ранцузских памятников, и Вы сами, государь, как говорят, гордитесь этим титулом. У каждого народа есть свои памятники, и все народы в совокупности создают то историческое и монументальное искусство, которое в наши дни столь глубоко ощущается народом благодаря просвещенному покровительству Вашего величества. Безвестный артист из далекой и малоизвестной в прекрасной Франции страны, я осмеливаюсь положить к ногам Вашего величества первые страницы труда, в котором я поставил своей целью указать основные памятники архитектуры моей родины. Я подумал, что Вы соизволите бросить взгляд на эти страницы, ибо Вам известно, что Искусство едино и что различные формы, в которых оно так или иначе выражается, есть не что иное, как разные образы одного чувства, которое подвигает человека к постижению и замыслу идеи прекрасного своим умом, и что, следовательно, они объясняют и дополняют друг друга. Но, быть может, Ваше величество не ведаете, что вкус к местному {Т. е. национальному (примеч. переводчика).} искусству сейчас приобретает у нас особое значение. Он является следствием общего стремления к национальным истокам, от которых мы были в последнее время слишком удалены и, быть может, в этом отношении предлагаемые страницы чем-то заинтересуют Ваше величество и дадут Вам возможность лучше понять состояние нашей цивилизации, чем это обычно происходит по отношению к стране, которая вручила Вам свою судьбу.
Государь! Царящий ныне мирный дух своим существованием частично обязан мудрому образу мыслей французского правителя, детищем которого является взаимное сближение народов. Быть может, Ваше величество воспримете этот скромный дар из далекой страны как результат влияния на нашу эпоху Вашей высокой мудрости я новое доказательство глубокого почтения к Вам со стороны чужеземных народов.
Сударь!
Я был необычайно польщен, получив ваш анализ Катха-упанишады 1. Ваше имя, сударь, уже давно является для меня символом одной из глубочайших идей нашего века; честью писать вам я обязан, разумеется, не только литературной вежливости, а широкому приложению той же идеи, если не ошибаюсь, прежде всего идеи единения (и вызывающей поэтому) особую симпатию 2. И позвольте сказать вам, что вы, люди Запада, живущие в недрах великого мирового умственного движения, возможно, не вполне ясно понимаете всю ценность тех идей, которые, заполняя вашу повседневную жизнь, являются, однако же, для нас событиями исключительными. Всемогущий принцип единства, сформировавший мир, в котором вы живете, развил в нем также симпатические способности сердца человеческого. Вы знаете, что мы были лишены этого принципа; так что вполне естественно, что мы не испытали на себе его последствия. Но когда из этих возлюбленных небом краев, где сбываются наши желания, исполняются надежды и воплощаются паши идеи, до нас доходит благословенное дуновение, мы счастливы и горды.
Ваша новая философская критика представляет исключительный интерес. Мы здесь плохие индологи; я не располагаю средствами, необходимыми для того, чтобы в полную меру оценить <нрзбр.> работу <нрзбр.>, и я не смог еще достать книгу г-на Полей 3, в которой я нашел бы всю поэму (Катха-упанишаду) целиком; но я ясно вижу, что на нескольких страницах изложено целое учение, из которого вытекает (много) плодотворных идей для тех учений, которые нам близки. Вот великий синтез, рожденный мыслью (нашего) времени. Вот та католическая философия, одним из наиболее искусных проводников которой вы являетесь. И высокое значение этого сродства легко уразуметь: оно нас учит, что источник всех человеческих знаний - один, что отправная точка для всех человеческих семей едина; что развитие их пошло разными путями по их собственному усмотрению, но между ними всеми обязательно существует точка соприкосновения; таким образом, чтобы достичь слияния всей распространенной на земле мудрости, потребуется найти силы, благодаря которым они соприкоснутся, после чего конечная работа человеческого разума совершится сама собой.
Именно в этом я всегда видел ценность изучения Востока, этого великого музея традиций человечества. Но вы, сударь, привнесли в это изучение новую жизнь, редкую эрудицию, высокие убеждения, огромную идею, предвос-;
хищающую результаты. Вы возвеличили эту область науки грандиозностью вашей точки зрения. Мы осмысливаем издалека ваши благородные усилия и будем рукоплескать вместе со всем миром, когда появится плод ваших бдений. Достигнут ли вас наши рукоплескания, не знаю. Но если какое-то случайно дошедшее до вас эхо донесет до вас что-либо, соблаговолите принять среди этих отдаленных одобрений одобрение человека, которому вы так любезно протянули руку.
Две вещи, больше всего поразившие меня в философии индусов, я нашел в вашей поэме (Катха-упанишаде). Во-первых, то, что нравственное усовершенствование и сама вечная жизнь являются всего лишь результатом познания того, что все заветы, все обряды, вся суровая гигиена души, за которую так ратуют их книги, - все это направлено только на обретение знания. Нет ли в этой системе какой-то особой глубины, и не находите ли вы, что мудрость Запада может извлечь из нее пользу? Во-вторых, стремление этой философии упразднить идею времени. Эта идея, как представляется, всегда проявляется только как бремя, от которого душа человеческая пытается избавиться, как иго, которое она силится сбросить. Индийский гений всегда с каким-то нетерпением спорит с пределами времени. Отсюда, я думаю, это чудовищная хронология, отсюда это различие между годами людей и богов. Возможно, что, ища там опоры для собственных идей, я увидел в Ведах то, что хотел увидеть, потому что, признаюсь, я полагаю, что добро, как и вечность, которая есть не что иное, как абсолютное добро, является конечной целью познания, а идея времени, в которую дух человеческий добровольно себя заточил, - одним из наиболее гнетущих предрассудков нашей логики4. Чтобы моя мысль стала полностью понятной для вас, она нуждается в дальнейшем развитии, которое здесь неуместно, но мне было бы приятно побеседовать с вами об этом в другой раз. Как бы то ни было, сударе, в том, что касается Индии, я всецело полагаюсь на вага авторитет. Счастлив, уверяю вас, что встретил на своем пути силу, которую разум признает без колебаний, - вещь редкая для наших широт 5.
Соблаговолите принять, сударь, уверения в моем высоком уважении и моей глубокой преданности.
Дорогой друг. Вот книга 1, которую тебе посылает г-жа Левашова. Я подменил предназначенный тебе экземпляр другим, которым сам пользовался, с той целью, чтобы ты сосредоточил свое внимание на тех местах, которые привлекли и мое: они подчеркнуты моим карандашом. Мне было чрезвычайно отрадно узнать о твоих усидчивых занятиях, способных так сильно смягчить тяготы твоей жизни. Мне известно, что в ссылке ты не переставал накапливать знания. Великое благо судьбы, что она тебе позволила сохранить вкус к науке среди ужасов, обрушившихся на тебя по людскому суду. Не может быть, чтобы ты не ощущал за это глубокой благодарности по отношению к тому, от кого исходят все блага, каковы бы, впрочем, ни были твои теперешние философские убеждения. Со своей стороны, я глубоко верю, что в награду за стойкую и вместе с тем спокойную покорность судьбе в несении своего жребия и за неизменно сохраняемые под давлением страшного бедствия чувства кроткого благорасположения и совершенной любви, тебе уже дарованы новые откровения в постижении многих вещей. И поэтому, приглашая тебя тщательно вникнуть в некоторые из подчеркнутых в этой книге отрывков, я, наверное, лишь продолжаю дело, уже начатое богом. В конце концов общее представление о природе, вытекающее из последних завоеваний естественных наук, сводится к подтверждению всей космогонической и бытийной2 системы еврейских преданий; это вытекает из всякого нового открытия, из всякого шага вперед человеческого разума, и особенно любопытно то, что Беккерель, опровергая Кювье, который уже представил основательные доводы в защиту этой системы, со своей стороны приводит новые, еще более убедительные.
Как видишь, письмо это должно было служить введением к предстоящему тебе чтению, но мог ли я тебе писать и не затронуть при этом многое другое, не окинуть горестным взором былое, все проникнутое дружбой, не воскресить в памяти дни, протекавшие в сладостном общении на самом краю бездны 3.
Ах, друг мой, как это попустил господь совершиться тому, что ты сделал? Как мог он тебе позволить до такой степени поставить на карту свою судьбу, судьбу великого народа, судьбу твоих друзей, и это тебе, тебе, чей ум схватывал тысячу таких предметов, которые едва приоткрываются для других ценою кропотливого изучения? Ни к кому другому я бы не осмелился обратиться с такою речью, по тебя я слишком хорошо знаю и не боюсь, что тебя больно заденет глубокое убеждение, каково бы оно ни было.
Я много размышлял о России с тех пор, как роковое потрясение так разбросало нас в пространстве, и я теперь ни в чем не убежден так твердо, как в том, что народу нашему не хватает прежде всего - глубины. Мы прожили века так, или почти так, как и другие, но мы никогда не размышляли, никогда не были движимы какой-либо идеей; и вот почему вся будущность страны в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми, между трубкой и стаканом вина. Когда восемнадцать веков назад истина воплотилась и явилась людям, они убили ее; и это величайшее преступление стало спасением мира; но если бы истина появилась вот сейчас, среди пас, никто не обратил бы на нее никакого внимания, и это преступление ужаснее первого, потому что оно ни к чему бы не послужило.
Как бы я был счастлив, если бы в тот день, когда ты сможешь написать мне, а день этот, говорят, близок, первые твои слова, направленные ко мне, подтвердили, что ты теперь осознал свою страшную ошибку и что в своем уединении ты пришел к заключению, что заблуждение может быть искуплено перед высшей правдой не иначе, как путем его исповедания, подобно тому как ошибка в счете может быть исправлена лишь после ее признания.
Прощай, друг мой, горжусь тем, что смог сказать тебе эти вещи с уверенностью, что душа твоя этим не оскорбится и что твое высокое понимание сумеет разглядеть в сказанном внушившее его чувство.
Я тебе ничего не сказал о моем брате потому, что он в Нижнем, и потому, что я редко получаю от него вести. Натали Шаховская и ее сестра часто говорят со мною о тебе. Твои дети на днях приходили повидаться со мной. Я их обнял с чувством и счастья и грусти.
Я ждал тебя любезный друг вчера, по слову Нащокина, а нынче жду по сердцу. Я пробуду до восьми часов дома, а потом поеду к тебе. В два часа хожу гулять я прихожу в 4.
Вот, дорогой друг, письмо к барону Экштейну1. Не знаю, где оно застанет вас, ибо вы мне пишете об отъезде, но не говорите мне, в какие страны света вы направляете свои шаги. Я промедлил с письмом к барону ввиду того, что гг. Наблюдатели2 предполагали использовать его брошюру 3 для своего журнала. Они ничего не сделали в этом смысле, а я тем временем откладывал писание со дня на день, чтобы иметь возможность сказать ему что-нибудь по этому поводу. Говорят, что мы находимся по соседству с Индией: не правда ли, что мы проявляем отменное любопытство по отношению к индийским делам.
Скажите все это Экштейну, если эти письма прибудут в Париж до вашего отъезда. Вы пишете мне о целом ряде вещей, которые вы выслали Вяземскому, и которые он должен был передать мне по прочтении. Я еще ничего из этого не получал. Ни "Молитвы Господней", ни Лакордера 4. Кстати, надеюсь, что он в Риме примет меры, чтобы стать папой: я гарантирую ему благодать Св. Духа. Святой Дух был всегда Духом века, вот что следует понять хорошенько. Что в настоящее время нужно Церкви, так это Гильдебранда, который столь же был бы проникнут духом своего времени, сколь тот был проникнут духом своего. Почему бы вашему Лакордеру не быть призванным к сему человеком? Глубокие вещи зарыты в демократическом элементе папства. Кто знает, быть может грядущему конклаву суждено возродить Церковь?
У нас здесь Пушкин 5. Он очень занят своим Петром Великим. Его книга придется как раз кстати, когда будет разрушено все дело Петра Великого: она явится надгробным словом ему. Вы знаете, что он издает также журнал под названием Современник. Современник чего? XVI-го столетия, да и то нет? Странная у нас страсть приравнивать себя к остальному свету. Что у нас общего с Европой? Паровая машина, и только. У Токвиля есть глубокая мысль, которую он украл у меня, а именно, что точка отправления народов определяет их судьбы 6. У нас этого не хотят понять: а между тем в этом вся наша история. Поэтому, более чем когда-либо: Да приидет Царствие Твое. Княгиня Мещерская не менее меня жаждет получить хоть несколько строк Лакордера, что ее мешает ей посылать вам дружеский привет. Будьте здоровы, мой друг.
Вот, княгиня, брошюра, которая для вас будет интересна, я в том уверен, - это моя статья, переведенная и напечатанная по-русски 1. Публичность схватила меня за ворот в то самое время, как я наименее того ожидал. Сначала вы найдете этот случай странным, без сомнения, но подумавши, перемените мнение. В чем же, после всего, чудо, что идея, которой от рода скоро будет две тысячи лет, идея, преподаваемая, чтимая, проповедуемая тысячью высокими умами, тысячью святыми, наконец пробила себе свет у нас? Не гораздо ли бы было страннее, если бы она никогда того не сделала? Если правда, что христианство в том виде, как оно соорудилось на Западе, было принципом, под влиянием которого там все развернулось и созрело, то должно быть, что страна, не собравшая всех плодов этой религии, хотя и подчинившаяся ее закону, до некоторой степени ее не признавала, в чем-нибудь ошиблась насчет ее настоящего духа, отвергла некоторые из ее существенных истин. Последующего вывода никак, следовательно, нельзя было отделить от первоначального принципа, и то, что было причиной воспроизведения принципа, вынудило также и обнаружение последствия.
Говорят, что шум идет большой; я этому нисколько не удивляюсь. Однако же мне известно, что моя статья заслужила некоторую благосклонность в известном слое общества. Конечно, не с тем она была писана, чтобы понравиться блаженному народонаселению наших гостиных, предавшихся достословному быту виста и реверси. Бы меня слишком хорошо знаете и, конечно, не сомневаетесь, что весь этот гвалт занимает меня весьма мало. Вам известно, что я никогда не думал о публике, что я даже никогда не мог постигнуть, как можно писать для такой публики, как наша: все равно что обращаться к рыбам морским, к птицам небесным. Как бы то ни было, если то, что я сказал, правда, оно останется; если нет, незачем ему оставаться.
Есть, княгиня, люди и вам знакомые, которые находят, что в интересе общественном полезно бы было воспретить автору пребывание в столице. Что вы об этом думаете? Не значит ли это слишком мало придавать значения интересу общественному и слишком много автору? По счастию, наше правительство всегда благоразумнее публики; стало быть, я в доброй надежде, что не шумливые крики сволочи укажут ему его поведение 2. Но если бы по какому случаю желание этих добрых людей исполнилось, я к вам приду, княгиня, просить убежища, и таким образом узнаю то, что серьезные религиозные убеждения, самые разнородные, всегда симпатизируют друг с другом.
Не знаю, сударыня, должен ли я благодарить или досадовать на Ваше письмо, письмо это так мрачно и грустно! Нет следа улыбки на вашем прекрасном лице, которое при чтении так ясно вспомнилось, на нем чуть не слезы! Должно быть, свет в Петербурге до крайности неблагодарен или безрассуден, раз он не стремится дать вам счастья. Но, может быть, в Петербурге поступают так, как поступал! и здесь, и так же как и здесь даром теряют время! Вы свободны блистать лишь сквозь облака. И я должен признаться, меня пленяет ваша гордая меланхолия, нимб облаков вам чудесно пристал, вид блаженного довольства вам бы сильно повредил. Когда-то я вам сказал, что глядя на вас, забываешь о себе; вы видите теперь, что при одной мысли о вашей красоте так ею увлекаешься, что не можешь думать ни о чем другом; но я твердо надеюсь, что ваше плохое настроение - только элегия. Я знаю, что вы произвели на свет живое существо, а вам этого в недавнем прошлом не дозволяли; из этого я заключаю, что ваше здоровье в порядке; я слышу, что вы служите предметом восхищения для окружающих, я заключаю, что вы обладаете счастьем в избытке, раз вы его разливаете вокруг себя. Если это не так, вы простите моему дружескому чувству отвергнуть мысль, которая его печалит, и не станете сомневаться в моем глубоком сочувствии ко всему, что вас касается.
Письмо, которое должен был вам передать кн. Голицын, не знаю уж как, но затерялось, и он жестоко пожалел об этом: ведь он фанатический поклонник вашей Италии; выражая вам свое почтение, он вообразил бы, что обращает его к этой самой Италии, которой вы служите столь прекрасным отображением.
Вы видите, я не сержусь на вас за маленькую сплетню об одном маленьком московском салоне. Я вывожу из нее одно только участие ваше ко мне, которое в этом выражается, а остальное приписываю лишь вашей природе красивой женщины, природе столь в вас привлекательной, что вам никогда нельзя от нее освободиться. Вы знаете, что у нас сейчас гости - великая сплетница 1, та самая знаменитая сплетница, которая создала всеевропейское сплетничанье, она скоро повергнет все это к вашим ногам; а пока - она у ног всех здешних красавиц и пользуется счастием у всех.
Я только что прочел прекрасные стихи, которые вы внушили Вяземскому: вот что значит счастливое внушение, - он ничего лучшего не написал. Кстати о стихах: до вас дойдет молва о некоей прозе 2, хорошо вам известной, скажите мне, прошу вас, об этом два слова. Крики негодования и похвалы так странно здесь перемешались, что я ничего не понимаю. В ваших местах может быть совсем не то; но что бы вы мне ни сообщили, мне будет дано услышать голос друга.
80. К самому себе от имени М. Ф. Орлова <октябрь>
Я имею сказать вам несколько слов, мой друг, о впечатлении, произведенном вашим письмом в публике, и у меня есть основания сказать их вам письменно. Вы помните, что я вам говорил, что ваши взгляды не найдут
сочувственного отклика в нашей стране. Не смею слишком подчеркивать мои предсказания, но вы должны признать, что ваш опыт их подтвердил. Мой национальный инстинкт меня не обманул. Более того, я мог бы поздравить себя с еще одним преимуществом. Я отнюдь не идеалист; как вы знаете, я придаю большое значение в делах этого мира материальному началу; и именно потому я смог лучше чем вы оценить настроение умов относительно вопроса, брошенного вахта в нашу гущу. Абстракция, в которой вы обитаете, скрыла от вас истинный ход вещей. Я слишком хорошо вас знаю, чтобы не быть уверенным в том, что движение, произведенное вашим сочинением, вас отнюдь не удовлетворило, и хотя публикация статьи произошла не без вашей инициативы 1, я не сомневаюсь, что хотя вы согласились придать ей гласность, реакция оказалась совсем не такой, какую вы предвидели. Но в конце концов, поскольку вы никого не могли убедить, какова была польза от вашей публикации? Считаете ли вы, что вы достигли вашей цели, произведя некоторое волнение в умах, привлекая, быть может, их внимание к этим вопросам? Вот что я хотел бы знать, и вот что мне лучше спросить у вас письменно, нежели устно, дабы вы могли мне высказать все ваши мысли на свежую голову. Поэтому я вам предлагаю, именно в интересах ваших идей, незамедлительно взять перо в руки; и поверьте мне, что хотя я и не разделяю ваших взглядов по многим вопросам, я тем не менее слежу с большим интересом за развитием идеи, возвестившей о себе с такой энергией.
Сейчас вспомнил, что два из моих сочинений, одно находилось вчера в руках переписчика, а другое просто в чужих руках 1. Я полагаю, что не худо сделаю, если вам их препровожу, одно потому, что оно под нумером, следовательно, не видя этого нумера могли бы подумать, что я его скрыл, и что в нем заключается Бог весть что; сверх этого последовательность была бы нарушена, и читатель при чтении не понял бы моих мыслей; другое же потому, что в нем <не> заключаются такие места, которые бы желал, чтобы правительству были известны. При сем прилагаю оба сии сочинения. Прошу вас, если это не противно вашей обязанности, доставить мне в получении оных расписку.
Честь имею быть, Милостивый Государь, Ваш покорнейший слуга
Октября 30.
Не знаю, известно ли вам уже, мой друг, о домашнем обыске, которым меня почтили. Забрали все мои бумаги. Мне остались только мои мысли: бедные мысли, которые привели меня к этой прекрасной развязке. Впрочем, я могу лишь одобрить похвальное любопытство властей, пожелавших ознакомиться с моими писаниями: от всего сердца желаю, чтобы это им пошло на пользу. Но не в этом депо. Во-первых: лишенный возможности продолжать мою работу, я скучаю, в первый раз в жизни. Самое удобное время для того, чтобы читать и учиться. Верните мне поэтому Штрауса 1, если возможно, и опровержения, которые вы мне обещали. Если у вас есть еще что-нибудь, какое-либо пространное сочинение, то не скупитесь и пришлите мне и его. Я не оставлю всего, а сделаю выбор. Не можете ли вы мне дать, например, книгу де Местра о Бэконе? 2 Надеюсь, что не злоупотреблю вашей снисходительностью, если попрошу вас об этом. Затем второе. Не думаете ли вы, что будут удивлены, не найдя ваших писем в моих бумагах? 3 Обдумайте поэтому, не будет ли в ваших интересах переслать их Бенкендорфу. Наконец, принуждены ли вы все еще сидеть дома? Если вы не в состоянии выходить, то я зайду к вам нынче вечером4; а то, если можете, зайдите вы ко мне сегодня же утром. Да приидет Царствие Твое.
Не знаю, известна ли вам, граф, прилагаемая книга? Соблаговолите ее открыть на загнутой странице, вы в ней найдете главу, которая может послужить пояснением к статье, возбудившей против меня общественный крик. Мне показалось, что я хорошо сделаю, указавши вашему вниманию эти страницы, писанные под мою диктовку 1, в которых мои мысли о будущности моего отечества изложены в выражениях довольно определенных, хотя неполных, и которые не были нескромным образом вынуты из моего портфеля. Для меня очень важно в интересе моей репутации хорошего гражданина, чтобы знали, что преследуемая статья не заключает в себе моего profession de foi {Исповедание веры.}, а только выражение горького чувства, давно истощенного. Я далек от того, чтобы отрекаться от всех мыслей, изложенных в означенном сочинении; в нем есть такие, которые я готов подписать кровью. Когда я в нем говорил, например, что "народы Запада, отыскивая истину, нашли благополучие и свободу", я только парафразировал изречение Спасителя: "ищите царствия небесного и все остальное приложится вам" 2, и вы понимаете, что это не одна из тех мыслей, которые бросаешь сегодня на бумагу, чтобы завтра стереть, но верно также и то, что в нем много таких вещей, которых бы я, конечно, не сказал теперь. Так, например, я дал слишком большую долю католицизму, и думаю ныне, что он не всегда был верен своей миссии; я не довольно оценил стоимость элементов, которых у нас недоставало, и думаю теперь, что они намного содействовали сооружению нового общества; я не говорил о выгодах нашего изолированного положения, на которые я теперь смотрю, как на самую глубокую черту нашей социальной физиономии и как на основание нашего дальнейшего успеха; я не показал, что всеми, сколько есть прекрасных страниц в нашей истории, мы обязаны христианству, - факт, который в настоящее время послужил бы мне к опоре моей системы. Одним словом, если правда, что в настоящее время, в спокойствии моего духа, я исповедую некоторые из мнений, изложенных тому назад шесть лет под впечатлением тягостного чувства (sentiment douloureux); достоверно также, что много мыслей слишком абсолютных, много мнений слишком резких (мною тогда исповедуемых), ныне принадлежат мне только в таком смысле, как всякий поступок, нами совершенный, всякое слово, нами произнесенное, конечно, принадлежит нам до нашего последнего дня, потому что мы отдадим в них отчет Верховному Судье, что однако же вовсе не предполагает, чтобы мы были в них ответственны перед людьми. Поэтому-то я и решился, как вам о том и говорил, сам возражать на свою статью, то есть рассматривать тот же вопрос с моей теперешней точки зрения3. Я слышал, что мне это ставят в вину. Но давно ли запрещено видоизменять свои мнения после такого длинного промежутка времени? Давно ли не дозволено уму человека идти вперед, когда ум человечества стремился бегом? Давно ли приказано существу мыслящему на веки-веков остаться пригвожденным к одной мысли, подобно бессмысленному факиру? Не вы, конечно, сделаете мне этот упрек, вы, которого я нашел столько благосклонно расположенным к успеху доброго просвещения. Впрочем, какое мнение о всем этом вы себе ни составите, я мог обратиться только к вам: что я мог сказать тем, которые наложили на меня сумасшествие?
84. А. И. Тургеневу <ноябрь>
Мой добрый друг, я был очень огорчен, когда узнал, что вы дважды заходили ко мне и каждый раз не заставали меня. Но вам следовало бы подождать меня немножко в моем большом кресле; тут ли малость подремать, или там, не все ли равно? Как видите, я иногда позволяю себе прогуляться вечерком; я думаю, что безопасность государства от этого не пострадает 1. Впрочем, можно быть безумцем, и все же гулять по вечерам. Вы ничего не велели сказать мне о том, придете ли вы завтра, в середу, обедать ко мне; мне необходимо знать это сегодня, а также, придет ли Орлов или нет. Будьте здоровы, мой друг, и дайте, пожалуйста, ответ.
85. А. И. Тургеневу <ноябрь>
Вот две из ваших книг. До меня дошел слух, что в публике толкуют, будто я пытался напечатать прославленный отрывок в Наблюдателе 1. Это явная ложь; редакторы журнала могут подтвердить это. Им отлично известно, что я не намеревался ничего печатать в их журнале, кроме двух писем, прочитанных на вечере у Свербеевой. Первое письмо было сообщено им исключительно для того, чтобы им было понятно дальнейшее. Говорят также, что я уже делал попытки напечатать оригинал у Семена.
Опять-таки ложь. Рукопись, переданная Семену, состояла из двух писем об истории, в которых не было ничего касающегося России. Она была процензурована с большим благожелательством духовными цензорами от Троицы, и у меня есть их постановление по этому поводу 2. Расскажите это, пожалуйста, вашим знакомым. Вам понятно моральное значение всего этого. У меня нет демократических замашек, и я никогда не искал благорасположения толпы; но мне очень дорого мнение люден, почтивших меня своей дружбой.
86. А. И. Тургеневу {ноябрь)
Я на этих днях убедился, что мои писания не должны ходить по рукам. Итак, возврати мне мою рукопись. Не знаю, увижу ли тебя прежде твоего отъезда, желаю тебе, от всей души, доброго пути и всякого благополучия. Книга мне твоя очень нужна; впрочем, если тебе еще нужнее, то пришлю к тебе нынче же. - Впрочем, вздор. Вот она. - А хорошо бы, если бы ты мне ее оставил.
(декабрь 1836 - январь 1837)
Я только что узнал, дорогой друг, что вы скоро возвращаетесь. Это мне подало мысль попросить вас привезти мне несколько книг, которых здесь найти нельзя. Прежде всего, Историю Гогенштауфенов Раумера 1 и Сочинения Гегеля2. Я думаю, что ни то, ни другое произведение не запрещено. Вы возьмете их, конечно, у Грефа, и вам не придется за них платить, так как у него открыт для меня кредит, к тому же у него, как мне кажется, еще лежит на комиссии одно из моих сочинений 3. Затем, не найдете ли вы какой-нибудь английский религиозный кипсек4 и Исследование по философии Индусов Колеброка, перевод Тольтье. Наконец, привезите мне побольше французских и немецких каталогов. После этого мне остается только пожелать вам всего лучшего, но раз перо у меня в руках, то я еще добавлю несколько слов.
Передайте, пожалуйста, Мейендорфу, что я глубоко огорчен тем, что с ним случилось, как бы ничтожно ни было это происшествие 5. Я надеюсь, что сумеют, наконец, дать должную оценку тому злосчастному обороту мысли, который сорвал совершенно бессознательно с его пера и что в нем увидят лишь преувеличенный комплимент, которым принято награждать любого автора любой рукописи.
Нет человека, который более чем Мейендорф расходился бы со мною во взглядах. Во всей этой истории, которая приняла такой серьезный оборот, нет и следа серьезных убеждений, кроме убеждений самого автора, да и то убеждений более философского характера, уже отчасти проржавевших и готовых уступить место более современным, более национальным. Во всяком случае из всех печальных последствий моей наивной уступчивости более всего огорчают меня беспокойства, причиняемые другим. Меня часто называли безумцем, и я никогда не отрекался от этого звания и на этот раз говорю - аминь, - как я всегда это делаю, когда мне на голову падает кирпич, так как всякий кирпич падает с неба. И вот я снова в своей Фиваиде 6, снова челнок мой пристал к подножию креста, и так до конца дней моих; скажу еще раз: "буди, буди".
Пусть я безумец, но надеюсь, что Пушкин примет мое искреннее приветствие с тем очаровательным созданием, его побочным ребенком, которое на днях дало мне минуту отдыха от гнетущего меня уныния 7. Скажите ему, пожалуйста, что особенно очаровало меня в нем его полная простота, утонченность вкуса, столь редкие в настоящее время, столь трудно достижимые в наш век, век фатовства и пылких увлечений, рядящийся в пестрые тряпки и валяющийся в мерзости нечистот, подлинная блудница в бальном платье и с ногами в грязи. Иван Иванович8 находит, что старый немецкий генерал был бы удачнее в качестве исторического лица, ведь эпоха-то глубоко историческая: я, пожалуй, с ним согласен, но это мелочь. Скажите еще Пушкину, что я погружен в историю Петра Великого, читаю Голикова 9 и счастлив теми открытиями, которые я делаю в этой неведомой стране. Было вполне естественно для меня укрыться у великого человека, который кинул нас на Запад, и просить его защиты; но, признаюсь, я не ожидал найти его ни таким гигантом, ни столь расположенным ко мне.
Ну, будьте здоровы. Меня заливают сплетни: это ваша область; придите же и скажите этому морю: "стой, не далее!". Ваше повеление, конечно, будет исполнено, и я с тем большим удовольствием вас обниму.
NB. Нельзя ли найти в Петербурге портрет М. Беррье? Сегодня утром я прочитал его речь в парламенте, и седая голова моя склонилась перед этим грозным словом.
Милостивый Государь, Лев Михайлович.
Несколько слов, написанных мною вчера у Вашего превосходительства об моих сношениях с госпожою Пановой, мне кажется недостаточны для объяснения этого обстоятельства, и потому позвольте мне объяснить Вам оное еще раз. Я познакомился с госпожою Пановой в 1827 году в подмосковной, где она и муж ее были мне соседями. Там я с нею видался часто, потому что в бездействе находил в этих свиданиях развлечение. На другой год, переселившись в Москву, куда и они переехали, продолжал я с нею видеться. В это время господин Панов занял у меня 1000 руб. и около того же времени от жены его получил я письмо, на которое отвечал тем, которое напечатано в Телескопе, но к ней его не послал, потому что писал его довольно долго, а потом знакомство наше прекратилось. Между тем срок по векселю прошел, и я не получил ни капитала, ни процентов. Спустя, кажется, еще год подал я вексель ко взысканию, и получил от госпожи Пановой другое письмо, довольно грубое, в котором она меня упрекала в моем поступке. В 1834 году передал я вексель купцу Лахтину за 800 руб. Все это время я не видался с ними, и даже не знал, где они находятся. Прошлого года госпожа Панова вдруг известила меня, что она здесь, и с легкомыслием объявила мне, что вексель будучи выплачен, она желает возобновить со мной знакомство, на что я отвечал, что готов ее видеть. Тогда она приехала ко мне с мужем, и тут впервые узнала о существовании письма к ней написанного и давно всем известного. Мы в это время еще раза два виделись; потом она уехала в Нижний, и более я ее не видал. Надобно еще знать, что прочие, так называемые мои философические письма, написаны как будто к той же женщине, но что г. Панова об них никогда даже не слыхала 7.
Что касается до того, что несчастная женщина теперь в сумасшествии, говорит, например, что она республиканка, что она молилась за поляков, и прочий вздор, то я уверен, что если спросить ее, говорил ли я с ней когда-либо про что-нибудь подобное, то она, несмотря на свое жалкое положение, несмотря на то, что почитает себя бессмертною и в припадках бьет людей, конечно скажет, что нет. Сверх того и муж ее тоже может подтвердить.
Все это пишу к Вашему превосходительству потому, что в городе много говорят об моих сношениях с нею, прибавляя разные нелепости, и потому, что я, лишенный всякой ограды, не имею возможности защитить себя ни от клеветы, ни от злонамерения. Впрочем я убежден, что мудрое правительство не обратит никакого внимания на слова безумной женщины, тем более, что имеет в руках мои бумаги, из которых можно ясно видеть, сколь мало я разделяю мнения ныне бредствующих умствователей.
Честь имею быть, милостивый государь, с истинным
почтением, Вашего превосходительства
покорнейший слуга Петр Чаадаев.
1837 января 7.
89. М. Я. Чаадаеву <февраль>
Благодарю тебя, любезный брат, за твое доброе участие в моем приключении. Я никогда не сомневался в твоей дружбе, но в этом случае мне особенно приятно было найти ей новое доказательство. Ты желаешь знать подробности этого странного происшествия, для того чтоб мне быть полезным; наперед тебе сказываю, делать тут нечего, ни тебе и никому другому, но вот как оно произошло. Издателю "Телескопа" попался как-то в руки перевод одного моего письма, шесть лет тому назад написанного и давно уже всем известного; он отдал его в цензуру; цензора не знаю как уговорил пропустить; потом отдал в печать, и тогда только уведомил меня, что печатает. Я сначала не хотел тому верить, но получив отпечатанный лист и видя в самой чрезвычайности этого случая как бы намек Провидения, дал свое согласие.
Статья вышла без имени, но тот же час была мне приписана или лучше сказать узнана, и тот же час начался крик. Чрез две недели спустя издание журнала прекращено, журналист и цензор призваны в Петербург к ответу; у меня, по высочайшему повелению взяты бумаги, а сам я объявлен сумасшедшим. Поражение мое произошло 28 октября, следовательно, вот уже три месяца как я сошел с ума. Ныне издатель сослан в Вологду, цензор отставлен от должности, а я продолжаю быть сумасшедшим. Теперь, думаю, ясно тебе видно, что все произошло законным порядком, и что просить не о чем и некого.
Говорят, что правительство, поступив таким образом, думало поступить снисходительно; этому очень верю, ибо нет в том сомнения, что оно могло поступить несравненно хуже. Говорят также, что публика крайне была оскорблена некоторыми выражениями моего письма, и это очень может статься; странно однако ж, что сочинение в продолжение многих лет читанное и перечитанное в подлиннике, где, разумеется, каждая мысль выражена несравненно сильнее, никогда никого не оскорбляло, в слабом же переводе всех поразило! Это, я думаю, должно отчасти приписать действию печати: известно, что печатное легче разбирать писанного.
Вот, впрочем, настоящий вид вещи. Письмо написано было не для публики, с которою я никогда не желал иметь дела, и это видно из каждой строки оного; вышло оно в свет по странному случаю, в котором участие автора ничтожно; журналист, очевидно, воспользовался неопытностью автора в делах книгопечатания, желая, как он сам сказывал, "оживить свой дремлющий журнал или похоронить его с честью"; наконец, дело все принадлежит издателю, а не сочинителю, которому, конечно, не могло прийти в голову явиться перед публикою в дурном переводе, в то время как он давным давно пользовался на другом языке, и даже не в одном своем отечестве, именем хорошего писателя. Итак, правительство преследует не поступок автора, а его мнения. Тут естественно приходит на мысль то обстоятельство, что эти мнения, выраженные автором за шесть лет тому назад, может быть, ему вовсе теперь не принадлежат и что нынешний его образ мыслей, может быть, совершенно противоречит прежним его мнениям, по об этом, по-видимому, правительство не имело времени подумать, и даже, второпях, не спросило автора, признает ли он себя автором статьи или нет. Правда, что при всем том на авторе лежит ответственность за согласие, легкомысленно им данное, то есть, за одни эти слова: "пожалуй, печатайте"; но спрашивается: могут ли одни эти слова составить "corpus delikti" {Состав преступления (лат.).}, и если могут, то соразмерно ли наказание с преступлением? На это, думаю, отвечать довольно трудно. Что касается до моего положения, то оно теперь состоит в том, что я должен довольствоваться одною прогулкою в день и видеть у себя ежедневно господ медиков, официально меня навещающих. Один из них, пьяный частный штаб-лекарь, долго ругался надо мною самым наглым образом, но теперь прекратил свои посещения, вероятно по предписанию начальства 1. Приятели мои посещают меня довольно часто и некоторые из них поступают с редким благородством; но всего утешительнее для меня дружба моих милых хозяев 2. Бумаг по сих пор не возвращают, и это всего мне чувствительнее, потому что в них находятся труды всей моей жизни, все, что составляло цель ее. Развязки покамест не предвижу, да и признаться не разумею, какая тут может быть развязка? Сказать человеку "ты с ума сошел", не мудрено, но как сказать ему: "ты теперь в полном разуме"? Окончательно скажу тебе, мой друг, что многое потерял я невозвратно, что многие связи рушились, что многие труды останутся неоконченными, и наконец, что земная твердость бытия моего поколеблена навеки 3.
(вторая половина февраля)
Очень благодарю Вас, дорогой Пушкин, за вашу память обо мне. Позвольте мне оставить у себя до завтра письмо Жуковского 1. Мне хочется показать его Орлову, одному из самых горячих поклонников нашего славного покойника. Мне только что вернули мои бумаги 2, среди которых я нашел письмо Александра, пробудившее вновь все мои сожаления. Это письмо - единственное, сохранившееся у меня из всех многочисленных писем, которые он писал мне в разные эпохи своей жизни 3, и я счастлив что нашел его. Итак, до завтра с письмом Жуковского.
Искренно преданный Вам Чадаев.
Тому год назад, мой друг, что я писал к тебе; это было в то самое время, как мы узнали, что вы скоро будете перемещены и что вперед можно будет с вами переписываться 1. Я тебя скромно поздравлял с этим видоизменением в твоем положении, и просил тебя дать нам о себе известий. По несчастию, это письмо затерялось два раза самым странным образом: в первый раз по милости ревнивой любви твоей тещи 2, страстно берегущей монополию твоей дружбы, во второй - вследствие случившегося со мной в это время приключения, которое я тебе поскорее перескажу, чтобы с этим сразу покончить и очистить совесть. Дело в том, что с некоторого времени я начал писать о различных религиозных предметах. В продолжение долгого уединения, наложенного мною на себя по возвращении из-за границы, то, что я писал, оставалось неизвестным; но как только я покинул мою Фиваиду3 и снова появился в свете, все мое маранье сделалось известным и скоро приобрело тот род благосклонного внимания, который так легко отдается всякому неизданному сочинению. Мои писанья стали читать; их переписывали; они сделались известны вне России и я получил несколько лестных отзывов от некоторых литературных знаменитостей. Некоторые отрывки из них были переведены на русский язык; появилась даже серьезная книга, вся исполненная моими мыслями, которые мне откровенно и приписывали4. Но вот, в один прекрасный день, один московский журналист, журнал которого печально перебивался, усмотрев, не знаю где, одну из моих самых горячих страниц, получил, не знаю как, позволение цензора и поместил ее в свой журнал. Поднялся общий шум; издание журнала прекращено, редактора сначала потребовали в Петербург, потом сослали в Вологду; цензор отставлен от должности, мои бумаги захвачены, и наконец я сам, своей особой объявлен сумасшедшим но высочайшему повелению5 и по особенной милости, как говорят. Итак, вот я сумасшедшим скоро уже год, и вперед до нового распоряжения. Такова, мой друг, моя унылая и смешная история. Ты понимаешь теперь, отчего мое письмо до тебя не дошло. Дело в том, что оно привяло совершенно другую дорогу, и что я его больше не видал. Я, впрочем, льщу себя надеждой, что оно не совсем осталось без плода для тех, к кому оно попало законной добычей, потому что, если я не ошибаюсь, в нем заключались вещи, годные для их личного вразумления. Поговорим теперь о другом.
Тебе, без сомнения, известно, что твоя двоюродная сестра6, от времени до времени, показывает мне твои письма, твоя теща, когда на меня не дуется, также сообщает мне те, которые ты к ней пишешь: стало быть, я довольно знаю о всем, что до тебя касается. Я знаю, с каким благородным мужеством ты сносишь тяжесть своей судьбы; я знаю, что ты предаешься серьезному изучению, и удивляюсь многочисленным и твердым знаниям, приобретенным тобою в ссылке. Не могу тебе выразить, сколько я всем этим счастлив и сколько я горжусь, что так хорошо тебя угадывал. Есть старое изречение, мой друг, несколько, впрочем, отзывающееся язычеством, а именно, что нет прекраснее зрелища, как зрелище мудреца в борьбе с противным роком; но меня еще более увлекает исполненный ясности взгляд, который ты устремляешь на мир из своего безотрадного одиночества. Вот чего высокомерная древность не умела открыть - и что верный ум естественным образом находит в наше время. Однако же, хоть я и не знаю, какие теперь твои религиозные чувствования, но, признаюсь тебе, не могу поверить, чтобы к этому душевному спокойствию ты пришел путем того оледеняющего деизма, который исповедовали умы твоей категории тогда, когда мы расстались. Изучения, которым ты с тех пор отдавался, должны были тебя привести к серьезным размышлениям над самыми важными вопросами нравственного порядка, и невозможно, чтобы ты окончательно остался при том малодушном сомнении, дальше которого деизм никогда шагну