Троица.
Во-первых, милый и дорогой Алексей Николаевич, большое и сердечное спасибо Вам за то, что побывали у меня; искренно Вам говорю, что 3 недели, проведенные мною на Луке в Вашем незаменимом обществе, составляют одну из лучших и интереснейших страничек моей биографии. Во-вторых, Вы не можете себе представить, как мне досадно, что Вы уехали, и как все мы стали грустны и кислы, когда посадили Вас в вагон. Дамы едва удерживались от слез, а я мысленно дал небу обет, что и на будущий год постараюсь увлечь Вас в обетованную землю.
Едва Вы уехали, как мы вернулись на вокзал и выпили еще один кувшин крюшону за Ваше здоровье. Напившись, мы послали телеграмму и только через 2-3 часа после этого сообразили, что она, т. е. телеграмма, обеспокоит Вас. Я думаю, что она Вас разбудила.
Обратный путь из Ворожбы совершали мы в 3 классе: шумели, галдели и слушали, как пели в вагоне хохлы. Дома мы еще раз выпили за Ваше здоровье и уснули с грустной мыслью, что завтра мы уже не увидим Вас. Даже Цензура пила - это что-нибудь да значит!
Сегодня в Сумах ярмарка. Купил я две свистульки, 8 никому не нужных ложек, 4 чашечки, пахнущие лаком, и серьги за 10 коп., к<ото>рые подарил уважаемому товарищу. Купил, между прочим, и портсигар с девицей за 15 коп.
Наняли четверку лошадей, чтобы ехать завтра к Смагиным и в Сорочинцы. У Смагиных я напишу Вам письмо.
Все Чеховы и Линтваревы шлют Вам привет. Симпатичный Жук, добродушный Барбос, фатоватый Пулька и ingenue Розка здравствуют и по-прежнему хватают свиней за уши и лезут к нам в столовую.
Артеменко поймал сегодня щуку, а я вынул из вентерей 6 карасей.
Едем мы завтра в громаднейшей дедовской коляске, в той самой, которая перешла в наследство Линтваревым от тетушки Ивана Федорыча Шпоньки.
Ну, будьте здоровы, покойны, счастливы и не забывайте нас многогрешных.
Почтение всем Вашим,
Прекрасная ночь. На небе ни облачка, а луна светит во всю ивановскую.
21 июнь 88.
Ваше второе письмо, добрейший Николай Александрович, получил я вчера, вернувшись из Полтавской губ. Первое письмо было получено незадолго до отъезда. Был я в Лебедине, в Гадяче,в Сорочинцах и во многих прославленных Гоголем местах. Что за места! Я положительно очарован. На мое счастье, погода всё время стояла великолепная, теплая, ехал я в покойной рессорной коляске и попал в Полтавскую губ. в то время, когда там только что начинался сенокос. Проехал я в коляске 400 верст, ночевал в десяти местах... Всё, что я видел и слышал, так ново, хорошо и здорово, что во всю дорогу меня не оставляла обворожительная мысль - забросить литературу, которая мне опостылела, засесть в каком-нибудь селе на берегу Пела и заняться медициной. Будь я одинок, я остался бы в Полтавской губ., так как с Москвой не связывают меня никакие симпатии. Летом жил бы в Украине, а на зиму приезжал бы в милейший Питер... Кроме природы ничто не поражает меня так в Украине, как общее довольство, народное здоровье, высокая степень развития здешнего мужика, который и умен, и религиозен, и музыкален, и трезв, и нравственен, и всегда весел и сыт. Об антагонизме между пейзанами и панами нет и помину.
Что Лазарев и Ежов женятся, я слышал уже. Поздравляю редакцию с законным браком сотрудников и желаю чад и ложа нескверна. Пусть женятся! Это хорошее дело. Лучше плохой брак, чем хорошее шематонство. Я сам охотно бы зануздал себя узами Гименея, но увы! обстоятельства владеют мною, а не я ими.
Мне понравилась Ваша... "Первая ночь". Она написана очень хорошо; только заглавие несколько не подходит: оно заинтриговывает читателя и заставляет его ожидать чёрт знает чего. Читаю "Осколки". Нравятся мне посвящения Кактуса. Это кстати и красиво. Рисунки Далькевича - сплошная модная картинка, могущая удовлетворить только парикмахера средней руки.
Брат Александр вернулся в Питер со чадами. Детей привозил он только затем, чтобы показать их.
Погода у нас теплая. Поспевают плоды земные. В начале июля я еду в Феодосию к Суворину. Не имеете ли какого поручения?
Книги Ваши получены в мое отсутствие Лазаревым, которому поручено было уведомить Вас о получении и поблагодарить за любезность. Я у Вас в долгу.
Если будете писать Лазареву и Ежову, то поздравьте их от моего имени. Я бы и сам поздравил, но у меня нет их адресов. Напишите, что я желаю им всего хорошего, особливо литературных успехов, на которые они по своей порядочности и по своему трудолюбию имеют полное право тем более, что оба, особенно Лазарев, талантливы...
Ну, будьте здоровы. Сажусь сейчас писать для хлеба насущного.
Писал ли я Вам, что у меня гостил А. Н. Плещеев? Прожил он у меня 3 недели.
NB. В книжных шкафах на вокзалах имеются Ваши книги только у Петровского.
453. А. С. ЛАЗАРЕВУ (ГРУЗИНСКОМУ)
26 июнь.
Завидую Вам, добрейший Александр Семенович. Завидую, что Вы женитесь и что Вы не утонули по уши в суету и не разучились еще писать, как аз многогрешный. Поздравляю Вас, женише, с поступлением в ряды несчастных, осмеянных Вашими афоризмами, и желаю Вам от души, чтобы Ваш медовый месяц тянулся десятки лет, чтобы теща бывала у Вас не чаще одного раза в год и чтобы дети Ваши не знались ни с музами, ни с нечистыми духами, ни с Н. А. Лейкиным... Если счастливую семейную жизнь с ее чадами, восторгами и ежедневным поломойством можно сочетать с выдающимися литературными успехами, то желаю Вам и сих последних, желаю от души и чистого сердца, ибо Вы, как мне казалось и кажется, имеете все данные для этих успехов.
Если увидите Ежова, то передайте ему мое сердечное поздравление. Вы и Ежов женитесь одновременно - в этом я усматриваю стачку, противозаконную демонстрацию, направленную против моей холостой персоны. По моему мнению, Вы, как младшие литераторы, не имеете никакого права жениться раньше тех, кто старше (я начал писать в 1880 г.), ибо еще в писании сказано: "Вперед батьки в петлю не суйся".
Недавно я путешествовал по Полтавской губ. Был Сорочинцах. Всё то, что я видел и слышал, так пленительно и ново, что Вы позволите мне не описывать здесь в письме этого путешествия. Тихие, благоухающие от свежего сена ночи, звуки далекой хохлацкой скрипки, вечерний блеск рек и прудов, хохлы, девки - всё это так же широколиственно, как хохлацкая зелень, и поместиться в коротком письме не сумеет. Когда увидимся, расскажу всё, а пока простите.
У меня гостил 3 недели старик Плещеев. Теперь гостит Баранцевич.
Дует сильнейший ветер. Псел вообразил себя морем, разбушевался и вздымает один за другим девятые валы. Дождь. Погода свирепствует. В общем погода стоит хорошая, и я ею доволен.
Когда Вы решитесь написать "субботник"? Пора, уверяю Вас. Я боюсь, чтобы Вы не опоздали. Впрочем, простите... Я забыл, что Вы теперь жених, и пристаю к Вам с прозой. Будьте счастливы, глядите почаще на луну, нюхайте цветы, глубоко вздыхайте и говорите возвышенным языком - таков удел всех женихов. А мне позвольте пребыть по-прежнему одиноким, старым заржавленным холостяком.
Я жалею, что я не женат или, по крайней мере, что у меня нет детей.
28 июнь.
Здравствуйте, дорогой мой жилец, Алексей Николаевич! Письмо Ваше вчера получено^, но упрек за слово "незаменимый" не принят и возвращается Вам назад, ибо Вы действительно никем на Луке не заменимы. Без Вас нет уж того движения, нет мороженого, нет литературных вечеров, а главное, нет Вас и Вашего присутствия, вдохновлявшего Вату и прочих почитательниц Ваших... При Вас и пели и играли иначе.
Были мы в Полтавск<ой> губ. Были и у Смагиных и в Сорочинцах. Ездили мы на четверике, в дедовской, очень удобной коляске. Смеху, приключений, недоразумений, остановок, встреч по дороге было многое множество. Всё время навстречу попадались такие чудные, за душу хватающие пейзажи и жанры, которые поддаются описанию только в романе или в повести, но никак не в коротком письме. Ах, если бы Вы были с нами и видели нашего сердитого ямщика Романа, на которого нельзя было глядеть без смеха, если бы Вы видели места, где мы ночевали, восьми-и десятиверстные села, которыми мы проезжали, если бы пили с нами поганую водку, от которой отрыгается, как после сельтерской воды! Какие свадьбы попадались нам на пути, какая чудная музыка слышалась в вечерней тишине и как густо пахло свежим сеном! То есть душу можно отдать нечистому за удовольствие поглядеть на теплое вечернее небо, на речки и лужицы, отражающие в себе томный, грустный закат... Жаль, что Вас не было! В коляске Вы чувствовали бы себя, как в постели. Ели мы и пили каждые полчаса, не отказывали себе ни в чем, смеялись до колик...
К Смагиным приехали мы ночью. Встреча сопровождалась членовредительством. Узнав наши голоса, Сергей Смагин выскочил из дому, полетел к воротам и, наткнувшись в потемках на скамью, растянулся во весь свой рост. Александр тоже выскочил из дому и в потемках изо всей силы трахнулся лбом о старый каштан, после чего 3-4 дня ходил с красной шишкой; Вата набила себе щеку. После самой сердечной, радостной встречи поднялся общий беспричинный хохот, и этот хохот повторялся потом аккуратно каждый вечер. По части беспричинного хохота особенно отличались Наталья Михайловна и Александр Смагин.
Именье Смагиных велико и обильно, но старо, запущено и мертво, как прошлогодняя паутина. Дом осел, двери не затворяются, изразцы на печке выпирают друг друга и образуют углы, из щелей полов выглядывают молодые побеги вишен и слив. В той комнате, где я спал, между окном и ставней соловей свил себе гнездо, и при мне вывелись из яиц маленькие, голенькие соловейчики, похожие на раздетых жиденят. На риге живут солидные аисты. На пасеке обитает дед, помнящий царя Гороха и Клеопатру Египетскую.
Всё ветхо и гнило, но зато поэтично, грустно и красиво в высшей степени.
Сестра Смагиных - чудное, когда-то красивое, в высшей степени доброе и кроткое создание с роскошной черной косой и с тем выражением лица, которое, вероятно, лет 6-8 тому назад было пленительно, теперь же наводит на грустные мысли... Она так же хороша, как и ее братья, которые положительно очаровали меня, особливо Сергей.
Прогостили мы у Смагиных 5 дней и уехали, давши им слово, что побываем у них еще раз в этом году и сто раз в будущем. Тополи у них удивительные.
Жорж уехал в Славянск, Вата - в Купянск, Петровский - в Чернигов. К Линтваревым приехал полубог Воронцов - очень вумная, политико-экономическая фигура с гиппократовским выражением лица, вечно молчащая и думающая о спасении России; у меня гостит Баранцевич.
В Полтавскую губ<ернию> я поеду в августе. К 15 постараюсь быть в Феодосии. Ну, будьте здоровы, счастливы и покойны. Поклон всем Вашим.
Все наши шлют Вам свой привет.
28 июня 1888 г. Сумы. 28 июнь.
Уважаемый Алексей Сергеевич! На днях я ездил в Полтавскую губернию. Был в Миргородском уезде, в Сорочинцах, видел отличных людей и природу, которой раньше никогда не видел, слышал много нового... Вернувшись, я засел писать Вам и исписал 3 листика почтовой бумаги, но впечатлений так много, что в письмо не влезло и двадцатой доли того, что я хотел передать Вам. Пришлось бросить письмо и отложить описание путешествия до 15 июля, когда я думаю быть в Крыму.
Если до 15 июля Вы уедете из Феодосии в Константинополь или в Киев, то, пожалуйста, уведомьте телеграммой; я боюсь не застать Вас.
Плещеев уехал. Теперь гостит у меня Баранцевич. Страстный раколов.
Когда я разбогатею, то куплю себе на Пеле или на Хороле хутор, где устрою "климатическую станцию" для петербургских писателей. Когда по целым неделям не видишь ничего, кроме деревьев и реки, когда то и дело прячешься от грозы или обороняешься от злых собак, то поневоле, как бы ни был умен, приобретаешь новые привычки, а всё новое производит в организме реакцию более резкую, чем рецепты Бертенсона. Под влиянием простора и встреч с людьми, которые в большинстве оказываются превосходными людьми, все петербургские тенденции становятся необыкновенно куцыми и бледными. Тот, кто в Петербурге близко принимал к сердцу выход Михайловского из "Северного вестника", или ненавидел Михневича, или злился на Буренина, или плакался на невнимание и отсутствие критики и проч., тот здесь, вдали от родных тундр, вспоминает о Петербурге только в те минуты, когда, ознакомившись с простором и людьми, заявляет громогласно: "Нет, не то мы пишем, что нужно!" А всё это, вместе взятое, действует на нервы чудодейственно.
У нас буря. Псел вообразил себя морем и разбунто-вался не на шутку. Такие высокие волны, что нет возможности переехать на тот берег. Все лодки и челноки полны воды.
Поеду я в Крым не по Днепру, как предполагал, а через Лозовую. Обанкротился.
Ваше письмо я получил как раз перед отъездом в Полтавск<ую> губ., когда были поданы лошади.
Поклон всем Вашим. Будьте здоровы и счастливы.
Искренно преданный эскулап
4 июнь.
Милый Кузьма Протапыч, Вы забыли у меня свои калоши и штаны! Если верить приметам, то это значит, что Вы побываете у меня еще не один раз, чему я рад весьма.
У нас всё обстоит благополучно. Семья, Линтваре-вы и раки шлют Вам поклон, добродушный Барбос посылает свою иезуитскую улыбку, симпатичный Жук подмигивает Вам своим единственным глазом.
Будьте здоровы, счастливы, и да хранят Вас и Ваших гусиков ангелы небесные.
P.S> В какой музей послать Ваши штаны?
5 или 6 июля 1888 г. Сумы.
Пишу Вам сие, милый Алексей Николаевич, в то время, когда вся Лука стала на дыбы, пускает пыль под небеса, шумит, гремит и стонет: рожает Антонида Федоровна, жена Павла Мих<айловича>. То и дело приходится бегать во флигелек У18-а-у15, где живут новоиспекаемые родители. Роды нетяжелые, но долгие...
Еду я в Феодосию 10-го июля. Мой адрес таков: Феодосия, Суворину для Чехова. Черкните два словечка, а я Вам черкну, коли не ошалею от палящего зноя.
Радуюсь за Гиляровского. Это человечина хороший и не без таланта, но литературно необразованный. Ужасно падок до общих мест, жалких слов и трескучих описаний, веруя, что без этих орнаментов не обойдется дело. Он чует красоту в чужих произведениях, знает, что первая и главная прелесть рассказа - это простота и искренность, но быть искренним и простым в своих рассказах он не может: не хватает мужества. Подобе I он тем верующим, которые не решаются молиться богу на русском языке, а не на славянском, хотя и сознают, что русский ближе и к правде, и к сердцу.
Книжку его конфисковали еще в ноябре за то, что в ней все герои - отставные военные - нищенствуют и умирают с голода. Общий тон книжки уныл и мрачен, как дно колодезя, в котором живут жабы и мокрицы.
Вы забыли у нас сорочку. Это значит, что Вы побываете у меня еще один раз. Охотно верю бабьим приметам и буду настаивать, чтобы они сбывались.
Смагины Ваше письмо получили. Стихотворение и до сих пор еще производит сенсацию в Миргородском уезде. Его копируют без конца.
Воронцов (Веве) мало-помалу разошелся и даже - о ужас! - плясал вальс. Человечина угнетен сухою умственностью и насквозь протух чужими мыслями, но по всем видимостям малый добрый, несчастный и чистый в своих намерениях. Ваше предположение о его намерении окрутить Линтваревых "Эпохой" едва ли основательно. Он, как старый знакомый Л<интваре>вых, отлично знает, что у них совсем нет денег.
Идет дождь. Симпатичный Жук ревнует Розку к добродушному Барбосу и грызется с ним.
Наши все шлют Вам свой привет и желают ясных дней. Будьте здоровы, счастливы, и да хранят Вас небесные силы на многие лета.
Кланяюсь всем Вашим. Николая Алексеевича благодарю за поклон. Напомните ему об его обещании приехать к нам.
14 июля 2888 г. Феодосия.
Феодосия. Четверг.
Мадемуазель сестра! Очень жарко и душно, а потому придется писать недолго и коротко. Начну с того, что я жив и здрав, всё обстоит благополучно, деньги пока есть... Легкое не хрипит, но хрипит совесть, что я ничего не делаю и бью баклуши. Дорога от Сум до Харькова прескучнейшая, от Харькова до Лозовой и от Лозовой до Симферополя можно околеть с тоски. Таврическая степь уныла, однотонна, лишена дали, бесколоритна, как рассказы Иваненко, и в общем похожа на тундру. Когда я, едучи через Крым, глядел на нее, то думал: "Ничего я, Саша, не вижу в этом хорошего"... Судя по степи, по ее обитателям и по отсутствию того, что мило и пленительно в других степях, Крымский полуостров блестящей будущности не имеет и иметь но может. От Симферополя начинаются горы, а вместе с ними и красота. Ямы, горы, ямы, горы, из ям торчат тополи, на горах темнеют виноградники - всё это залито лунным светом, дико, ново и настраивает фантазию на мотив гоголевской "Страшной мести". Особенно фантастично чередование пропастей и туннелей, когда видишь то пропасти, полные лунного света, то беспросветную, нехорошую тьму... Немножко жутко и приятно. Чувствуется что-то нерусское и чужое. В Севастополь я приехал ночью. Город красив сам по себе, красив и потому, что стоит у чудеснейшего моря. Самое лучшее у моря - это его цвет, а цвет описать нельзя. Похоже на синий купорос. Что касается пароходов и кораблей, бухты и пристаней, то прежде всего бросается в глаза бедность русского человека. Кроме "поповок", похожих на московских купчих, и кроме 2-3 сносных пароходов, нет в гавани ничего путного, и я удивляюсь нашему капитану Мишелю, который сумел увидеть в Севастополе не только отсутствующий флот, но даже и то, чего нет. Ночевал в гостинице с полтавским помещиком Кривобоком, с к<ото>рым сошелся дорогой.
Поужинали разварной кефалью и цыплятами, натрескались вина и легли спать. Утром - скука смертная. Жарко, пыль, пить хочется... На гавани воняет канатом, мелькают какие-то рожи с красной, как кирпич, кожей, слышны звуки лебедки, плеск помоев, стук, татарщина и всякая неинтересная чепуха. Подойдешь к пароходу: люди в отрепьях, потные, сожженные наполовину солнцем, ошалелые, с дырами на плечах и спине, выгружают портландский цемент; постоишь, поглядишь, и вся картина начинает представляться чем-то таким чужим и далеким, что становится нестерпимо скучно и не любопытно. Садиться на пароход и трогаться с якоря интересно, плыть же и беседовать с публикой, которая вся целиком состоит из элементов уже надоевших и устаревших, скучновато. Море и однообразный, голый берег красивы только в первые часы, но скоро к ним привыкаешь; поневоле идешь в каюту и пьешь вино. Берег красивым не представляется... Красота его преувеличена. Все эти гурзуфы, Массандры и кедры, воспетые гастрономами по части поэзии, кажутся с парохода тощими кустиками, крапивой, а потому о красоте можно только догадываться, а видеть ее можно разве только в сильный бинокль. Долина Пела с Сарами и Рашевкой гораздо разнообразнее и богаче содержанием и красками. Глядя на берег с парохода, я понял, почему это он еще не вдохновил ни одного поэта и не дал сюжета ни одному порядочному художнику-беллетристу. Он рекламирован докторами и барынями - в этом вся его сила. Ялта - это помесь чего-то европейского, напоминающего виды Ниццы, с чем-то мещански-ярмарочным. Коробообразные гостиницы, в к<ото>рых чахнут несчастные чахоточные, наглые татарские хари, турнюры с очень откровенным выражением чего-то очень гнусного, эти рожи бездельников-богачей с жаждой грошовых приключений, парфюмерный запах вместо запаха кедров и моря, жалкая, грязная пристань, грустные огни вдали на море, болтовня барышень и кавалеров, понаехавших сюда наслаждаться природой, в которой они ничего не понимают, - всё это в общем дает такое унылое впечатление и так внушительно, что начинаешь обвинять себя в предубеждении и пристрастии.
Спал я хорошо, в каюте I класса, на кровати. Утром в 5 часов изволил прибыть в Феодосию - серовато-бурый, унылый и скучный на вид городишко. Травы нет, деревца жалкие, почва крупнозернистая, безнадежно тощая. Всё выжжено солнцем, и улыбается одцо только море, к<ото>рому нет дела до мелких городишек и туристов. Купанье до того хорошо, что я, окунувшись, стал смеяться без всякой причины. Суворины, живущие тут в самой лучшей даче, обрадовались мне; сказалось, что комната для меня давно уже готова и что меня давно уже ждут, чтобы начать экскурсии. Через час после приезда меня повезли на завтрак к некоему Мурзе, татарину. Тут собралась большая компания: Суворины, главный морской прокурор, его жена, местные тузы, Айвазовский... Было подаваемо около 8 татарских блюд, очень вкусных и очень жирных. Завтракали до 5 часов и напились, как сапожники. Мурза и прокурор (еще не старый питерский делец) обещали свозить меня в татарские деревни и показать мне гаремы богачей. Конечно, поеду.
Писать душно. Думаю, что долго не высижу в этой жаре. Приеду скоро, хотя Суворины и обещают задержать меня до сентября.
У нас с Сувориным разговоры бесконечные. Суво-риха ежечасно одевается в новые платья, поет с чувством романсы, бранится ж бесконечно болтает. Баба неугомонная, вертлявая, фантазерка и оригиналка до мозга костей. С ней нескучно.
Еду в город. Прощай. Поклон всем. Писать буду. Календарь с деньгами в чемодане.
Денег вышлю.
459. И. Л. ЛЕОНТЬЕВУ (ЩЕГЛОВУ)
18 июля 1888 г. Феодосия.
Феодосия. 18 июля.
Пишу Вам, милый капитан, с берегов Черного моря. Живу в Феодосии у генерала Суворина. Жарища и духота невозможные, ветер сухой и жесткий, как переплет, просто хоть караул кричи. Деревьев и травы в Феодосии нет, спрятаться некуда. Остается одно - купаться. И я купаюсь. Море чудесное, синее и нежное, как волосы невинной девушки. На берегу его можно жить 1000 лет и не соскучиться.
Целый день проводим в разговорах. Ночь тоже. И мало-помалу я обращаюсь в разговорную машину. Решили мы уже все вопросы и наметили тьму новых, еще никем не приподнятых вопросов. Говорим, говорим, говорим и, по всей вероятности, кончим тем, что умрем от воспаления языка и голосовых связок. Быть с Сувориным и молчать так же нелегко, как сидеть у Палкина и не пить. Действительно, Суворин представляет из себя воплощенную чуткость. Это большой человек. В искусстве он изображает из себя то же самое, что сеттер в охоте на бекасов, т. е. работает чертовским чутьем и всегда горит страстью. Он плохой теоретик, наук не проходил, многого не знает, во всем он самоучка - отсюда его чисто собачья неиспорченность и цельность, отсюда и самостоятельность взгляда. Будучи беден теориями, он поневоле должен был развить в себе то, чем богато наделила его природа, поневоле он развил свой инстинкт до размеров большого ума. Говорить с ним приятно. А когда поймешь его разговорный прием, его искренность, которой нет у большинства разговорщиков, то болтовня с ним становится почти наслаждением. Ваше Суворин-шмерц я отлично понимаю.
Пришлите мне "Театрального воробья". Если Вы в самом деле написали комедию, то Вы молодец и умница. Пишите во все лопатки и так, как Вам в данную минуту писать хочется. Хотите писать трагедию - пишите, хотите писать пустой водевиль - пишите. У Вас не такая натура, чтоб Вы могли соображаться с чужими взглядами и приговорами. Вы должны следовать своему внутреннему чувству, к<ото>рое у людей нервных и чувствительных составляет лучший барометр. И чем больше напишете пьес, тем лучше. Ах, я опять впадаю в мораль! Простите, голубчик... Это не мораль, а разговор с Вами. Когда я пишу к Вам, я вижу Ваше лицо.
Еду в город на почту. Прощайте.
22-23 июля 1888 г. Феодосия.
22 июль, Феодосия.
Милые домочадцы! Сим извещаю Вас, что завтра я выезжаю из Феодосии. Гонит меня из Крыма моя лень. Я не написал ни одной строки и не заработал ни копейки; если мой гнусный кейф продлится еще 1 - 2 недели, то у меня не останется ни гроша и чеховской фамилии придется зимовать на Луке. Мечтал я написать в Крыму пьесу и 2-3 рассказа, но оказалось, что под южным небом гораздо легче взлететь живым на небо, чем написать хоть одну строку. Встаю я в 11 часов, ложусь в 3 ночи, целый день ем, пью и говорю, говорю, говорю без конца. Обратился в разговорную машину. Суворин тоже ничего не делает, и мы с ним перерешали все вопросы. Жизнь сытая, полная, как чаша, затягивающая... Кейф на берегу, шарт-резы, крюшоны, ракеты, купанье, веселые ужины, поездки, романсы - всё это делает дни короткими и едва заметными; время летит, летит, а голова под шум волн дремлет и не хочет работать... Дни жаркие, ночи душные, азиатские... Нет, надо уехать!
Вчера я ездил в Шах-мамай, именье Айвазовского, за 25 верст от Феодосии. Именье роскошное, несколько сказочное; такие имения, вероятно, можно видеть в Персии. Сам Айвазовский, бодрый старик лет 75, представляет из себя помесь добродушного армяшки с заевшимся архиереем; полон собственного достоинства, руки имеет мягкие и подает их по-генеральски. Недалек, но натура сложная и достойная внимания. В себе одном он совмещает и генерала, и архиерея, и художника и армянина, и наивного деда, и Отелло. Женат на молодой и очень красивой женщине, которую держит в ежах. Знаком с султанами, шахами и эмирами. Писал вместе с Глинкой "Руслана и Людмилу". Был приятелем Пушкина, но Пушкина не читал. В своей жизни он не прочел ни одной книги. Когда ему предлагают читать, он говорит: "Зачем мне читать, если у меня есть свои мнения?" Я у него пробыл целый день и обедал. Обед длинный, тягучий, с бесконечными тостами. Между прочим, на обеде познакомился я с женщиной-врачом Тарновской, женою известного профессора. Это толстый, ожиревший комок мяса. Если ее раздеть голой и выкрасить в зеленую краску, то получится болотная лягушка. Поговоривши с ней, я мысленно вычеркнул ее из списка врачей...
Видаю много женщин; лучшая из них - Суворина. Она так же оригинальна, как и ее муж, и мыслит не по-женски. Говорит много вздора, но если захочет говорить серьезно, то говорит умно и самостоятельно. Влюблена в Толстого по уши и поэтому всей душой не терпит современной литературы. Когда говоришь с ней о литературе, то чувствуешь, что Короленко, Бежецкий, я и прочие - ее личные враги. Обладает необыкновенным талантом безумолку болтать вздор, болтать талантливо и интересно, так что ее можно слушать весь день без скуки, как канарейку. Вообще человек она интересный, умный и хороший. По вечерам сидит на песке у моря и плачет, по утрам хохочет и поет цыганские романсы...
Что-нибудь из двух: или я поеду прямо домой, или же туда, куда Макар телят не гонял. Если первое, то ждите меня через неделю, если же второе, то не ждите через неделю.
Поклон Александре Васильевне, Зинаиде Михаиловне, уважаемому товарищу, Наталье Михайловне, Павлу и Георгию Михайловичу и всем православным христианам. Антониде Федоровне с ее младенцем тоже поклон.
Сидит сейчас у меня в комнате Суворина и стонет: "Дайте прочесть письмо!" Стонет и бранится. Еду сейчас в город.
Денег вышлю на сих днях.
Деньги на покупку хутора есть - 2000 руб. Суворин подарил мне 2 лодки и линейку. Лодки, говорят, великолепные. Я постараюсь, чтобы их выслали на Псел. Куплены они в петербургск<ом) яхт-клубе. Одна парусная.
Матери целую руку. Надеюсь, что все сыты, что табак есть и проч. Денег не жалейте. Тем более не жалейте, что их нет.
3 часа ночи под субботу. Только что вернулся из сада и поужинал. Прощался с феодосийцами. Поцелуям, пожеланиям, советам и излияниям не было конца. Через 1 1/2 часа идет пароход. Еду с сыном Суворина куда глаза глядят. Начинается ветер. Быть рвоте.
Через 2-3 дня получите еще письмо.
Берегите "Новое время" начиная с 20 июля. Вообще все газеты берегите.
Скажите Лидии Федоровне, что ее гребенка цела и служит свою службу: ежеминутно вычесываю из головы морской песок.
Письма адресуйте (в случае надобности) к Суворину в Феодосию. Он будет знать, где я.
Душно!
Меня мучает совесть, что, уезжая из дому, я не простился с Еленой Ивановной и Лидией Федоровной.
24 июля 1888 г. Пароход "Юнона".
Пароход "Юнона". 24 июль.
Г. Гусев! Пишу тебе в кают-компании, не зная, где я и куда влечет меня неведомая даль. Приближаюсь к Новому Афону, где, вероятно, остановлюсь на сутки. Завтра или послезавтра буду в Батуме. Новороссийск остался далеко позади.
Был я в Феодосии у Суворина. Прожил у него 11 дней без печали и воздыхания, купаясь в море и в ликерах. Он ничего не делает и рад случаю, чтобы пофилософствовать; конечно, болтали мы без умолку в течение всех И дней. Был разговор и о тебе. Мыслят о тебе хорошо и возлагают на твою особу большие надежды.
Как живешь? Как детишки? Живешь ли в целомудрии?
Жду сведений о втором издании "Сумерек". О нем следовало бы печатать по понедельникам анонс.
Путешествую я с Алексеем Сувориным 2-м. Думаем добраться до Самарканда. Не знаю, удастся ли? Маршрут таков: Батум - Тифлис - Баку - Каспий -Закаспийская дорога. Попробую писать с дороги фельетоны или письма. Если сумею, то редакция все расходы по путешествию примет на свой счет; если же башка моя заупрямится, то двумстам рублям придется проститься со мной безвозвратно. Жарко и душно. Пассажиров мало. Едет какой-то архиерей.
Живя у Суворина, я поближе познакомился с целями, намерениями и habitus'ом "Нового времени". Со мной были откровенны и не скрывали от меня даже цифр, составляющих секрет. Из всего слышанного я убедился, что ты, если прилипнешь к редакции, через 2-3 года будешь иметь хороший кусок хлеба. В добросовестных, чверезых и самостоятельно мыслящих работниках весьма нуждаются. Первые два качества у тебя уже замечены, о третьем же, благодаря твоей скрытности, редакции приходится только догадываться. Суворин не знает, как и о чем ты мыслишь. Твой мозух составляет секрет. Пока это будет продолжаться, тебе не решатся поручить заведование отделом, хотя и желают поручить. Чем раньше ты покажешь свой взгляд на вещи, каков бы он ни был, чем прямее и смелее будешь высказываться, тем ближе подойдешь к настоящему делу и к б тысячам жалованья. Высказываться же можно не только на бумаге, но и на словах, наприм<ер> ругая или хваля статью. Прости, что учу.
Вернусь я в Сумы к 15 августа. Пиши.
462, НЕУСТАНОВЛЕННОМУ ЛИЦУ
Я в Абхазии! Ночь ночевал в монастыре "Новый Афон", а сегодня с утра сижу в Сухуме. Природа удивительная до бешенства и отчаяния. Всё ново, сказочно, глупо и поэтично. Эвкалипты, чайные кусты, кипарисы, кедры, пальмы, ослы, лебеди, буйволы, сизые журавли, а главное - горы, горы и горы без конца и краю... Сижу я сейчас на балконе, а мимо лениво прохаживаются абхазцы в костюмах маскарадных капуцинов; через дорогу бульвар с маслинами, кедрами и кипарисами, за бульваром темно-синее море.
Жарко невыносимо! Варюсь в собственном поте. Мой красный шнурок на сорочке раскис от пота и пустил красный сок; рубаха, лоб и подмышки хоть выжми. Кое-как спасаюсь купаньем... Вечереет... Скоро поеду на пароход. Вы не поверите, голубчик, до какой степени вкусны здесь персики! Величиной с большой яблок, бархатистые, сочные... Ешь, а нутро так и ползет по пальцам...
Из Феодосии выехал на "Юноне", сегодня ехал на "Дире", завтра поеду на "Бабушке"... Много я перепробовал пароходов, но еще ни разу не рвал.
На Афоне познакомился с архиереем Геннадием, епископом сухумским, ездящим по епархии верхом на лошади. Любопытная личность.
Купил матери образок, который привезу,
Если бы я пожил в Абхазии хотя месяц, то, думаю, написал бы с полсотни обольстительных сказок. Из каждого кустика, со всех теней и полутеней на горах, с моря и с неба глядят тысячи сюжетов. Подлец я за то, что не умею рисовать.
Ну, оставайтесь живы и здоровы. Да хранят Вас ангелы небесные.
Не подумайте, что я еду в Персию.
Был я в Керчи, в Новом Афоне, в Сухуме, теперь гуляю по Поти. После обеда поеду на почтовых в Батум. В каждом городе сижу по дню.
Поклон папаше. Подробно напишу в Батуме.
На обороте:
Москва,
Кудринская Садовая, д. Фацарди,
Арбатское училище
Ивану Павловичу Чехову.
28 июля.
Посылаю Вам, тетя, из Нового Афона икону. Кланяюсь Вам, Алеше, папаше и Ване. Теперь я в Тифлисе, а завтра еду в Баку купаться в Каспийском море.
28 июля 1888 г. Пароход "Дир".
28 июль 1888 г.
По морям Черному, Житейскому и Каспийскому.
(Посвящается капитану собственных пароходов М. П. Чехову)
Паршивенький грузовой пароход "Дир" мчится на всех парах (8 узлов в час) от Сухума до Поти. Двенадцатый час ночи... В маленькой каютке, единственной на пароходе и похожей на ватерклозет, нестерпимо душно и жарко. Воняет гарью, канатом, рыбой и морем... Слышно, как работает машина: "бум, бум, бум"... Над головой и под полом скрипит нечистая сила... Темнота качается в каютке, а кровать то поднимается, то опускается... Всё внимание желудка устремлено на кровать, и он, словно нивелируя, то подкатывает выпитую зельтерскую воду к самому горлу, то опускает ее к пяткам... Чтобы не облевать в потемках одежи, быстро одеваюсь и выхожу... Темно.., Ноги мои спотыкаются о какие-то невидимые железные IIшалы, о канат; куда ни ступнешь, всюду бочки, мешки, тряпье... Под подошвами угольный мусор. Наталкиваюсь в потемках на что-то решетчатое; это клетка с козулями, которых я видел днем; они не спят и с тревогой прислушиваются к качке... Около клетки сидят два турка и тоже не спят... Ощупью вбираюсь по лестничке на капитанскую рубку... Теплый, но резкий и противный ветер хочет сорвать с меня фуражку... Качает... Мачта впереди рубки качается мерно и не спеша, как метроном; стараюсь отвести от нее глаза, но глаза не слушаются и вместе с желудком следят только за тем, что движется... Море и небо темны, берегов не видно, палуба представляется черным пятном... Ни огонька...
Сзади меня окно... Гляжу в него и вижу человека с лицом Павла Михайловича... Он внимательно глядит на что-то и вертит колесо с таким видом, как будто исполняет девятую симфонию... Рядом со мной стоит маленький, толстенький капитан в желтых башмаках, похожий фигурою и лицом на Корнелия Пушкарева... Он разговаривает со мной о кавказских переселенцах, о духоте, о зимних бурях и в то же время напряженно вглядывается в темную даль и в сторону берега...
- А ты, кажется, опять забираешь влево! - говорит он между прочим кому-то; или:- Тут должны быть видны огоньки... Видишь?
- Никак нет!- отвечает кто-то из потемок.
- Полезай на верхнюю площадку и погляди!
Темная фигура вырастает на рубке и не спеша лезет куда-то вверх... Через минуту слышно:
- Есть!
Всматриваюсь влево, где должны быть огоньки маяка, беру у капитана бинокль и ничего не вижу... Проходит полчаса, час... Мачта мерно качается, нечистая сила скрипит, ветер покушается на фуражку... Тошноты нет, но жутко...
Вдруг капитан срывается с места и со словами: "Чёррртова кукла!" бежит куда-то назад.
- Влево! - кричит он с тревогой во всё горло.- Влево... вправо! Аря... ва... а-а!
Слышится непонятная команда, пароход вздрагивает, нечистая сила взвизгивает... "А ва-а-ва!" кричит капитан; у самого носа звонят в колокол, на черной палубе беготня, стук, тревожные крики... "Дир" еще раз вздрагивает, напряженно пыхтит и, кажется, хочет дать задний ход...
- Что такое?- спрашиваю я и чувствую что-то вроде маленького ужаса. Ответа нет.
- Столкнуться хочет, чёрртова кукла! - слышится резкий крик капитана...- Вле-ева-а!
- У носа показываются какие-то красные огни, и вдруг раздается среди шума свист не "Дира", а какого-то другого парохода... Теперь понятно: мы столкнемся! "Дир" пыхтит, дрожит и как будто не движется, ожидая, когда ему идти ко дну... (Тут со мной происходит маленькое недоразумение, продолжавшееся не более полминуты, но доставившее мне немало мучений... Полминуты я был убежден в том, что я погубил пароход. О недоразумении расскажу при свидании, писать же о нем длинно, нет мочи.)
Но вот, когда, по моему мнению, всё уже погибло, слева показываются красные огни и начинает вырисовываться силуэт парохода. Длинное черное тело плывет мимо, виновато мигает красными глазами и виновато свистит...
- Уф! Какой это пароход?- спрашиваю я капитана. Капитан смотрит в бинокль на силуэт и говорит:
- Это "Твиди".
После некоторого Молчания заводим речь о "Весте", которая столкнулась с двумя пароходами и погибла. Под влиянием этого разговора море, ночь, ветер начинают казаться отвратительными, созданными на погибель человека, и, глядя на толстенького капитана, я чувствую жалость... Мне что-то шепчет, что этот бедняк рано или поздно тоже пойдет ко дну и захлебнется соленой водой...
Иду к себе в каютку... Душно и воняет кухней... Мой спутник Суворин-фис уже спит... Раздеваюсь донага и ложусь... Темнота колеблется, кровать словно дышит... Бум, бум, бум... Обливаясь потом, задыхаясь и чувствуя во всем теле тяжесть от качки, я спрашиваю себя: "Зачем я здесь?"
Просыпаюсь... Уже не темно... Весь мокрый, с противным вкусом во рту одеваюсь и выхожу... Всё покрыто росой... Козули глядят по-человечески сквозь решетку и, кажется, хотят спросить: зачем мы здесь? Капитан по-прежнему стоит неподвижно и всматривается в даль...
Налево тянется гористый берег... Виден Эльборус из-за гор, вот так:
Восходит мутное солнце... Видна зеленая Рионская долина, а возле нее Потийская бухта...
8 августа.
Простите, милейший Николай Михайлович, что я так долго не отвечал на Ваше письмо. Можете себе представить, я целый месяц беспутно шатался по Крыму и Кавказу и только вчера вернулся к пенатам. Ну-с, я жив и здрав, лениво почиваю на лаврах, благополучно исписываюсь и весьма хладнокровно переживаю свою славу. Волнует меня только одно - мысль, что Вы и Грузинский осмелили