ваний и по прекрасному настроению Ваших чувств. Поверьте, что я ошибаюсь, но не часто и не в том, о чем я много думал, как о Ваших литературных силах. Вы должны быть бодры и смотреть вперед без боязни; а что до всего остального, то "сильному не нужно счастье: в борьбе таится наслаждение неистощимое" (Тургенев. "Помещик"). Борьба с "чиновником", может быть, скоро пойдет на убыль, но зато предстоит огромная борьба с общею пошлостью, которую развел чиновник до своего издыхания. Тут Ваше и дело, и дай Вам бог для этого поработать и в свое время сложить за этой работой свою умную голову.
Льву Николаевичу я тоже писал и, вероятно, в том же роде, как и Вы, - а кстати я ему писал и то, что Вы имеете намерение ему писать (он ведь Вас очень отличает и любит). После Вашего отъезда я получил от него большое письмо, в котором он, между прочим, просит сообщить ему "замечания". Я и ответил, что из всего, что слышал, стоило бы сообщить мнения Ваши, но Вы сами ему будете писать, а я от общего содержания нахожусь в восхищении и радуюсь, что Л. Н. написал такое сочинение, и жду от этого большой пользы для тех, кто "хощет совершен быти", а что замечания "не хотящих быть совершенными" держатся около шероховатости да непортативности снаряда. А это не оценка: снаряд все-таки приноровлен для отличной цели, а в приспособительности его могут быть допущены свои приемы. По-моему, например, из этого можно бы сделать мастерской конспект и отменные иллюстрации. Ответа я еще не имею ни от Л. Н., ни от Татьяны Львовны. Вероятно, они еще застряли в Рязанской губернии, а мы им писали в Ясн<ую> Поляну. Из всех замечаний я ему сообщил одно фактическое о духовных христианах, которые испросили себе занятие "профосами" (или "прохвостами"), чтобы "пакость закапывать", Я указал, что уже и пользовался этим в рассказе "Дурачок", который я озаглавил "Прохвост", но цензура не снесла этого названия (рассказ вышел в детском издании). - "Продукт природы" есть a propos, которые я очень люблю писать и которых можно бы много давать и всегда кстати, да негде было этого делать во всю мою жизнь. К сожалению, это писано слишком наскоро и до того, как я узнал о "неклюдовской скамейке". Там, где драли переселенцев, секут (или секли) на кресте. Из досок была сколочена буква Т, с кольцами на концах, и с этой Т растягивали человека... Пензенский исправник говорил: "Восписуемте распятого же за ны". Забыл тоже сказать о "вшивом спорте", как "пускают вошь на выгонки" с другою вошью. Столько уж этого вошеводства, что зуд делается от воспоминаний. Мне "Шурочка" кажется слишком искусственною. Распаленная чувственность, конечно, противна, но "девственные" натуры тоже не таковы. Надо бы брать св. Цецилию, или Дж. Элиот, или, еще лучше, есть у нас в деревнях такие дьяконские дочери, "вековуши", которые места младшим сестрам уступили, а сами позабыли: есть у них какой-нибудь пол, или они бесполые существа, рожденные "для пользы семейственной". У этих бывает девственная любовь (см. "Захудалый род").
28 августа 1893 г., Петербург.
Очень рад был я получить от Вас весточку, уважаемый Михаил Осипович! Простите, что не сразу ответил, потому что все еще дома не в порядке и писать не на чем. A propos можно писать, но будут ли их печатать? Они ведь все с заковыками, и притом такими, которых нельзя сглаживать, потому что всякое ослабление обращает их в карикатуру... Однако я попробую. Вот я на днях послал маленькую заметочку о Тургеневе в "Орловский вестник". Если она будет замечена и возбудит какой-нибудь говор, - я скажу "апропо де бот" о "Культе мертвых". Тургенев-то ведь терпеть не мог "поповского воя и хныканья", а мы только этою "противностью" и знаменуем и выражаем свои к нему чувства... Нам пора отделаться и отделываться от этого мерзкого лицемерия, "пошлости и притворства. Кто-то, однако, захочет напечатать, что у Лит<ературного> фонда нет ни вкуса, ни находчивости, ни инициативы, как литераторы могут почтить память своего великого собрата. Я бы хотел загнать сюда под ноготь спицу, и повострее... "Неделя" это разве напечатает? То же и во множестве других случаев. Отчего Вы молчите о Тургеневе? Отчего не провести сравнения между огромными силами Л. Толстого и "благоустроенным" умом и талантом Тургенева? Это было бы очень блатопотребно... О Вас я и скучаю, и соболезную. Я помню свою молодую пору, когда мне было что говорить, но никогда не было к тому удобства. Теперь Вам все-таки лучше. Тяготение к сельской жизни мне кажется почтенным, но я думаю, что в литературе Вы нужнее; да и Вам самим не стерпеть устранения от нее. Циник Писемский говорил: "Это все равно, что гульба девке: выдай ее замуж, а она все на панель в сумерки спешит". Литература ужасно втягивает в себя человека с литературною жилкою; а она в Вас очень сильно бьется. О тем, что Л. Н. отвечал Вам, я слышал. Он Вас очень высоко ставит, и в самом деле способности у Вас редкие, и Вам не надо удаляться от литературных занятий.
5 сентября 1893 г., Петербург.
"Пределы критики" - превосходно. Это, по обыкновению, очень умно и справедливо, но особенно тепло и благородно, и даже трогательно (например, 223 стр.). Очень радуюсь Вашим работам.
Читали ли: "Мимочка отравилась"? Где Вы живете теперь? Отчего не откликнетесь?
Павлу Александровичу скажите, что на сих же днях я ему пришлю первый "рассказ кстати" - опять из меррекюльских этюдов (про своих и чужих). Будет он называться: "У свиного корыта". Если не понравится, - пусть возвратит, но пока не знает, каков он, - пусть побережет для него место на 1 лист.
О Б<урени>не я думал, что он умнее и что он не позволит высвистывать себя как индейского петуха, выкрикивающего на посвист; а он, оказывается, совсем дураслив делается... Вот тоже поучительность, до чего может доводить самомнение! Он не только изнахальничался и опошлел, но уже и не способен различать, что с ним делают. Эта нынешняя игра их имеет забавную и характерную "задницу" (по-сербски). Ясниц тут что "медиум" на спиритическом сеансе, а "дух-вещатель" это, конечно, Ноздрев, живущий в благородной душе Атавы... Тот заводит Ясница; Яс<ниц> свистит под его дудку, а знаменитый критик не видит, что из него делают шута, и на каждый посвист лопочет во весь голос, то краснея, то синея и "наливая соплю". Но впереди поражение ждет Ясница, ибо Б-н кончит тем, что изругает его по всем правилам своего искусства, и тогда мы увидим Ноздрева, которому все равно, кто бы кого ни обработал.
16 сентября 1893 г., Петербург.
Достоуважаемый Анатолий Иванович!
Я получил Ваше взволнованное письмо, в котором Вы мне пишете, что писатель, которого я нахожу очень умным и хорошим знатоком своего дела, - Вам не нравится и в Ваших глазах не имеет ровно никаких достоинств. Припоминаю, что я и ранее как будто слыхал уже о нем от Вас нечто подобное, и укоряю себя в том, что по рассеянности сделал Вам новое указание на этого человека. Сердиться за Ваше мнение не имею ни основания, ни причины. "Мнения свободны", и "так устроен свет, что где хоть два есть человека - есть два, и взгляда на предмет". Почитать писателя малозначащим или многозначащим свободен каждый, но при столь резких несогласицах невозможно трактовать о данном лице или о данном сочинении... Это очевидно, и мы об этом писателе более говорить не будем, точно так же, как не говорим о "Палате No 6", которую я почитаю за прекрасное произведение, а Вы - за очень плохое. Никогда не должно спорить о том, что представляется двум людям совершенно несхожим.
Желаю Вам поправляться. Александре Адамовне прошу передать мой поклон. Я тоже немножечко простудился и чувствую душевное угнетение и безмолвствую.
17 сентября 1893 г., Петербург.
Ничего не могу сделать для перемены своих убеждений насчет литературного значения Меньшикова: признаю его за человека очень умного, с большим знанием литературы и с выдающимися способностями к разносторонней критике и анализу. Таково же, как мне известно, и мнение Л. Н. Толстого, но если бы Л. Н. имел, и не такое, а иное мнение, даже совсем противоположное и ближе подходящее к Вашему, - это бы на меня не оказало влияния. Мне надо не быть самим собою, чтобы отложиться от моего собственного разумения; а этого сделать нельзя, и я должен оставаться при своем понимании, за которое Вы, конечно, вправе меня осудить. Но рассуждать об этом мы не можем, так как мы разно видим, и потому нам не на чем сговориться. Так это пусть и останется.
Про Золя я охотно слушаю, когда говорят о его таланте и его манере писания, но говорить о его уме и критическом чувстве - мне кажется делом напрасным.
А вообще можно и должно держаться такого правила, что умных и даровитых людей надо беречь, а не швыряться ими как попало; а у нас не так. О нас Пушкин сказал:
Здесь человека берегут
Как на турецкой перестрелке.
Оттого их так и много! Меня, однако, литература больше терзает, чем занимает. Мне по ней всегда видно, что мы народ дикий и ни с чем не можем обращаться бережно: "гнем - не парим, сломим - не тужим".
18 сентября 1893 г., Петербург.
Уважаемый Михаил Осипович!
Посылаю записочку. Желаю, чтобы ее напечатали в газете. "Рассказ кстати" пишу, но он разрастается и меня мучит. Он будет листа в 2 с хвостикам, а Павел Александрович, кажется, таких хвостатых не любит... Будет он мяться, и захочется ему хвост "урезать", а сего ненадобе... А ко мне кучатся за работкою, и эта работка всем пригодна. А писана она a propos статей "Недели" о "Китайской стене". Называется же "Загон" и представляет картины того, что было "в загоне" при замкнутой китайской стене.
Пришли бы Вы, по дружбе, ко мне проведать меня да посоветовать мне: как быть с этою статьею? Не лучше ли ее отдать в "В<естник> Е<вропы>" или в "Р<усскую> м<ысль>", а для "Недели", может быть, напишется что-нибудь по"милиатюрнее".
11 октября 1893 г., Петербург.
Уважаемый Михаил Осипович!
Я Вам отдал рукопись, как человеку знающему толк в литературе, а получил письмо от В. Гайдебурова, которого литературности я не знаю. По болезни моей мне неудобно вступать в разговоры на письмах с человеком, который пишет к авторам, не удостоив даже дочитать данную ему рукопись. Посылаю Вам его глупое и неучтивое письмо, а рукопись мою прошу Вас возвратить Петру Алексеевичу Богословскому, который доставит Вам эту записку. Не позабудьте также и листочек, который я вчера послал Вам с посыльным.
Искренно Вам преданный и Вас уважающий
Ночь на 16 октября 1893 г.,
Сегодня вернулась от Вас Л<идия> Ив<ановна> В<еселитская> и пришла меня навестить и долго и много о Вас рассказывала. По ее словам, она очень довольна своею поездкою, хотя опять с Вами не переговорила... Вот задача или незадача! Стасов от нас близехонько, и она к нему пойдет за синологом, а "кобеля потрясучего" кличут Виктором Петровичем. Живет он где-то в Поварском переулке, но No дома не знаю, и сам у него никогда не бывал. Ему можно писать в редакцию их издания (М. Итальянская, 18), но, впроч<ем>, Л<идия> Ив<ановна> послала в адресный стол за справкою и, вероятно, через два дня будет иметь возможность сообщить Вам его точный адрес. "О сем доволи". "Океан глупости", говорят, вывел Вас из терпения, и Вы хотите противопоставить этому отрезвление в немецком издании. Правда ли это? "Океан глупости" противен чрезвычайно, но благоразумно ли ставить свою ладонь против обезумевшего быка? Я ничего опасного не чувствовал в "Царстве божием" и теперь уверен, что сочинение это не может вызвать никаких нежелательных последствий; но писать протест и помещать его в немецком издании - это значит сделать вызов, и не одному лицу, а всей орде... Я не отрицаю пользы и славы такого поступка, но я думаю, что тут есть опасность, которой, может быть, следует пренебречь, но которую непременно надо считать вероятною и даже почти неизбежною. Поступок такого свойства вполне Вас достоин, но... Вы, говорят, недавно читали Герцена, так у него есть сравнение, в котором есть полное сходство с тем, что будет: "Вы явитесь в положении человека, который старается войти в здание в то время, как все оттуда выходят". Мы стары, и нам дорожить собою много не стоит, но надо все-таки знать, чего можно ожидать? А ожидать, по-моему, следует того, что всякое мстивство Вам может быть произведено не только в согласии с "обществом", но, так сказать, как бы в удовлетворение его желаний... К тому, что в "Царстве б<ожием>" прежние читатели Ваши были подготовлены и освоены сочинениями, которые выходили ранее; но удар, направляемый в нынешнюю мету, произведет совсем новое и сильное впечатление. Вы без сравнения умнее меня и дальнозорче, но я все-таки хочу Вас просить "семь раз померить" то, что Вы хотите "отрезать". Но в принципе я Вам совершенно сочувствую. Если можно Вам об этом говорить со мною, то не пренебрегайте моим желанием знать: в каком фасоне это будет написано и в какое немецкое издание будет направлено? И почему именно в
немецкое, а не в
английское? Немецкое приводит целую ассоциацию идей, которые совсем неудобны у нас теперь, а за английскими изданиями держится репутация такая, что там находит себе место всякое благородное слово, которое нельзя у себя высказать.
20 октября 1893 г., Петербург.
Я знаю, что делаю редакции затруднения вставками, и очень этим конфужусь, но фельетонный очерк должен отражать как можно полнее веяния минуты, и потому все, что в этом смысле картинно и характерно, то надо подать на блюде... Ведь это же и для редакции важно! Если только возможно, я прошу не оставить последнюю вставочку, а всунуть ее. Это все взято "с натуры", и все это бродит в обществе и дает живой колорит очерку "кстати". Пожалуйста, поставьте! Если затем необходима компенсация в виде лишения меня возможности просмотреть последнюю корректуру, то я уж лучше лишу себя этого, но вставочку прошу вклеить.
26 октября 1893 г., Петербург.
Ап<остол> Павел сказал одному мужу: "Многие книги в неистовство тя прелагают". И, видно, что было древле, то есть и днесь. Вы очень сердитесь, так, что становится и "за человека страшно". Ни Гольцев, ни Протопопов не дураки и не неучи, а люди умные, образованные и с определенными взглядами известного политического направления. Они все вопросы рассматривают с точки зрения этого направления, у которого есть очень много сторонников высокой пробы умственной и нравственной. Во всяком разе, это направление, которое можно понимать и обсуживать. Каблиц же поступал со всеми вопросами как крыловская "Мартышка" с очками: "То их понюхает, то их полижет, то их на хвост нанижет". Он все вертел, а ничего не объяснил и не доказал, и говорить о нем всерьез как о выразителе чего бы то ни было, кроме ломанья, - я не почитаю ни за возможное, ни за достойное затраты времени. По-моему, это такой был мыслитель, что изъяснять его нет никакой надобности и никакой пользы. "Книги его прелагали в неистовство". Да поможет бог всякому человеку избежать этого. У нас и без того много неистовых. Он кончил достойным себя образом: шулера мысли признали в нем свои родственные черты и позвали его к себе "на совет нечестивых", и... он пошел... Комическое положение!
Я надеюсь, что мы об этом мыслителе говорить больше не будем. Для меня это навсегда "Мартышка и очки", и притом мартышка довольно противная. Поздравьте и меня с глупостью.
28 октября 1893 г., Петербург.
Мне трудновато, Анатолий Иванович, вести переписку о таких вопросах, как "массовый подъем" или "герои и героическое", (которые) имеют преимущества ясности и положительности. Об этом написаны горы, и в числе судивших об этом лиц есть Карлейль, Спенсер, Милль, Морлей и другие, при которых нельзя же упоминать о Каблице или выставлять в многозначащем роде свое мнение... Его
иметь можно, но с ним надо быть очень скромным. Вопрос этот из тех, которые человек великого ума называл "проклятыми". Массу надо поднимать, но она не поднимается массою... Что делать с этим "проклятием"? Я этого не знаю, и не сержусь на это, и не хвалю тех, кто "съел бы" людей иного мнения; а Вы мне это приводите... Для чего, спрошу? Мне это и не нужно, и неважно, и неинтересно. Свинья все ест, а человек должен быть разборчив в том, для чего он открывает уста. Я желаю понимать Карлейля в его теории "героизма" и совсем лишним почитаю всякое знакомство с литературною жвачкою маленького и почти совсем ничтожного человека в области мысли, о котором я не знаю, для чего Вы писали. Когда же Вы выставляете наперед свое и его мнения в убийственном по своей трудности вопросе, - я не нахожу ничего более пристойного, как привести слова Феста Павлу: "Книги в неистовство тебя приводят". И как иначе! Что я должен думать о том, что Вы уже который раз попрекаете Гольцева тем, что он
"экс-профессор"!.. Разве Вы не знаете, почему он
"экс"? Разве его выгнали за дурное дело?.. Разве честные и умные люди могут приводить такие попреки? Стыдно Вам это, Анатолий Иванович!
29 октября 1893 г., Петербург.
Все это так бы можно пустить, но Вы не раз, а
каждый раз на слове и на письме стегаете этого честно пострадавшего человека тем, что он "
экс-профессор". Это очень нехорошо и не делает Вам чести. Но еще хуже то: зачем Вы тогда негодуете на отношения Ф<лексера> к Чернышевскому и Белинскому? Значит, Вы понимаете, что именно тут есть неуместного, но для себя Вы этим не стесняетесь. И за что? За то, что люди берут дело с другой стороны, чем юродивый К<абли>ц, и
утверждают выводы, сделанные Белинским и Чернышевским! Вами просто овладевает "неистовство", и это самое лучшее, что можно сказать в Вашу защиту. Вы высказываете на людей
подозрения - что они думают, когда пишут... Кто же Вам дал такое право разъяснять чужие
думы? И в чем Вы могли увидать черные замыслы в статьях Гольцева и Протопопова, где сказана одна фактическая правда, и как раз сходная с тем, что писали Бел., и Черн., и Карлейль, и все великое множество умных людей, которые знают историю и видят, что "масса инертна", а успехи делаются немногими, способными идти вослед "героев" (Один, Кромвель, Лютер, Магомет, Христос, Будда). О чем Вы спорите-то? Это ведь не то, что хорошо или нет участвовать в издании экс-шпиона? А если хотите знать мое мнение, то не посердитесь за него: я Вам скажу, что Вы не столько обнаруживаете
любовь к истине, сколько
любовь к шуму. Это вредно для истины и не поведет Вас к успеху в литературе. Совет Вам возможен один: меньше кидайтесь по верхам журналистики, где мало обстоятельности, а обратитесь к самостоятельным исследованиям. Почитайте хоть Гиббона. Иначе всё будете "шуметь" и не принесете делу пользы.
30 октября 1893 г., Петербург.
Совершенно справедливо, Анатолий Иванович, что полемику о достоинстве суждений Каблица надо бросить. Еще бы лучше было ее не начинать, потому что человек этот
как мыслитель - только смешон и жалок. Вы процитировали много имен, и все они говорят и то и другое; а хоть бы они говорили ни то и ни другое, то всегда останется ясным, что "не все желудки способны варить одну и ту же пищу", и отсюда у Сократа, у Оригана и у Августина получили свои права учения "исотерическое" и "экзотерическое", то есть более полное и менее полное (для людей менее понимающих). Писемский шутя предлагал таких умников, как Каблиц, "посадить в пивную, чтобы там сказал: како верует?" Пустым делом мы с Вами занимаемся. А Гольцев и Протопопов не невежи, а люди, которые в литературе не говорят ничего к помрачению совести и понятий. Я кончил.
1 ноября 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Вчера мне случилось видеть "заведующего общежитием студентов" (зятя Бем), и он рассказал мне, как шли "беспорядки" из-за разномыслия в посылке депеш в Париж ("заведующий" этот - такой, какой к этому месту сроден и нужен). Было так: хотели послать депешу очень немногие, а против посылки были все поляки, все немцы и "мелкие народны", то есть эсты, литвины, хохлы и евреи. Русские же партизаны делились по факультетам: юристы и филологи подписали в количестве 96-ти человек, а остальные не подписались. А естественники и математики все не подписались. Немцы отвечали прямо, что они "не хотят" посылать депеши; поляки вначале давали уклончивые ответы, но потам тоже стали прямо говорить, что "не хотят", мелкое "рассеяние уклонялось от ответов и от подписей. Окна действительно били, и междуусобная потасовка была начеку. Тогда и были приняты "меры", о которых рассказчик не сообщил, и затем депеша "от студентов" составлена и послана ректором Никитиным. Ответа на нее нет, и это "заведующий" объясняет тем, что в Париже не только знали о разномыслии студентов, но и еще того более: будто бы студенты через Берлин или другой заграничный город телеграфировали в Париж, что они этим празднествам не сочувствуют.
Сообщаю это Вам для Ваших соображений и еще раз повторяю, что "заведующий общежитием", зять Бемов (Барсов), - человек, который удостоен своего поста по своим заслугам, но рассказ его я принимаю за верное и сам на него полагаюсь.
На торжестве Григоровича не был. Описания, вероятно, читаете. Письмо Ваше, говорят, было встречено с очень благородною серьезностью и напутствовано живым, как бы демонстративным рукоплесканием. Кони переселился ко мне в соседство и хочет "стучаться вечером", чему я, конечно, рад. Лидию Ив<ановну> видел вчера. Она пишет нечто для Гуревич. Я написал нечто для "Недели", и это уже набрано, но как-то пугает всех, и потому не знаю: выйдет это или нет. Называется это "Загон". По существу это есть
обозрение. Списано все с натуры. Если выйдет это, то, пожалуйста, прочитайте и скажите мне: безвредно это или вредно. Мне не нужно похвал, а нужно проверять себя по суду того, кому верю. Не в том дело, мастеровито ли это, а в том: есть ли сие на потребу дня сего? Мне ведь тоже говорят и так и иначе; а я один, слаб и умом шаток. Обозреньице это читают в корректуре люди разные и кое-что мне возражают, что будто этого не надо бы; а другие говорят "надо"; и в числе этих редакция "Недели", а я сам уверен так, что это представить стоило, и вреда я ничему доброму не делаю. Посмотрите, пожалуйста, и Вы.
2 ноября 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
В "Вестнике Европы" за ноябрь м<есяц> <18>93 года, в XV статье, начин<ая> стр. 393-й, под рубрикою "Иностранное обозрение" напечатаны очень дельные характеристики "океана глупости" и выражены мелкие замечания и соображения о "русских журналистах в Париже". Все это, конечно, суховато и в докторальном тоне, но справедливо и хорошо. Считаю не излишним на всякий случай указать Вам на это, так как Вы, кажется, "В<естни>ка Европы" не получаете. Во всяком случае, хорошо, что хоть откуда-нибудь послышался человеческий голос, а не одно повсеместное скотское блеяние наших "делегатов".
За день до юбилея Гр<игорови>ча сюда приезжал из Москвы Гольцев и был у меня прямо с поезда и планировал посетить того и другого и возгласить здравицу "кавалеру"; но я его более уже не увидал, так как ночью прилетели к нему ангелы и умчали душу его обратно в Москву, и так все, что он придумал сказать дорогому имениннику, осталось в нем... Сегодня он пишет мне уже из Москвы, что и там был визит его семейству и у его семейных опрашивали: "всегда ли он ночует дома и часто ли не ночует?" Гольцев очень обижен.
Суворин возвратился вчера утром (на другой день после производства Гр<игорови>ча в кавалеры). Я его не видел. Гайдебуров еще не показывает глаз. Может быть, ему будет немножко стыдно, так как я его уговаривал не следовать примеру пошлости и не ехать в Париж, и то же ему говорил Меньшиков, но он не послушал нас и Меньшикову сказал на словах, а мне даже
написал, что "только посмотрит, а делегатом не пойдет и никаких оказательств делать не будет"... Есть такое его письмо, но и я и М<еньшиков> этому, конечно, не верили, и "Гайдебуров Павел себе чести сбавил". Сегодня в "Новостях" классический Модестов изъясняет серьезное значение образовавшегося "союза народов" и выводит рост русского общества... Очень пошло, но любопытно для объема профессорского понимания. Я теперь не беспокоюсь более о том, что написал для "Недели". Пусть посмотрят на этот "рост". Пока еще нет известий, выберется моя статья на свет. или не выберется.
14 декабря 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Покорно Вас благодарю за Ваши строки о моем "Загоне". Я очень люблю эту форму рассказа о том, что "было", приводимое "кстати" (a propos), и не верю, что это вредно и будто бы непристойно, так как трогает людей, которые еще живы. Мною ведь не руководят ни вражда, ни дружба, а я отмечаю такие явления, по которым видно время и веяние жизненных направлений массы. Но мне самому очень важно знать, что и Вы этого не порицаете. Я иду сам, куда меня ведет мой "фонарь", но очень люблю от Вас утверждать себя и тогда становлюсь еще решительнее и спокойнее. К сожалению, моих "a propos" негде печатать. Г<айде>б<уров> не только их боится, но еще и страх накликает, и я продолжать эту работу не могу. Тем, что Вы пишете по поводу флотских визитов, я заинтересован до крайности. Правда, что это как будто поздновато будет, но ничего: дельное слово свое возьмет.
Зима стоит мягкая и влажная, и это мне на пользу: я не испытываю таких мучений, каким подвергался в прошлом году. Поехать в М<оскву>, чтобы повидаться с Вами, очень желаю и надеюсь; а удобное время к тому только на святках, потому что я один ехать не могу (может сделаться припадок сердечной судороги), а сиротка моя свободна только на святках. А она знает мою болезнь и не теряется, а умеет делать, что надо.
Теперь в Москве должен быть наш очень умный Меньшиков, и Вы с ним, конечно, уже беседуете. Статьи его все очень хороши, а "Работа совести" - превосходна. Я Вам писал о ней. Посылал я Вам тоже кое-какие вестишки как материал, быть может годный для занимающей Вас работы. Надеюсь, Вы получили все мои письма.
О Х<ил>кове я все знаю, и это отравляет мне весь покой. Хуже всего это - как к этому относятся люди нынешнего общества, совсем потерявшего смысл и совесть. Говорят об этом очень мало и всегда - вяло и тупо, и с таким постановом вопроса: "Это-де как смотреть - с какой точки зрения". И всегда, разумеется, устанавливаются на такой точке, с которой родители "сами виноваты". Для меня это так несносно, что я со многими перестал говорить, чтобы себе и им крови не портить. И главное тут еще то, что мать Х<илко>ва начала это "с благословения Пержана", а Пержан что ни спакоcтит, то все "свято". Вот он когда cквитовалcя с Х<илко>вым за сцену в Сумах!.. Теперь, впрочем, все "mesdames" успокоены, что "по крайней мере деток очистят, а то они в чесотке". Не могу про это говорить более и удивляюсь нечеловеческому самообладанию дам и поэтов. Еще слышно, взяли детей у Паниной, которая тоже в церкви не венчана, и дети ее не обмокнуты. Я ее не знаю, но говорят, будто она женщина бойкая, пылкая и мстивая... Спаси ее бог от большой напасти. И вот, вообразите же, никто из "противленцев" не возвысит голос и с своей точки зрения не оценит, как это опасно - отрывать детей от сердца матери. Тупость мешает это представить себе, а одно слово, что "отец И<оанн> благословил", - все примиряет. "Так и надо". Я кипячусь и ссорюсь, и иначе не могу, и даже, кажется, не хочу иначе. У всех так и поперла поповская отрыжка. И даже те, от кого этого не ждал бы, - все на одну стать сделались. Невыносимо грустно, мучительно и противно и в лад слова сказать не с кем, - вот как живу. Удушливый гнев и негодование по крайней мере поддерживают дух и не дают места унылости.
Читаю всего более "Письма Сенеки к Люцилию", Не хожу
ни к кому, потому что везде один тон. - Одновременно с Вашим письмом вчера получил письмо из Москвы от "редакции Иогансона", у котор<ой> есть редактор, неизвестный мне Вас. Евг. Миляев, и ему вздумалось издать "сборник"... Он нацеплял "имян" и меня туда же тянет, но Вашим именем не хвастается... Верно, Вы смужествовали, и я последую Вашему примеру. Остепенять надо этих затейников, которые лезут, сами не зная куда и зачем.
15 декабря 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
В последнем письме моем к Вам я оказал в одном месте, что Вы теперь, верно, уже беседуете с Мих. Осип. Меньшиковым. Это я написал потому, что М<еньшиков> совсем собрался ехать в Москву, и я уже пожелал ему счастливого пути и радостной встречи с Вами; а он вчера пришел ко мне неожиданно и объявил, что сборы его рассыпались и он не поедет за редакционною работою, которой теперь очень много. Я Вам это и пишу, чтобы объяснить соответствующее место в моем прошлом письме и не явиться перед Вами легкомысленником. - Вчера получил известие от великосветской дамы (кн. М. Н. Щербатовой), что рассказы старой Х<илко>вой о заразной нечисти на детях Дм<итрия> Ал<ександровича> не подтвердились: чесотки нет; а цели для отобрания их две: 1) окрестить и 2) усыновить и укрепить за ними наследство. Обе эти цели встречают почти всеобщее одобрение, - особенно вторая, то есть закрепление наследства. Говорят тоже, что будто "потом детей возвратят", но я думаю, что это "потом" будет очень не скоро. Вообще мероприятие это принято с ужасною тупостью ума и чувств. Есть даже "благословляющие" и уверенные, что "этим путем будет спасен и
отец, который возвратится к богу". И это не у одних православных, а и у пашковцев. Ругин (Ив. Дм.), перешедший к пашковцам (он "уверовал в опасение"), вчера принес мне известие, что у них тоже радуются, что Дм<итрий> Ал<ександрович> "придет", и уже молились "за него и за Вас", - чтобы и Вас б<ог> "привел". Слушаешь будто что-то из сумасшедшего дома. Было "пророчество" и на Марью Львовну - что она тоже "придет" и "будет спасена", и т. д. - Сентиментальное место у Жуковского о смертной казни я нашел: это в 6-м томе 6-го издания (1869 г.), начиная с стр. 611. - Приспосабливаюсь этим воспользоваться. - Происшествием с Х<илко>выми удручен до изнеможения сил и не могу, да и не хочу, приходить в иное состояние, ибо это почитаю теперь за самое пристойное. Какие рассуждения при такой скорби? Если все будет идти так, то лучше ни с кем не видаться, чем прилагать мученье к мучению. - У Сенеки встречаю много прекрасных мест о "неделании", и все это изложено в восхитительной ясности. Вспоминаю Вас за этим чтением. Об ответах на мои письма никогда не прошу Вас, но если получаю Ваши строки, то бываю ими утешен и обрадован, а нередко и укреплен, - в чем постоянно и сильно нуждаюсь.
21 декабря 1893 г., Петербург.
Уважаемая Лидия Ивановна!
Посылаю Вам "Стальную блоху". Если мы с Вами и раззнакомились, то это не мешает, чтобы у Вас была моя книжка, за которую притом я денег не платил и продавать ее не понесу. Примите ее, пожалуйста, по старой памяти и дайте Вашей маме - почитать больному генералу, который, вероятно, найдет тут что-нибудь знакомое и, может быть, улыбнется. В наши с ним годы и это чего-нибудь стоит. - В отношении нашей с Вами разлуки ничего не скажу, как то, что "все искреннее лучше всего неискреннего". И хорошим людям порою бывает друг с другом "тесно", и это так надо и оставить, пока покажется (если покажется) кому-нибудь по ком-нибудь "скучно". Я уже говорю всем, кто меня о Вас спрашивает, что я Вами презрен и покинут и вполне того стою, но умышленного рачения о сем не прилагал.
Желаю Вам всего полезного и доброго.
12 февраля 1894 г., Петербург.
Уважаемый друг!
Статья Ваша о моем XI томе вышла в тот день, когда у меня собирался консилиум и когда я был особенно взволнован. Я ее прочитал и не сразу мог ее оценить., Сразу я увидал только, что Вы человек смелый и искренний и ставите меня значительно выше, чем я в самом деле стою. Я был очень обрадован Вашею смелостию и искренностию, которые, к сожалению, встречаются очень редко. Потом я увидал, что эта милая мне по своей доброжелательности статья написана в самом деле как бы не Вашею рукою и даже в чуждом Вам тоне и манере... И мне стало и больно и смешно: раз во всю мою рабочую жизнь (за 35 лет) один только истинно умный, честный и мужественный человек захотел и решился говорить обо мне без "картавки", и тут надо было, чтобы у него "рука развелась"!..
"Это замечательно!" - как говорят в "Первой мухе", но это и хорошо. Это почему-нибудь так надобно. Статья останется мне воспоминанием Вашей отваги и доброй ко мне приязни; она мне очень лестна, и в ней есть превосходные места о темпераментах; но она написана М<еньшико>вым больным или усталым, и в ней есть даже одна несправедливость против меня, и притом очень меня уязвляющая: выводя низкие типы нигилистов, я дал, однако, в "Некуда" Лизу, Райнера и Помаду, каких не написал ни один апологет нигилизма. Это нехотя замечали мои клеветники; а Вы этих лиц вовсе не отметили. И я, больной, все думаю, что это так было и надо. И мне все хочется обнять Вас и благодарить за Ваши добрые чувства и за отважную попытку поддержать меня, а на письме изложить все это трудно. Репину при трех попытках не удалось написать моего портрета, а Вам не задался литературный очерк обо мне. Значит, так и надо. Я хотел бы, чтобы Вы только верили, что я высоко ценю Вашу дружбу, люблю Вас и очень Вам благодарен за то, что Вы говорили обо мне с такою искренностью, какой я не позабуду.
22 февраля 1894 г., Петербург.
Любезный друг Сергей Николаевич!
Очень тебе благодарен за внимание, и за приглашение к обеду, но быть не могу. Вот уже пять лет, как я нигде, кроме дома, ничего вкушать не могу. И это не потому, что так меня научила известная тебе Фермуфия, а потому, что я очень болен и не могу есть ничего, приготовленного для людей здоровых. Притом же и все сказанное тебе о моей поправке неверно и даже прямо ложно: я поправился настолько, что по совету Чудновского выезжаю среди дня на полчаса прокатиться, и от этого мне лучше; но затем, после этой прогулки, я возвращаюсь и лежу в молчании и тишине. Про такую поправку и говорить бы, думается, не для чего.
Читаю твои фельетоны и не то чтобы защищал их (ибо они не нуждаются ни в чьей защите), но часто их изъясняю и отстаиваю (ибо это бывает нужно). Пишешь ты однообразно, но верно и хорошо, и знаток быта это должен понимать; но ужасно видеть: для чего ты всегда гадишь роль "резонера", в которой выводишь себя!.. Зачем это он у тебя все ехидствует и ухмыляется и никак не может взять ни при одном случае тон иной, более достойный и соответствующий положению вещей и идей? "И истину царям с улыбкой говорить" уже стало пошло; а у тебя твой резонер уж и с исправником зубы точит!.. Что же это за манера? И выходят все очень хороши, кроме... тебя самого, от которого отдает чем-то семинарским и пошловатым. Неужто ты думаешь, что при каком-нибудь уважении к себе неглупый человек станет хихикать с таким исправником, а не поставит его просто на пристойное от себя расстояние, как ставят иногда и твоего сенатора и Баранова! Это тебе стыдно так писать и через это давать ложное освещение всей картинке, которая во всем остальном прекрасна. "Истины" пора говорить без улыбок, и это можно, а еще более - это должно. Писатель не должен подавать пример отсталости в отношениях.
Очень хорош твой бр<ат> Симолин! И хорошо общество, где такой экземпляр возможен. - Желаю тебе всех благ.
2 марта 1891 г., Петербург.
Вчера неожиданно получил от Вас, Анна Константиновна, прекрасное, доброе письмо и был им очень тронут и благодарю Вас за него. Все, что Вы написали, сродно и близко моему пониманию, и мне совершенно легко отвечать Вам на это. Без сомнения, я вполне уважаю и люблю Вас и Владимира Григорьевича, в котором есть много такого, что следует и любить и уважать, но я боюсь, что при сближении его со мною в нем опять пробудится его беспокойство, и "выйдет последняя вещь горше первыя" (так как и я теперь предубежден против него и могу впадать в подозрительность там, где для нее, может быть, нет и места). Но никакой неприязни к Вл. Гр. я не питаю, а, напротив, люблю его и находил бы удовольствие с ним видеться и беседовать. Если он будет в П<етер>б<урге> и застанет меня здесь, - я усердно прошу его навестить меня, и, я надеюсь, мы с ним встретимся братски. Болен я был долго и очень тяжело, и теперь, конечно, не пользуюсь здоровьем, которое, без сомненья, непоправимо. Дух же мой порой бывает бодр, а иногда унывает и раздражается. Стараюсь содержать его в лучшем порядке, но далеко не всегда этого достигаю. Болея сами, Вы, вероятно, знаете, как это колеблется. Больной я почти постоянно был одинок и привык почитать это не за самое худшее. Люди приносили много суеты, до которой мне становится все меньше и меньше дела. В размышлениях своих о душе человеческой и о боге я укрепился в том же направлении, как и верил, и Лев Николаевич Толстой стал мне еще более близким единоверцем. Думаю и верю, что "весь я не умру", но какая-то духовная постать уйдет из тела и будет продолжать "вечную жизнь", но в каком роде это будет, - об этом понятия себе составить нельзя здесь, и дальше это бог весть когда уяснится. Мне очень понравилась фантазия Короленки "Тени", присоединенная в конце к книжечке о Сократе. Я тоже так думаю, что определительного познания о боге мы получить не можем при здешних условиях жизни, да и вдалеке еще это не скоро откроется, и на это нечего досадовать, так как в этом, конечно, есть воля бога. Зимою я был смущаем не раз доходившими до меня вестями о том, что будто Л. Н. допускает сильные изменения в своих верованиях; и я огорчался и сожалел, что это породит смущение в других. Нечто такое и сталося, но потом я увидел,