"> доказательство неопровержимое, что министерство не симпатизирует с
мнением. Таким образом можно и о даре слова сказать, что это только орудие
беспорядка и мятежа. При Нероне язык был орудие проклятий, при Тите
орудием благословения.
18 августа, Остафьево
Все мое пребывание в Петербурге до 10-го числа было отдано на
съедение хлопотам об отъезде, выправке нужных бумаг от министра,
департамента, etc.
Однажды обедал я у министра: он был ласков, но, кажется, озабочен
французскими делами. При всей холодной сухости его в нем много
внимательности. Говоря о Шатобриане, он сказал, что газетчик и министр
как-то вместе не ладят, и, как будто спохватясь, прибавил: "Хотя, разумеется,
литература весьма благородное дело". Далее, замечая, что свобода французов
есть только желание сбить министров с места и заместить их, прибавил он:
"Хотя истинную свободу я очень почитаю".
Французская миссия показалась мне жалко глупа в эти важные
обстоятельства. Лагрене даже сдуру танцевал с детьми у графини Бобринской.
У меня были два спора, прежарких, с Жуковским и Пушкиным. С
первым за Бордо и Орлеанского. Он говорил, что должно непременно избрать
Бордо королем и что он, верно, избран и будет. Я возражал, что именно не
должно и не будет. Если подогретый обед никуда не годится, то подогретая
династия - того менее. В письме Карамзиным объяснил я и расплодил эту
мысль. С Пушкиным спорили мы о Пероне. Он говорил, что его должно предать
смерти и что он будет предан за государственную измену. Я утверждал, что не
должно и не можно предать ни его, ни других министров потому, что закон об
ответственности министров заключался доселе в одном правиле, а еще не
положен и, следовательно, применен быть не может. Существовал бы точно
этот закон и всей передряги не было, ибо не нашлось бы ни одного министра
для подписания знаменитых указов. Утверждал я, что и не будет он предан, ибо
победители должны быть и будут великодушны. Смерть Нея и Лабедоиера
опятнали кровью Людовика XVIII. Неужели и Орлеанский, или кто заступит
праздный престол, захочет последовать этому гнусному примеру. Мы побились
с Пушкиным о бутылке шампанского. Говорят о каком-то завещательном
письме Людовика XVIII, в котором предсказывал всю эту развязку.
10-го выехали мы из Петербурга с Пушкиным в дилижансе. Обедали в
Царском Селе у Жуковского. В Твери виделись с Глинкой. 14-го числа утром
приехали мы в Москву. Жена ждала меня дома. Был я у князя Дмитрия
Владимировича и у Дмитриева. Голицын видит во французских делах второе
представление революции. Смотрит он задними глазами. Денис Давыдов
говорит о нем, что он все еще упоминает о нынешнем, как об XVIII веке, так
затвердил он его.
Поехали мы с женой в Остафьево. 15-го праздновали именины Маши.
16-го были в Валуеве у молодых (Мусин) Пушкиных. Графиня Эмилия шутя
поцеловала у меня левую руку. Все ахнули и расхохотались. 17-го писали в
Ревель к Карамзиным.
25 июля, Остафьево
Бедный Василий Львович Пушкин скончался 20-го числа в начале
третьего часа пополудни. Я приехал к нему часов в одиннадцать. Смерть уже
была на вытянутом лице и в тяжелом дыхании его. Однако же он меня узнал,
протянул мне уже холодную руку свою и на вопрос Анны Николаевны: рад ли
он меня видеть? (с приезда моего из Петербурга я не видал его) - отвечал он
слабо, но довольно внятно: очень рад. После того, кажется, раза два хотел он
что-то сказать, но уже звуков не было. На лице его ничего не выражалось, кроме
изнеможения. Испустил он дух спокойно и безболезненно, во время чтения
молитвы при соборовании маслом. Обряда не кончили, помазали только два
раза.
Накануне был уже он совсем изнемогающий, но, увидев Александра,
племянника, сказал ему: "Как скучен Катенин!" Перед этим читал он его в
Литературной Газете. Пушкин говорит, что он при этих словах и вышел из
комнаты, чтобы дать дяде умереть исторически. Пушкин был, однако же, очень
тронут всем этим зрелищем и во все время вел себя как нельзя приличнее. На
погребении его была депутация всей литературы, всех школ, всех партий:
Полевые, Шаликов, Погодин, Языков, Дмитриев и ЛжеДмитриев, Снегирев.
Никиты Мученика протопоп в надгробном слове упомянул о занятиях его по
словесности и вообще говорил просто, но пристойно.
Я в Пушкине теряю одну из сердечных привычек жизни моей. С
18-летнего возраста и тому двадцать лет был я с ним в постоянной связи.
Сонцев таким образом распределил приязнь Василия Львовича: Анна Львовна, я
и однобортный фрак, который переделал он из сюртука в подражание Павлу
Ржевскому. Черты младенческого его простосердечия и малодушия могут
составить любопытную главу в истории сердца человеческого. Они придавали
что-то смешное личности его, но были очень милы.
У Веревкиных 22-го вечером виделся я с великим князем. Он был ко мне
очень внимателен, в первый раз после варшавской моей истории. За ужином
говорил, что ему все равно ночью не спать только с тем, чтобы днем были
вознаграждения - indemnites, упомянул он indemnites Ланжерона, прибавляя,
что хороши они теперь. И тут, обратясь ко мне, говорил о делах Франции.
"Слов нет, виновен первоисточник, который повлек за собой ряд
последствий. Да, надо поддержать скрепленное клятвой, но последствия
отвратительны. Все это только якобинство". Хороша его коронация, говорил он
об Орлеанском.
Вообще трудно судить заранее об этих происшествиях. Если все
содержится, усядется и укоренится, то, разумеется, революция эта будет
прекрасной страницей в истории Парижа, но можно ли надеяться на прочность
содеянного? Действительно ли это великая мысль, идет ли она от сердца? Тогда
- хорошо, но если тут одно личное честолюбие, то прока не будет. Впрочем, о
многих и превратно судят: например, ужасаются трехцветной кокарды, забывая,
что она знаменье не одной гильотины, а двадцатилетней славы, двадцатилетнего
имперского господства Франции в Европе. Как французам отказаться от этого
достояния из угождения Бурбонам, которые доказали не раз, что они не умеют
царствовать. Доселе все случившееся, за исключением нескольких театральных
выходок Орлеанского, законно и свято, если святы права народа, искупившего
их своей кровью и бедствиями разнородными, но по мне Орлеанский что-то
ненадежен. Он не герой этой революции, а актер ее: следовательно, может
силой обстоятельств быть вынужден играть и другую роль, или пересолить
нынешнюю; а может быть, и лучше, что в этой драме нет героя - лишь бы
ансамбль действовал. Революции на одно лицо суть революции классические:
эта Шекспировская.
21-го обедали мы у Дмитриева со слепцом Молчановым. В министерстве
они не ладили. Одно утро собрались у нас с Пушкиным: Бартенев-Костромский,
Сергей Глинка, Сибилев, Нащокин Павел Воинович.
Возвратился я сюда 23-го. Вчера обедали у нас два Олениных.
Мюссе говорит, что поэзия хороша, но музыка - лучше. Мне тоже
приходило в голову утверждать превосходство музыки над живописью - тем,
что ангелы не живописуют, а воспевают славу Всевышнего.
3 сентября, Остафьево
Последние дни августа провел в Москве.
Был бал 26-го у князя Сергея Михайловича (Голицына). Странно, что
был бал у него, но и то странно, что у куратора не было ни одного члена
университетского. Голицын - как шталмейстер, который конюшней заведует,
но лошадей к себе не пускает. Великий князь был на бале. 28-го был бал
подписной в доме Дурасова.
Говоря о возможности войны и о том, что будто предложен был вопрос:
нужно ли объявить войну? - слепец Молчанов сказал мне, что если он был бы
в этом совете, то отвечал бы, что задача самого вопроса заключает в себе ответ
и отрицание. Когда спрашивается, что должно ли начать войну, то уже верно,
что не должно; ибо в случаях обязательства воевать в силу договора или в
случаях вторжения неприятельского в границы, тут нечего и спрашивать.
28-го ездил представляться великому князю.
3 октября, Остафьево
Сегодня минуло две недели, что я узнал о существовании холеры в
Москве. 17-го вечером приехал я в Москву с Николаем Трубецким. Холера и
парижские дела были предметами разговора нашего. Уже говорили, что холера
подвигается, что она во Владимире, что учреждается карантин в Коломне. Я
был убежден, что она дойдет до Москвы. Зараза слишком расползлась из
Астрахани, Саратова, Нижнего, чтобы не проникнуть всюду, куда ей дорога
будет.
18-го меня давило какое-то предчувствие. Вечером был я у Кутайсова,
где нашел Льва Перовского, возвращающегося из Казани и далее: он следовал за
болезнью, которую настигал в разных губерниях, и по наблюдениям своим
уверял, что она наносная. Вообще все думали, что она поветрие, и потому и
дали ей ход. Мнение его еще более подтвердило мое.
На другой день поехал я к Николаю Муханову, чтобы узнать о действиях
холеры и Закревского, проехавшего через Москву, - о средствах защищаться
против неприятеля, если он приступит. Нашел я у него Маркуса и узнал, что
неприятель в Москве, что в тот же день умер студент, что умерло в полиции
несколько человек от холеры. Меня всего стеснило, и ноги подкосились.
Отсутствие жены, поехавшей к матушке, неизвестность, что
благоразумнее: перевезти ли детей в Москву или оставаться в деревне,
волновали и терзали меня невыразимо. Наконец, решился я на Остафьево:
запасся пиявками, хлором, лекарствами, фельдшером и приехал вечером в
деревню. До нынешнего дня лихорадка сомнений, тоска держат меня.
В день отъезда моего из Москвы забежал к Яру съесть кусок на дорогу,
нашел Веневитинова, Зубкова и московского откупщика Мартынова. Говорил с
первым о моих сомнениях, что делать: перевезти ли детей в Москву или нет, и о
сожалении, что мой дом в наймах; говоря, что, кабы не это, я переехал бы с
детьми тотчас в Москву. После обеда откупщик этот мне предложил верхний
этаж дома Киндякова, им нанимаемого, если я только соглашусь подвергнуться
строжайшим карантинным мерам, которые он в доме своем предпримет, если
болезнь установится в городе. После получил я в Остафьеве записку от
Веневитинова, предлагающего мне также несколько комнат в доме своем. Это
происшествие доказало мне, что я не мог бы быть нигде правителем.
У меня много решимости в предначертании плана, но в самую минуту
эту чувствую, что недостает силы, чтобы поддержать исполнение оного не в
отношении к себе, а в отношении к другим. У меня нет силы повелительной.
Впрочем, и то сказать, что в службе, вероятно, имел бы я более энергии и имел
более средств принудить к повиновению. Теперь нет у меня никого, кому мог
бы я передать свои приказания с уверенностью, что они будут в точности
исполнены; и эта неуверенность расслабляет волю.
Приехав в Остафьево, горячо принялся я за учреждение
предохранительных мер всякого рода, но не все выдержал. Повиновение не
внушается разом: нужно взрастить его в привычках повинующихся. Мы с женой
ездили к Четвертинским и на Калужской дороге встретили мужиков,
возвращающихся из Москвы, они кричали нам: мор.
4 октября
В эти две недели прочел я Записки кардинала Ретца; что за путаница
(inbroglio), что за бессвязная сцена вся эта драма Фронды. Волокитство и
пронырство, галантство и интриги были душой ее. Под конец так запутаешься в
множестве лиц, в многочисленности мелких действий и побуждений, что
потеряешь и нить.
Всего замечательнее в этой книге политические и характеристические
апофегмы автора. Из них можно составить катехизис в пользу возмутителей.
Парижское население действовало против Мазарини, как ныне против
Полиньяка. Но ныне более благоразумия в поколении. Тогдашнее и самые
главы возмущения действовали как дети. Определяли начала, учреждали меры,
приводили их в действие самыми крутыми способами и пугались последствий.
Самый Ретц не знал, чего хотел, не говоря уже о принцах. Прочел я и Granby
roman fashionable ("Гренби, фешенебельный роман"). В самом деле, читая этот
роман, думаешь, что переходишь из гостиной в гостиную. Нет ничего
глубокого, нового в наблюдениях, но много верности. Кажется, если написать
мне роман, то в этом роде. Тут нет и ткани плотно сотканной, а просто перемена
лиц и декораций. В переводе сказано, что роман сочинения лорда Норманди, а в
Globe сказано, что от лорда Riddlesdale.
6 октября
Вчера писал князю Д.В. Голицыну о грабительстве кордонных казаков,
которые за деньги пропускают из города и впускают.
Приезд государя в Москву есть точно прекраснейшая черта. Тут есть не
только небоязнь смерти, но есть и вдохновение, и преданность, и какое-то
христианское и царское рыцарство, которое очень к лицу владыке.
Странное дело, мы встретились мыслями с Филаретом в речи его
государю. На днях в письме к Муханову я говорил, что из этой мысли можно
было бы написать прекрасную статью журнальную. Мы видали царей и в
сражении. Моро был убит при Александре, это хорошо, но тут есть военная
слава, есть дело чести (point d'honneur): нося военный мундир и не скидывая его
никогда, показать себя иногда военным лицом. Здесь нет никакого упоения, нет
славолюбия, нет обязанности. Выезд царя из города, объятого заразой, был бы,
напротив, естественен и не подлежал бы осуждению; следовательно, приезд
царя в таковой город есть точно подвиг героический. Тут уже не близ царя близ
смерти, а близ народа близ смерти.
Я прочел Mes pensees ("Мои мысли") Лабомеля, которого знал доныне по
щелчкам Вольтера. Он совсем умный человек. Многие из политических мыслей
удивительны по тогдашнему времени. В них есть предвидение. К тому же он
знал тогда, чего не знали французы: Европы. Он говорит о Пруссии, Швеции,
Англии. Вот некоторые из его мыслей: "Военное правительство полно энергии,
но оно отличается и бесплодностью: начинает с того, что возвышает империю, а
кончает тем, что сводит ее на нет. Как лекарство, сначала дающее силы
больному, а потом отнимающее жизнь.
О могуществе государя говорит число людей, поставляемое в армию, а о
слабости - качество этих людей.
Похвалы глупца не должны бы льстить мне, однако льстят почти так же,
как похвалы умного человека; расточая мне похвалы, глупец действует как
умный человек, а умный - лишь выказывает справедливое отношение.
Хладнокровие для политика - что вдохновение для поэта.
Россия - гигант в оковах; ее боятся больше, чем она того заслуживает.
Определение английской конституции: при ней все могут все.
Большинству государств следовало бы иметь на месте правителя
хорошего банкира.
В стране, где не позволено иметь благородное сердце, не будет и умных
людей.
Христианская религия смягчает нравы, но разве она не приводила в
отчаяние мужество?"
Наполеон говорил, что он посадил бы Корнеля в свой государственный
совет; здесь почти та же мысль: "Один иностранец, узнав, что Корнель не
министр, стал говорить: "Если бы я был королем..." - "Если бы вы были
королем, вы управляли бы государством так же плохо, как собственным
домом!"
В моем издании Лабомеля (7 изд., Лондон 1727) много пропусков, точек,
начальных букв. Должно поискать другое.
14 октября
Я в этот день прочел театр Дидерота и его драматические рассуждения.
Le Fils naturel ("Побочный сын") просто скучен. В отце семейства больше жизни
и движения, но все - и то, и другое - проповеди в действии. В рассуждениях
его больше драматического, чем в драмах, а в драмах более рассуждений, чем
драматического. Иное в них темно и ничего не имеет существенного, но многое
сближается с природой, или с романтической драмой, хотя он и сидит на трех
единствах.
Читал и Записки князя Шаховского. Занимательны, но не дописаны.
Наши авторы все жеманятся, боятся наскучить читателям и потому
неудовлетворительны. В аналистах одно скучно: сухость. Или аналист без ума и
дарования, тогда читать его нечего; или он с умом и есть ему что порассказать,
и тогда скромность его, малоречивость досадна. Как, например, Шаховскому не
проболтаться про Бирона, Миниха (о Шуваловых, например, сказал довольно:
тут за живое задирало). Как ему не подробнее описать было конференции
министров, которые при Елисавете заключали перемирие без ведома ее. Вот что
был тогда самодержец. Со всем тем Шаховского Записки - одна из
занимательных русских книг. Вот дюжина таких книг, и у нас были бы основы
для исторических романов, комедий.
24 октября
Сочинения и переводы Перевощикова - хорошая книга. Он писатель
мыслящий. Жаль только, что он предпочитает другой прозе прозу Ломоносова,
Хераскова, Шишкова. Прозу Шишкова? Как будто это проза, как будто есть у
него слог? Право, даруемое иным писателям, освобождать себя от цензуры в
государстве, где существует цензура, похоже на право, которое бы дали
некоторым лицам, проезжать карантины, не подвергаясь установленному
очищению. Или нужна цензура, или нужны карантины, или нет. Если нужны, то
какие допустить различия.
30 октября
Соберите все глупые сплетни, сказки, и не сплетни, и не сказки, которые
распускались и распускаются в Москве на улицах и в домах по поводу холеры и
нынешних обстоятельств, - выйдет хроника прелюбопытная. В этих сказах и
сказках изображается дух народа. По гулу, доходящему до нас, догадываюсь,
что их тьма в Москве, что пар от них так столбом и стоит: хоть ножом режь.
Сказано: литература является отражением общества, а еще более сплетни, тем
более у нас; у нас нет литературы, у нас литература изустная. Стенографам и
должно собирать ее. В сплетнях общество не только выражается, но так и
выхаркивается. Заведите плевальник. (Из письма к Николаю Муханову. Пишу о
том А. Булгакову.)
31 октября
В самом деле любопытно изучать наш народ в таких кризисах.
Недоверчивость к правительству, недоверчивость совершенной неволи к воле
всемогущей оказывается здесь решительно. Даже и наказания Божии почитает
она наказаниями власти. Во всех своих страданиях она так привыкла
чувствовать на себе руку владыки, что и тогда, когда тяготеет на народе
Десница Вышнего, она ищет около себя, или поближе под собой, виновников
напасти.
Из всего, изо всех слухов, доходящих до черни, видно, что и в холере
находит она более недуг политический, чем естественный, и называет эту
годину революцией. Отчета себе ясного в этом она не дает, да и дать не может,
но и самое суеверие не менее веры нужно иногда.
То говорят они, что народ хватают насильно и тащат в больницы, чтобы
морить, что одну женщину купеческую взяли таким образом, дали ей лекарства,
она его вырвала, дали еще, она то же, наконец, прогнали из больницы, говоря,
что с ней, видно, делать нечего: никак не уморишь.
То говорят, что на заставах поймали переодетых и с подвязанными
бородами, выбежавших из Сибири несчастных 14-го; то, что убили в Москве
великого князя, который в Петербурге; то, что какого-то немецкого принца,
который никогда не приезжал. Я читал письма Остафьевского столяра из
Москвы к родственникам. Он говорит: нас здесь режут как скотину.
3 ноября
Я перечитывал Жизнь Бибикова. Занимательная книга, и если сын героя,
автор, не так бы патриотизировал, то и хорошо писанная. Много любопытных
фактов. Как мы пали духом со времен Екатерины, то есть со времени Павла.
Какая-то жизнь мужественная дышит в этих людях царствования
Екатерины. Как благородны сношения их с императрицей; видно то, что она
почитала их членами государственного тела. И самое царедворство,
ласкательство их имело что-то рыцарское: много этому способствовало и то, что
царь была женщина. После все приняло какое-то холопское унижение.
Вся разность в том, что вышние холопы барствуют перед дворней и
давят ее, но перед господином они те же безгласные холопы. Возьмите,
например, Панина и Нессельроде... В тех ли он сношениях с царем, в каких был
Панин с Екатериной. Воля ваша, а для России нужно еще и физическое
представительство в своих сановниках. Черт ли в этих лилипутах? Слова
Панина, сей итог деспотизма: "Знайте же, что при моем дворе велик лишь тот, с
кем я говорю и лишь пока я с ним говорю", - сделались коренным правилом.
При Павле, несмотря на весь страх, который он внушал, все еще в первые
годы велись несколько екатерининские обычаи; но царствование Александра,
при всей кротости и многих просвещенных видах, особливо же в первые годы,
совершенно изгладило личность. Народ омелел и спал с голоса. Все силы
оставшиеся обратились на плутовство, и стали судить о силе такого-то или
другого сановника по мере безнаказанных злоупотреблений власти его. Теперь
и из предания вывелось, что министру можно иметь свое мнение.
Нет сомнения, что со времен Петра Великого мы успели в образовании,
но между тем как иссохли душой. Власть Петра, можно сказать, была
тираническая в сравнении с властью нашего времени, но права опровержения и
законного сопротивления ослабли до ничтожества. Добро еще, во Франции
согнул спины и измочалил души Ришелье, сей также в своем роде
железнолапый богатырь, но у нас кто и как произвел сию перемену? Она не
была следствие системы - и тем хуже.
7ноября
В Коломне, сказывают, был бунт против городничего, объявившего, что
холера в городе, а чернь утверждала, что нет. Городничий скрылся. Губернатор
приезжал исследовать это дело. Никто более моего не готов признать истину
правила Jacotot: tout est dans tout (все во всем).
Составляя биографию Фон-Визина, я нашел в бумагах его письма
Бибикова. Это дало мне мысль перечитать жизнь его, написанную сыном. Роль,
игранная им в Польше, побудила меня коснуться в Histoire des trois
demembrements de la Pologne par Ferrand ("Историю трех разделов Польши"
Феррана), там в жизнь Екатерины, там взять Histoire de mon temps ("Историю
моего времени") Фридриха Великого. Между прочим, пробежал я, все по
поводу Фон-Визина, драматургию Шлегеля, "Историю полуденной литературы"
Сисмонди, драматические рассуждения Дидерота, Вольтера, Лагарпа,
Мармонтеля, множество русских старых книг. Вот каким образом очерк
действия моего расширяется и часто касается вдруг противоположных берегов.
Жаль, если не сумею после перенести в свой труд запах моих дальних
странствований, окурить его общим интересом. По крайней мере исправляю
свое дело по совести, и кажется, мои писания не должны быть безуханны, как
многие у нас. Но все чувствую, что недостаток грунта положительных, готовых
познаний должен вредить глубокому укоренению и плодовитости моих
прозябаний.
21 ноября
Прочел Le Cid, со всем процессом его, критикой Скюдери, замечаниями
академии etc. В суждениях Скюдери много справедливого, но много и глупого,
грубого.
Разумеется, нельзя допустить, чтобы Химена виделась с убийцей отца
своего полчаса спустя после убийства; но в этом погрешность классической
трагедии. Скюдери толкует, Корнель оправдывается, Вольтер защищает, но все
они вертятся около истины и не дощупываются больного места. Галиани прав,
Вольтер несносен в комментариях своих на Корнеля. Он походит в них на
старого французского учителя, замечает, что такое-то выражение, такое-то
слово более не в употреблении. Странное дело, что Вольтер, который хотел
поставить вверх дном небеса со всеми в них живущими, так и дрожит на
каких-то правилах, условиях, бледнеет от слова, которое покажется ему не
нынешним.
По мне лучшая сцена в "Сиде" есть вызов Родрига отцу Химены. Все
прочее натянуто. Химена, которая поочередно переходит от негодования к
любви, от требований мести к изъяснениям в нежности, похожа на шашку,
которая переходит на шашечнице с белого места на черное. Конечно, в этом
положении много драматического, но все это у Корнеля слишком резко.
Дон-Санчо, Принцесса - такие жалкие творения, что стыдно глядеть на
них, и, кажется, кем-то уже было замечено, что если классики допускают
сокращение или превращение 24 часов в два часа, то почему же не распустить
еще эту свободу на год, на два и так далее. Вы говорите зрителям: представьте
себе, что пришли сюда просидеть сутки: если они поддаются на это
предложение, если воображение их содействует вашему обману, то не станут
спорить они и за продолжительнейший срок. Если вы успеваете уверить их, что
24 - не 24, а два, или что два - не два, а 24, то почему же сверхестественнее,
что два - две тысячи или два миллиона. Допуская воображение в числа,
допуская, что дважды два не четыре, уж все равно - вывести в итоге 24 часа
или двадцать четыре года. Классический ящик точно гроб: иначе не вложишь в
него героя, как мертвого без движения. Пока еще герой волен в движениях,
может идти себе направо и налево, классическому гробу до него дела нет. Но
когда приставят к нему ко рту аристотельское зеркало, и оно не потускнеет от
дыхания, тогда милости просим гробовых дел мастера снимать с него мерку,
состроят гроб, положат его и украсят своими парчовыми покровами.
28 ноября
Отправлено через Подольск письмо к Кавериной с предложением отцу
писать свои записки. Я всех вербую писать записки, биографии. Это наше дело:
мы можем собирать одни материалы, а выводить результаты еще рано.
1 декабрь
Все это время читал или перелистывал: хроники парижские,
современные пребыванию Фон-Визина, Гримма переписку, 1787, Даламбера etc.
"Он умен и имеет крепкую хватку, но не вполне владеет тайной, как
можно совершенно высмеивать людей" (Вольтер Даламберу о Линге).
Точно есть предчувствие, есть какой-то запах внутренний того, чего еще
не знаешь, но нужно узнать вскоре. Вчера просыпаюсь, а умом своим перенесся
в Варшаву без всякой причины; приходило мне в голову, что, может быть, я
сближусь с великим князем, что в случае смерти или перемещения Моренгейма
могу занять его место. Я фантазировал потому, что никогда не думаю серьезно
быть опять на службе в Варшаве. То приходило мне на мысль написать письмо
М-me Вансович, с которой я никогда не был в переписке. Через час получаю
почту и известие о варшавских происшествиях.
Из писем и из печатного донесения худо их понимаю. Подпрапорщики
не делают революции, а разве производят частный бунт. 14 декабря не было
революции. Но зачем верные войска выступили из Варшавы? Добро еще
русские, для избежания поклепов, что неприязненные действия начаты ими,
хотя в такую минуту странно думать о рецензии журналов и политикоманов, но
к чему вышли и польские? На что же держать вооруженную силу, если не на то,
чтобы хранить порядок и усмирять буйство? Как бросить столицу на жертву
нескольким головорезам, ибо нет сомнения, что большая часть жителей, то есть
по крайней мере девять десятых, не участвовали в мятеже? Что вышло бы, если
14-го государь выступил бы из Петербурга с верными поляками.
В мятежах страшно то, что пакты со злым духом, пакты с кровью чем
далее, тем более связывают: одно преступление ведет к другому, или более
обязывает на другое. Раскаяние, христианская добродетель, неизвестная, почти
невозможная в политике...
В смерти Ж.З. из русских виден перст Провидения. Нет, такими людьми
не устраиваешь нравственности народной. Разумеется, поляки пользуются
выгодами, которых у нас нет. Но что же это доказывает? Крестьяне, видя, что
барыня их хочет развестись с мужем, который оскорбляет ее честь, дивятся
неблагодарности ее, говоря: а муж ее еще кормит белым хлебом и сажает за
стол с собой. Все относительно: обиды, благодеяния. Нет общей меры на всех и
на все.
Со всем тем я уверен, что все это происшествие - вспышка нескольких
головорезов, которую можно и должно было унять тот же час, как то было 14
декабря. Теперь дело запуталось, потому что его запутали. Воры грабят дом, а
полиция, чем унимать, отходит прочь, чтобы не сказали, что грабеж начат ею.
Может быть, Антверпенская история заставила страшиться подобных же
следствий; но если всего бояться, то в лес не ходить, а особливо же не управлять
людьми. Должно иметь за себя совесть и не бояться тогда сплетней ни
журналов, ни истории.
Раздел Польши есть первородный грех политики 24 февраля. Нельзя
избегнуть роковых следствий преступления. Парад мелодрамы (Parade de
melodrama).
Польши слабая струна есть национальность, и поелику поляки народ
ветреный, то им довольно поговорить о национальности; играя искусно этой
струной, Наполеон умел вести их на край света и на ножи. У нас же, напротив,
х