у Вас серьезно! По-моему, хорошо дать немножко передохнуть на неглупой шутке. А потому я "Ремиз" пошлю Вам, а "Женщин" Прологовых выдам головой Соловьеву. Пусть он их почитает и поступит с ними по своему благоусмотрению. Затем это все, мне кажется, теперь выяснено и улажено хорошо и с полным рачением к соблюдению Ваших интересов; а буде что не так, то Вы, пожалуйста, поступите опять "ко удивлению общенашему" и мне напишите. Я постараюсь сделать, как Вам пригожее.
К этому еще нечто о себе. Что бы Вам хоть словцом обмолвиться о Собрании моих сочинений! Конечно, я ищу не похвал и мирволенья, но ищу внимания, которое мне дарят только мои недруги и противоумысленники. - Я ведь проработал 31 год... Неужели тут не о чем сказать слова?.. Талант ли у меня или не талант, но почему же он "больной"? Почему он не глупый, не неуклюжий, или, вернее всего, - не
непослушный? Был ли бы он здоровее, если бы я их слушался?
23 декабря 1891 г., Петербург.
Милостивый государь Михаил Алексеевич!
Я прочел Вашу статью о моих сочинениях, и мне захотелось поблагодарить Вас за Ваш немалый труд - все это прочесть, и за Ваше доброе желание - быть справедливым. В последнем отношении Вы многого достигли, и если бы критики относились <так?> к авторам чаще - дело бы шло лучше, чем оно идет при злобных поношениях. "Ошибки всем людям свойственны", и суровости может быть достойно только одно лицемерие, коварство или вообще заведомое криводушие. Этого во мне не было никогда, и Вы ошиблись, если где-либо Вам это показалось. Я, конечно, не стану полемизировать с Вами, как потому, что я этого не люблю, так и потому, •что я желаю водворения между мною и Вами отношений доброй приязни, а не пререканий; но критике Вашей (вообще мне
приятной) - недостает
историчности. Говоря об авторе, "хотя не законченном, но самозаключившемся", - Вы забыли его время и то, что он есть дитя своего времени. Мне просто надо было снять с себя путы, опутывающие с детства дворянское дитя в России. Я бы, писавши о себе, назвал статью не "больной талант", а "трудный рост". Дворянские тенденции, церковная набожность, узкая национальность и государственность, слава страны и т. п. Во всем этом я вырос, и все это мне часто казалось противно, но... я не видел "где истина"! Потом соприкосновение с превосходными людьми освободительной поры, которые жаловались, что "им мешали Белоярцевы". Я верил, что без этой помехи было бы достижимо лучшее. В этом моя ошибка, но не злоба. Райнер
не "маньяк", а мой идеал. Лиза - тоже. Она говорит (после его казни) - "с теми у меня есть хоть
общая ненависть, а с вами (родными) - ничего!" "Некуда" искалечено, как ни одно другое произведение. Кроме обыкн<овенной> цензуры (де Роберти), корректуры марали Турунов, потом Веселаго и, наконец, чиновник из III отделения; а Вольф при втором изд. так обошелся, что хотел восстановить вымарки, но вместо того потерял или, может быть, даже скрыл от меня мой единственный экземпляр, собранный из коррект<урных> полос. Катков имел на меня большое влияние, но он же первый во время печатания "Захудалого рода" сказал Воскобойникову: "Мы ошибаемся: этот человек
не наш!" Мы разошлись (на взгляде на дворянство), и я не стал дописывать роман. Разошлись вежливо, но твердо и навсегда, и он тогда опять сказал: "Жалеть нечего, - он
совсем не наш". Он был прав, но я не знал: чей я? "Хорошо прочитанное евангелие" мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства... Я блуждал и воротился, и стал
сам собою - тем, что я есмь. Многое мною написанное мне действительно неприятно, но лжи там нет нигде, - я всегда и везде был прям и искренен... Я просто заблуждался - не понимал, иногда подчинялся влиянию, и вообще - "не прочел хорошо евангелия". Вот, по-моему, как и в чем меня надо судить! Но Вы обо мне все-таки судили
лучше всех прочих, до сих пор писавших. Все поносившие меня без пощады брали так же мелко и односторонне, как и хвалители. В Вашей критике есть трезвая правда и польза для меня самого. Есть замечания очень верные и прекрасные. За все это и благодарю Вас. - Если бы я был здоров - я бы сам пришел к Вам, но я очень болен, и Вы меня не осудите.
Искренно Вам признательный
4 января 1892 г., Петербург.
Усердно благодарю Вас, Алексей Сергеевич, на добром слове. За все хорошее и дурное - благодаренье богу. Все, верно, было нужно, и я ясно вижу, как многое, что я почитал за зло, послужило мне к добру - надоумило меня, уяснило понятия и поочистило сердце и характер. Я благодарю Вас, потому что как же принимать внимание в дар, не сказав благодарного слова? Во всем длинном прошлом поведение мое перед Вами без единого пятнышка. Это мне большая радость! Я любил с сочувствием говорить о Вас даже во всю пору моего злострадания, в костер для которого метнута и Ваша головня. Не знаю, чему я обязан, что это никогда и ни на минуту не подняло во мне ничего похожего на злобу. Ровным ко мне Вы не были и не могли быть, - у Вас такой характер; и Вы, вероятно, когда-то получили на мой счет предубеждения, в которых я, может быть, виноват, а Вы их потом не захотели проверить. Я недавно пробегал нашу переписку. Замечательно, что Вы всё сердитесь, а я все уступаю и стараюсь смягчить Вас. Такие случаи бросаются в глаза, и мне было это радостью: я был "сын мира". Вы пишете про "вспышки". По отношению ко мне они, разумеется, не имеют значения, но они - большой вред человеку. От нас ведь непременно ложится где-то тень, и наше будущее будет сообразно этой тени. Вспышки можно одолеть. Пошли это Вам милосердный отец наш. - "Дебюты" мои меня не радуют и не печалят. Я пишу, потому что надо есть хлеб от своего труда. Если завтра я получу возможность заработать хлеб иначе, - я не стану писать, - "Вестника Европы" я не искал, и он меня тоже. И напечатать в нем что-то я не почитаю себе за честь. Я удивляюсь (искренно), что этакое пустое и незначительное обстоятельство могло вызвать столько шума и ожесточения! О В<икторе> П<етровиче> я уже не могу и говорить: я увидал что-то ужасное и скорее положил лист и не стал читать. (Я ведь очень тяжело болен.) Меня ужаснул весь этот шум из-за пустяков. Было время (10 лет тому назад), когда Ан<атолий> Ф<едорович> Кони заботился сблизить меня с "В. Е.", но я этим не пользовался; потом, года четыре назад, об этом говорил Гончаров, но я опять ничего не делал; а теперь случилось так, что зашел ко мне Влад. Соловьев и спросил; "Нет ли чего нового прочесть". Я ему дал рукопись, которая лежала у меня на столе. А он ее взял читать и потом (по его обыкновению), смеясь, сказал мне: "А я рукопись отдал С<тасюлеви>чу, и он Вас благодарит". Только всего и греха моего перед скромностью. Мне, конечно, было очень неприятно быть виновником такого беспокойства, но я решительно ничем не виноват. У меня очень много пороков, но я не честолюбив и не славолюбив, да и что тут за честь такая! Я, право, не вижу ничего себе особенно лестного и - ей-право - был более всего сконфужен оттого, что это представляли за что-то необыкновенное для меня... Я ничем себя не мню высоко. Мне кажется, что я в литературе занимаю такое место, какое занимал когда-то актер Зубров в труппе. Я - некоторая пригодность, - и только.
Я бы непременно пришел к Вам, да мне нельзя идти на лестницу.
4 января 1892 г., Петербург.
Уважаемая Анна Константиновна.
Я получил Ваше письмо, прочел его и благодарю Вас за то, что Вы его написали и прислали. Замечания и дружеские укоризны, которые я нашел в этом письме, вполне мною заслужены и правильны, и я их принимаю и надеюсь, что они мне послужат на пользу. Вы ведь, конечно, знаете, что я Вас люблю и уважаю несколько особенно - имею к Вам какую-то, самому мне неясную, мистическую симпатию, и потому мне отрадно говорить с Вами и хочется быть с вами в согласии. И я хотел бы говорить в Вами обширно, а поговорю вкратце, потому что я очень болен, а предмет нашего разговора таков, что будет волновать меня. Поэтому если у Вас (по Вашему мнению) писано без последовательности, то у меня будет все без мотивов. - Я никакой вражды к Вл<адимиру> Гр<игорьевичу> никогда не чувствовал и теперь не чувствую. Я знаю, что мы "одного духа", и ее сомневаюсь, что во всяком данном случае мы можем действовать сообразно одной цели и по одному образцу, и я люблю Вл. Г-ча и знаю, что в нем достойно любви и уважения. Сам я не только не лучше его, но я непременно хуже его (например, по запоздалости моего обращения и по сравнительной слабости моей борьбы с страстями), но я его считаю теперь за человека, склонного к подозрительности, и потому я непременно буду опасаться этой его черты; а при таком взаимном недоверии и остерегании себя друг от друга мы уже не можем пользовать один другого духовно, а непременно должны друг друга духовно портить. Можно повелевать своему разуму и даже своему сердцу, но повелевать своей памяти - невозможно! Она все будет хранить то, что в ней отпечатано. Я уверен, что мы с Вл. Г. можем без всякого уговора действовать заодно, но беседовать нам трудно, а вместе пойти или поехать - я с ним уже не считаю возможным, как для своей, так и для его же пользы. Я просто питаю страх к подозрительным людям и всегда уходил от них, чтобы не искушать их и не досаждать себе. По этой же форме отлились и отношения мои к Вашему мужу, которого, при всем этом, я нежно люблю и видел бы его с радостью, но... я всегда вспомню и вздумаю: "А не возбуждаю ли я опять в нем сомнений?!" - То же чувствует к нему и друг наш Н. Н. Ге, с которым В. Г. повторил то же самое, что и со мной. Так вот Вы и скажите мне практически: что именно я должен сделать, чтобы получились бы такие отношения, какие Вы хотите восстановить между мною и В. Г-чем? Скажите просто, и в сердце моем есть столько любви к Вам и веры в Вашу искренность, что я пущусь на Баше слово и сделаю то, что Вы скажете. Думаю, что этим я кладу мое сердце в Вашу руку. Помогите же моей па