дение. И это необходимо, потому что раньше, нежели решить, что аффект был именно патологический, необходимо точно и бесспорно установить наличность самого аффекта. Яркими и авторитетными словами это состояние болезненного аффекта рисуется в следующих характерных чертах. "Смертельный удар, нанесенный в состоянии гневного аффекта, есть преступление, к которому способны самые благородные натуры. Когда душой овладеет в форме аффекта сознание действительной или мнимой несправедливости и, подобно урагану, уносит с собой все доводы рассудка, когда гнев, при посредстве возбужденного воображения, представляет обидчика пред очами души в самых ненавистных формах, и затем, при бездействии разума, при оглушении рассудка, ненависть и мстительность совершают известный поступок, и лежащая в основе его решимость оказывается не столько следствием преступной воли, сколько результатом невинного, само по себе благородного, человечески справедливого чувства, которое, усиливаясь по чрезмерной настойчивости его до степени аффекта, внезапно делает человека не тем, чем он обыкновенно бывает, и вынуждает его действовать иначе, чем бы он действовал, если бы владел самим собой". Такова классическая формула аффекта вообще. Нам предстоит доказать, что именно такой аффект был налицо и в событии 27 июня. Мы приходим, таким образом, к необходимости анализировать не только самое печальное событие, но и тех. живых людей, которые его создали. Прежде всего перед нами встает гигантская и, по отзыву всех знавших покойного, как-то физически вместе и подавлявшая и отталкивающая фигура Диманта. Та фигура, мощная, широкая спина которой показалась так нестерпимо-ненавистной обезумевшему Вадиму Кацману в тот момент, когда он произвел выстрел. Димант, пронесшийся сокрушительным вихрем в жизни Вадима Бутми де Кацмана, требует и ждет от нас и своей нравственной оценки. Приходится дать ответ на вопрос: почему именно такая личность могла и должна была произвести на подсудимого столь сильное, отталкивающее и вместе подавляющее впечатление? Сюда явился, как вы знаете, представитель гражданских истцов наследников Диманта для восстановления чести и памяти умершего. Здесь, как вы, вероятно, заметили, были приняты предосторожности, чтобы даже слово "ростовщик" не звучало слишком часто. И надо правду сказать: название "ростовщик" в применении к Диманту ровно ничего не обозначает. Ростовщик, по терминологии нашего закона, это человек, торгующий деньгами, пытающийся при этом нажить на своем торговом обороте свыше двенадцати процентов годовых. Раз взято двенадцать с половиной, налицо "ростовщик" и его сажают на скамью подсудимых. И это только, когда торгуют деньгами. Но если вы торгуете другим, столь же ходким товаром, наживать вы можете уже сколько угодно - хотя бы рубль на рубль. Запрета нет! Вы видите, таким образом, что ростовщик в его чистом виде, совсем не так ужасен, как это принято обыкновенно думать, и я без малейшей иронии публично утверждаю, что могут быть и честные, и добрые ростовщики. Они взимают, правда "свыше узаконенных", проценты, но зато они не теснят вас в тяжелую минуту, не ставят вам невозможных сроков и не только не ищут вашего разорения, а, наоборот, всеми силами готовы способствовать вашему же материальному благополучию, чтобы наконец получить "свой капитал" и "честно заработать" свой выговоренный "процент" (выше узаконенного), выговоренный в такую для вас минуту, когда ни один банк, ни одно кредитное учреждение, не говоря уже о добрых приятелях, не дадут вам и рубля ни за какой (что с точки зрения высшей математики, пожалуй, тоже не ниже узаконенного) процент. Пусть же успокоится господин поверенный гражданских истцов, мы не станем называть Диманта ростовщиком. Сказать о человеке, который, замышляя разорение ближнего, призывает Бога на помощь, как призывал его Димант, говоря: "Да поможет мне Бог разорить Стамати!", или клянется самим собой, говоря: "Не будь я Димант, если я не разорю Стамати!", - что он только ростовщик, значит еще ровно ничего о нем не сказать и, во всяком случае, значит сказать слишком мало. Димант не ростовщик, он - Димант. А это значит гораздо больше! Нам было положительно воспрещено во время следствия касаться других "дел" Диманта, кроме его "дела" с Стамати и Бутми, и подробно исследовать происхождение его огромного состояния. По этому предмету даны были только отрывочные указания свидетелем Айзенштейном. По его словам, первое свое благополучие Димант основал на разорении некогда известного бессарабского богача помещика Ботезата. Ботезат стал нищим, а Ойзер Димант сразу почувствовал под ногами почву. С этого, выражаясь технически, он и пошел. Затем уже в качестве миллионера Димант самолично скачет от одного барского имения в другое с исполнительными листами, в сопровождении рабски преданного ему судебного пристава (вроде господина Бойченко), и хватает самое живое, самое насущное: не убранный еще урожай, ремотент, сельскохозяйственные орудия. Что он делает? Взыскивает свои деньги и свой процент? Нет! Он - разоряет. Видели ли вы второго "миллионера", который самолично проделывал бы все эти прелести, не гнушаясь ими, не доверяясь при этом даже своим подручным и доверенным? Сомневаюсь! Вот вам в грубых чертах контур и абрис личности Диманта. Председательское veto беспрестанно умеряло словоохотливых свидетелей. Оно "ограждало личность умершего" и притом потерпевшего... Это совпадает, конечно, с нравственными задачами, по формуле - о мертвых aut bee, aut ihil [Или хорошо, или ничего (лат.)], если, конечно, не затемняет и не искажает истины. Мы поневоле умерены в наших изысканиях. Мы должны брать Диманта уже готовым, в такую минуту, когда грозное предсказание почтенного его родителя, испытывавшего, очевидно, по временам приступы своеобразного пророческого мистицизма и (если верить свидетелю Айзенштейну) предрекшего будто бы своему сыну Ойзеру, что он "ни за что не умрет своей смертью, если только Бог есть", осталось далеко позади, в туманном прошлом, менее всего похожем на то, что оно может когда-либо сбыться, ибо Ойзер Димант не стал ни вором, ни бродягой, ни ночным гулякой, а наоборот, в противность всему этому, стал миллионером. Приведем показания таких ничем не заинтересованных в деле свидетелей из разнообразных слоев общества, как господа Степанов, Айзенштейн, Голумбаш и князь Кантакузен, знавших хорошо Диманта, а также его деятельность, его кредиторские приемы, именно уже в качестве "миллионера". По их словам, как только малоопытный в коммерческих делах Борис Стамати от себя и по доверенности Бутми де Кацманов вступил в договорную сделку с Димантом, по которой получил несколько десятков тысяч рублей с вычетом вперед ростовщических процентов, все - не только остальные кредиторы Стамати, но и люди совершенно посторонние, знавшие Кацманов и Стамати и им сочувствовавшие, тотчас же стали высказывать самые тревожные опасения за их дальнейшую судьбу. Димант сам предложил свои услуги Борису Стамати, сам шел навстречу его "временному затруднительному материальному положению", и именно эта, непонятная на первый взгляд, предупредительность миллионера особенно встревожила людей дальновидных и прозорливых. Денежные дела Бутми де Кацманов, не говоря уже о делах Елены Стамати, матери Бориса Стамати и родной тетки Кацманов, до 1892 года не только не были плохи, но были безусловно хороши. После смерти Смаранды Егоровны Бутми де Кацман ее дети, в числе восьми человек, унаследовали два прекрасных имения в Каменец-Подольской и Бессарабской губерниях, имения, хотя и заложенные в Дворянском земельном банке и обремененные некоторыми частными долгами, но все же далеко превышающие по своей стоимости общую сумму долгов. По балансу, выведенному обвинительным актом, выходило, что уже до сделки с Димантом пассив имущества Кацманов будто бы превышал в действительности его актив. Но это неверно. Дважды неверно! Во-первых, если бы это было так, то столь опытный делец, как Димант, вовсе бы не вошел с Стамати в сделку. А кроме того, это и арифметически неверно. Рядом представленных нами документов, на цифровые данные которых мы своевременно обращали ваше внимание, нами установлено, что стоимость недвижимого имущества Кацманов, даже по банковской его оценке, не менее как на сто тридцать тысяч рублей превышала сумму не только ипотечных, но и решительно всех, вместе взятых, долгов, оставшихся после покойной Смаранды Бутми де Кацман, матери подсудимого. К активу необходимо еще прибавить стоимость движимости и хозяйственного ремонта в обоих имениях, который, по отзыву ближайших соседей Кацманов, священника Звойчинского и господина Голумбаша, в имении Цау, до разорения его Димантом в 1894 году, был образцовый и стоил до пятидесяти тысяч рублей. Таким образом, надо считать бесспорно установленным, что в 1893 году, т. е. до вступления Стамати, по доверенности Бутми де Кацманов, в сделку с Димантом, восемь человек наследников Смаранды Бутми де Кацман, решивших владеть имениями сообща и в равных долях, не умаляя долей сестер до законной нормы, владели в сущности состоянием в двести тысяч рублей, а может быть, несколько и большим, так как понятно, что банковская оценка не может служить предельной нормой действительной стоимости имений. Но остановимся на бесспорной цифре - двести тысяч рублей. Разумеется, это не богатство, не роскошь, не излишек, но, во всяком случае, это не нищета, не бедность. По отзыву такого опытного сельского хозяина, как господин Голумбаш, хозяйство в имении Цау во время заведования им Вадимом Бутми де Кацманом (подсудимым) велось не только расчетливо и хорошо, но даже образцово. До 1892 года о каком-нибудь экстренном займе для нужд Бутми де Кацманов или их имений не приходилось и думать. В 1892 году Бессарабию и вообще весь юг России постиг неслыханный сплошной неурожай. Огромный посев не только в собственном имении, но и в арендуемом, не вернул даже семян. Не только не предвиделось никаких доходов, но приходилось настоятельно думать о займе для предстоявших взносов в банк и по текущим обязательствам. В имениях Елены Егоровны Стамати соседних с имениями Бутми, оказалось то же самое; нельзя было вернуть семян. Таким образом, началом денежного замешательства в хозяйствах Бутми и Стамати явилась отнюдь не общая расшатанность их дел вследствие мотовства или жизни выше средств. Началом явилось бедствие, настоящее стихийное бедствие, стоявшее вне их воли и предвидения. Я особенно отмечаю и подчеркиваю это обстоятельство, так как именно в такую минуту должен был появиться и действительно появился миллионер Ойзер Димант. Не подтверждает ли одно уже это совпадение характеристику, сделанную свидетелем Айзенштейном и повторенную многими другими. Димант входил в дело только тогда, когда его будущая жертва находилась уже в серьезной опасности. Ссужать небольшие сравнительно суммы за узаконенные или даже несколько повышенные, получаемые вперед проценты он не особенно даже любил. По отзыву свидетеля Степанова, он бывал недоволен, когда должники ему возвращали занятую сумму в срок. Жертва ускользала, оставляя лишь несколько ничтожных перышек в когтях хищника. Димант любил иную добычу... Где-то в Писании превосходно сказано: "Обвиняю не богача, а хищника. Ты богач? Не мешаю тебе! Но ты грабитель? Осуждаю тебя! И богачи, и бедняки равно мои дети!" Тадагм прирожденным хищником, жадным именно до кровавой добычи, рисуется в нашем воображении убитый Димант. Не буду вслед за свидетелем Айзенштейном (кстати сказать, соплеменником Диманта, в котором невозможно подозревать умышленного лицеприятия) удаляться в глубь отдаленного прошлого, когда юный Ойзер даже в глазах родного своего отца, не переносившего его жестокого и беспощадно-злого характера, унаследованного, по словам свидетеля, от матери, был каким-то извергом-отщепенцем, которого отец прозвал "солдатом Ойзером" (солдатчина тех времен, особенно в глазах еврея, была жестокая вещь!). Мало ли безотчетно злых детей с плохими наследственными задатками или характером, испорченным воспитанием? Для нас дорог Димант "готовый". Таким он олицетворяет собою беспощадную, злую стихию, которая столкнулась на одном пути с другой силой, казавшейся и слабой и безвольной и которая, однако же, почти бессознательно, почти против воли своей погубила первую... В желании своем реабилитировать нравственную физиономию убитого господа обвинители старались свести все это дело к тому, что Димант требовал будто бы только "по договору", а Бутми старался уклониться от его исполнения. По словам моих противников выходит так, что Димант едва ли не облагодетельствовал Стамати и Бутми де Кацманов, дав им сорок четыре тысячи и не получив их обратно через шесть - десять месяцев в виде готовой пшеницы, как то было условлено. В "договоре" был назначен срок... "Договор" обязывал... Димант требовал только "по договору"! Вольно же было не выполнить в срок "согласно договору". Вы видите - все договор, договор и договор! О том, какой это был договор и чего желал Димант, мы еще побеседуем. Пока заметим только, что и у классического, по своей неумолимой и жадной лютости, ростовщика - шекспировского Шейлока также был свой "договор". Фунт мяса, который он требовал поближе от живого и трепещущего сердца неисправного должника, был тоже обусловлен договором. Аргументы, приводимые моими противниками в защиту прав Диманта, пригодились бы, таким образом, самому Шейлоку. Он также "только требовал по договору". Юридическое значение димантовского договора здесь всесторонне исследовалось и тщательно оценивалось. Добивались знать от Стамати и наследников Диманта, как сами стороны смотрели на него: как на договор купли-продажи пшеницы урожая 1893 года или как на договор комиссии по продаже той же пшеницы? В действительности этот договор был ни тем и ни другим. В основе его лежало обязательство; в уплату за полученный денежный аванс рассчитаться доставкой ста тысяч пудов пшеницы по цепе момента расчета. Хотя в тексте договора и говорилось, что пшеница куплена по семидесяти копеек за пуд, но тут же, в дополнительной "обеспечительной" записке, предусматривалось, что в случае падения цены Стамати обязаны доплатить Диманту разницу. В случае повышения цены "разница" шла уже в пользу Диманта. Если бы это был обычный договор купли-продажи, как на том настаивают защитники Диманта, Стамати было бы весьма выгодно выполнить его в срок, ибо уже на первое октября пшеница упала в цене до пятидесяти пяти копеек за пуд. Если бы расчет мог быть учинен по продажной цене (а если это была купля-продажа, то иного расчета и быть бы не могло), то Стамати оказались бы в чистом барыше на пятнадцать тысяч рублей. Это не был и договор комиссии. Димант хлебными операциями в их чистом виде вообще не занимался. Он не имел ни соответствующей конторы, ни магазинов в Одессе. Если здесь и было представлено письмо брата Диманта, в котором говорилось о найме будто бы на данный случай магазинов, то не забудем, что такое письмо понадобилось представить в процессе гражданском еще при жизни Диманта, который затеял иск о своих "убытках". Время написания этого "братского" письма ничем ровно по делу не удостоверено; не представлено даже почтового конверта, в котором оно могло быть прислано. В чем же, однако, заключается истинная сущность договора, заключенного Димантом со Стамати по доверенности его матери Елены Егоровны и Бутми де Кацманов двадцать первого декабря 1892 года? Ответ едва ли может представлять какие-либо затруднения. Хотя самый текст договора и написан довольно хитро и оснащен всеми крючками и петлями димантовской предусмотрительности, тем не менее вполне ясно, что это был договор займа с полученными вперед процентами и с попытками взять в свое полное распоряжение, как гарантию платежа, весь урожай 1893 года. В том году, как известно, урожай вышел огромный. Дело усложнилось лишь тем, что вследствие исключительных атмосферных и климатических условий урожай опоздал на целых полтора месяца. Из имений Стамати выговорено было доставить Диманту шестьдесят пять тысяч пудов готовой пшеницы; из имений Бутми - всего только тридцать пять тысяч пудов. И у тех и у других урожай оказался гораздо большим, но на первое октября (на это число была условлена доставка смолоченного хлеба Диманту по договору) было налицо весьма незначительное количество готовой пшеницы. Можно было набрать всего несколько тысяч пудов. Договор был не выполнен в срок не по вине обязавшихся. Мало того, везти пшеницу к Диманту, как он того требовал, в то время, когда цена ее упала до неслыханного минимума и была притом одинакова как на месте, так и в Одессе, было бы чистым безумием. Поэтому Диманту в удовлетворение его претензии как сам Стамати, так и другие его кредиторы стали предлагать вполне безобидные соглашения, по которым он, если бы и не нажил, то, во всяком случае, ровно ничего бы не потерял. Но миллионер Димант, облагодетельствовавший, по словам моих противников, Стамати, не пошел ни на какие соглашения. Шестнадцатого ноября 1893 года он уже предъявил в Кишиневском окружном суде иск не только к Стамати, но и к Бутми де Кацманам, и в том же месяце, в обеспечение своего иска, превышавшего немногим пятьдесят тысяч рублей, уже описывал в Плонах и Цау (имения Стамати и Бутми) всю движимость ремотент и несмолоченный, еще хранившийся в скирдах огромный урожай 1893 года. Напрасно ему предлагали всевозможные комбинации, предлагали третейский суд, обращались к губернатору, к предводителю дворянства - все было напрасно, все было тщетно. Димант иногда хитрил, делал вид, что готов идти на соглашения, но как только дело подходило к развязке, он ловко уклонялся в сторону или предлагал такие условия мирового соглашения, от которых волосы вставали дыбом. Так, он требовал то девяносто, то восемьдесят, то семьдесят тысяч рублей наличными деньгами или же настаивал на предоставлении в его полное и безотчетное распоряжение "ликвидации" всего урожая 1893 года, которого, даже по низким ценам того времени, оказывалось в двух имениях более чем на сто тысяч рублей. В письме своем к губернатору, в котором он прикидывается настоящим ягненком, Димант жалобно вопит о каких-то восьмидесяти тысячах рублей, которые ему якобы следуют по договору. Мы знаем, что в конце концов суд и Одесская судебная палата со всеми процентами и начетами присудили ему полностью все, что причиталось по договору, и цифра эта не превысила пятидесяти четырех тысяч рублей. Чем же объяснить возможность поддержания подобных чудовищных требований, раз по суду даже взыскать он мог не более пятидесяти четырех тысяч рублей? Слыханное ли дело, чтобы кредитор, серьезно желающий мирового соглашения, мог домогаться большего, чем даже то, к чему присужден по суду должник? Какой должник будет так прост, чтобы уплатить почти вдвое? Оказывается, что условия нашего сельского задолженного хозяйства открывают поле и для подобных, уже явно хищнических набегов. Наличных денег для уплаты долга до реализации урожая у помещиков нет и достать их неоткуда, И вот, за строптивость и несговорчивость, в виде устрашающей военной экзекуции, проделывается с должником то, что в январе 1894 года проделал Димант со Стамати и Бутми де Кацманами. Чинить убытки ответчику на многие десятки тысяч рублей, на сумму, большую самой стоимости своей кредиторской претензии, - подобную роскошь может дозволить себе только миллионер. Непокорившийся сразу должник смят, обессилен, обезволен до степени безответного раба. Димант торжествует и нахально требует за свою претензию по исполнительному листу в пятьдесят четыре тысячи восемьдесят тысяч и официально об этом пишет губернатору. На этих условиях он еще согласен "мириться", иначе опять война, война беспощадная. Достойно замечания еще вот что. Негодовать, возмущаться за неисполнение договора в срок имел еще некоторое основание Димант по отношению к Борису Стамати, подписавшему сделку. Но по отношению к Бутми де Кацманам он и подобного основания не имел. Димант отлично знал, что Бутми де Кацманы, обязанные по договору поставкой лишь тридцати пяти тысяч пудов пшеницы из общего количества ста тысяч, сами по себе устояли бы в договоре, ибо эти тридцать пять тысяч пудов, переведенные на деньги, составляли не более восемнадцати тысяч рублей. На первых порах он даже прекрасно сознавал, что подписание договора Стамати не только за себя, но и по доверенности Бутми де Кацмана имело лишь значение обеспечения на случай несостоятельности самого Стамати. Свои претензии он первоначально и направлял исключительно к Стамати. Что же озлобило Диманта против Бутми де Кацмана? "Кровь разгорелась", по выражению одного свидетеля. У Диманта "кровь разгоралась" всегда, когда надо было измыслить крючки и петли для своего незаконного обогащения. Полным его торжеством было то, что Кишиневский окружной суд, где Бутми де Кацманы вовсе не защищались, присудил ему не только со Стамати, но и с Бутми искомую сумму, и притом доли ответственности распределил не в пределах суммы недоставленного количества пшеницы, а, наоборот, всю сумму должных денег разбил поголовно; на семейство Бутми пала львиная доля. Решение это, утвержденное впоследствии Одесской судебной палатой, очевидно, исходило из положения, что договор не был ни договором продажи, ни договором комиссий, а лишь простым долговым обязательством в сумме взятых у Диманта денег. Дело не было перенесено в Правительствующий Сенат, решение палаты вошло в законную силу, и против правильности его мы не будем спорить, если бы даже считали по существу подобный спор возможным. Получив такой исполнительный лист, Димант воспрянул духом. За ним было признано право и на предварительное исполнение решения. Здесь старались объяснить дальнейшее "жестокое" поведение Диманта по отношению к Бутми раздражением, вызванным жалобами, поданными одним из них губернатору и прокурору. Но не следует забывать, что уже в январе 1894 года Димант приступает к описи, а затем и к продаже всей движимости, всего ремотента и всего урожая прошлого года в имении Цау. Урожай этот он частью сгнаивает, частью за бесценок пускает по ветру. Только в желании парализовать подобные приемы и отвратить бесцельность разорения стали подаваться самые жалобы, не приведшие, впрочем, ни к какому (охотно в том сознаюсь!) хорошему результату. Может быть, даже было бы гораздо лучше, если бы их вовсе не было. Это отняло бы по крайней мере у Диманта внешний повод кичиться своим боевым девизом: "Теперь посмотрим, кто кого задушит!.." Впрочем, для человека, который призывает имя Бога, когда хочет разорить кого-нибудь, и клянется самим собой, обещая это выполнить, не достаточно ли собственной злобы, не ожидая достаточного повода? Человек, душа которого живет такими клятвами, не нуждается в оправдании своей злобы. Димант сознавал это отлично, гораздо лучше своих запоздалых защитников, когда восклицал: "Не успокоюсь до тех пор, пока не опишу на них последней пуговицы, пока Елена Егоровна Стамати не будет у меня кухаркой! В самый момент описи, доведшей несчастного Вадима Бутми де Кацмана до позора и скамьи подсудимых, разве не захлебывался Димант от собственной своей злобы, злобы торжествующей, ликующей, обращаясь к подсудимому на "ты" и осыпая его угрозами и ругательствами. Даже судебный пристав Бойченко, решившийся в качестве свидетеля на суде все отрицать и во что бы то ни стало отстаивать благопристойность поведения Диманта, был уличен нами. На предварительном следствии, не успев еще, очевидно, хорошенько насторожиться, и этот свидетель не отрицал того, что на просьбу Вадима освободить от описи кабриолет Димант ему ответил: "Не только не освобожу, но опишу вилки, ложки, всю мебель, сделаю несостоятельным и посажу в тюрьму!" Я вас спрашиваю, чем мог вызвать подобную злобу Диманта Вадим Бутми де Кацман, тот Вадим Бутми, который, по отзыву священника Зворжинского, даже при встречах с Димантом оставался, по своему обыкновению, всегда незлобиво-кротким и приветливым? Как мы объясним себе ту кровавую развязку, то "животное возбуждение", которое, по собственному сознанию подсудимого, всецело вдруг овладело им при виде широкой спины Диманта, спины, намеревавшейся удалиться торжественно и победоносно... Приходится остановиться на характеристике подсудимого, Я не могу скрыть от вас, господа присяжные. Мною овладевает невольно какое-то глубокое волнение каждый раз, когда я вдумываюсь в личность подсудимого, даже когда только называю его по имени. Чем-то свежим и чистым, несмотря на всю болезненность, несмотря на всю расшатанность нервной системы этого почти душевнобольного, веет от него, Если безумцы оба, и Димант и Бутми, безумцы, столкнувшиеся почти стихийно на роковом пути, то как различны бывают проявления одного и того же безумия! Вспомним несложное прошлое Вадима Бутми. Рожденный и выросший в привычной к роскоши и беспечной жизни богатой дворянской семье, Вадим выделяется из всех, он не похож на других. Все более или менее расшатывают огромное отцовское состояние, У всех свои прихоти, свои нужды, свои затеи, Вадим ничего не тратит на себя, он получает скромное, но солидное образование, избирает своей специальностью сельское хозяйство и подготовляется к нему не только теоретически, но и в качестве практиканта, в качестве простого работника. Припомните показание свидетеля Голумбаша, в имении которого он, наряду с другими работниками, натирал мозоли на своих рабочих руках и готов был всегда вступиться за интересы младших, обиженных и обездоленных. Отстранив от себя всю денежную сторону хозяйства, которая вверена была сначала брату его Георгию Бутми де Кацману, а затем родственнику Борису Стамати, он и у себя в имении отдается только технической стороне сельского хозяйства, только тяжелой работе. В поте лица своего хотел бы он не только зарабатывать хлеб свой, но и трудиться на сестер и братьев, которых нежно любит и которые в свою очередь относятся к нему как-то особенно нежно и бережно, инстинктивно чуя, что это натура особенная, что он почти "не от мира сего". Когда речь заходила о распределении доходов или о дележе имений, все знали, что Вадим позаботится только о других и ничего не потребует для себя. Он почти ничего на себя не тратил. Деликатный, сдержанный, в своих житейских отношениях он руководствуется только чувством справедливости. Ложь его коробит. Правдив он до щепетильности. Эта правдивость ощущается в нем с такой силой, что, в конце концов, даже здесь, на суде, ему в качестве подсудимого охотнее как-то верилось, нежели всем свидетелям вместе взятым. Когда возникало сомнение о том, как именно происходило дело, спрашивали его. Все заранее знали, что Вадим (его к концу процесса едва ли не все так попросту, дружески стали называть) не только не солжет, но даже и не попытается скрасить истины, хотя бы она шла ему прямо во вред... И вот такой-то восприимчивой, деликатной и до щепетильности правдивой натуре пришлось пережить ту самоуправную оргию, которую чинил Димант двадцать седьмого июля 1895 года в имении Цау при услужливом, рабски услужливом, содействии судебного пристава Бойченко. Не стану вам описывать подробностей, они слишком тяжелы и слишком характерны, чтобы их можно было забыть. Имение Цау, несомненно, находилось в то время в действительной, а не фиктивной аренде доктора Галицкого, женатого на одной из сестер Бутми. У управляющего Гольского была формальная доверенность от Галицкого; все местные обыватели знали, что посев действительно сделан на средства Галицкого. Но как бы там ни было, никто, кроме суда, не вправе был решить, фиктивен или нет подобный контракт. Судебный пристав обязан был или приостановить опись, или отметить по крайней мере в журнале о предъявлении ему контракта. Ни того, ни другого он не сделал. Он грубо издевался или отмалчивался при предъявлении ему требований Гольского и Вадима Кацмана. Но этого мало: опись судебного пристава Бойченко, опороченная впоследствии и окружным судом и Судебной палатой, содержит в себе поистине перлы судопроизводственной неправды и крючкотворства. Стога пшеницы сосчитывались, будучи еще в действительности не сложенными. Хлеб, стоявший на корню, описывался за сыпучий, уже обмолоченный. Подзадориваемый Димантом, судебный пристав Бойченко на все протесты или упорно отмалчивался, или доставал только из сумки свой знак, на котором изображено "закон", и демонстративно показывал его понятым, которые начинали было уже терять терпение и волноваться. Мы не призваны здесь судить господина Бойченко как должностное лицо. Как человек, он, быть может, в простоте своей и не подозревает всей огромной нравственной ответственности, которая ложится на него в настоящем деле. Он, может быть, в то время и не считал себя даже человеком, стараясь быть только законником. Если это так, то он был из тех законников, о которых в Писании метко сказано: "И вам, законники, горе, вы налагаете на людей бремена неудобоносимые, а сами и перстом одним не прикасаетесь до них!" Если бы только "перстом одним" он сам держался за законность и проверил корректность своих собственных действий, всей мрачной истории, быть может, не случилось бы. В самом деле, припомним, из-за каких, в сущности, пустяков, переполнивших чашу, вышла кровавая развязка. Больной, раздражительный Вадим Бутми приезжает на поле и настаивает только на законности приема и счета скирд и хлеба и требует внесения в опись контракта Галицкого. Ему не только в этом отказывают, но, как бы в издевку над ним, Димант кричит: "Опишите лошадей и кабриолет, на которых он приехал, опишите кабриолет!" Все это, вместе взятое, стоит каких-нибудь пятьдесят рублей. Однажды оно уже продавалось по описи Диманта и было куплено с торгов родственницей Бутми и отдано Вадиму напрокат. Полуслепой Бутми нуждается в каком-нибудь экипаже, и подобная выходка миллионера Диманта до глубины души потрясает его. Не то же ли это, что, описывая ценное имение, сорвать с должника еще и сюртук, который на нем? Вадим заявляет, что кабриолет не его, и просит пристава не вносить его в опись. Пристав, по-видимому, соглашается. Каково же изумление Вадима Бутми, уже окончательно омраченного и расстроенного, когда, по приезде на общественную квартиру, где без его присутствия фабриковалась знаменитая опись, он к довершению всех прелестей узнает, что в самом конце описи, перед печатью, все-таки предательски вписано: "кабриолет старый и пара кобыл". Эта "пара кобыл" особенно ударяет ему в голову. Да ведь у него "мерин (старый мерин) и кобыла", а вовсе не "пара кобыл". Но судебный пристав иронически покручивает ус и философски замечает: "Не все ли это равно!" Димант торопит и хочет уже уходить. Тогда, делая еще над собой последнее усилие, Бутми скороговоркой, как-то по-детски хныча, начинает молить самого Диманта: "Оставьте мне кабриолет... прошу вас, оставьте кабриолет!" Подписать опись, опротестовать ее он уже не в силах, у него неистово дрожат руки. Он не может вывести и первого слова, перо у него выпадает. "Оставьте кабриолет!" Тогда-то Димант, властно потрясая воздух, вдруг разражается градом тех ругательств и оскорблений, которые почти дословно были воспроизведены здесь свидетелями-понятыми, присутствовавшими при этой сцене. Димант кричит: "Не только не оставлю тебе кабриолета, пуговицы на тебе опишу, рубаху с тебя сниму, нищим тебя сделаю!" Как ужаленный метнулся подсудимый в сторону. Все присутствующие замерли, дивясь его терпению. Несчастный бросается в другую комнату, хватает стакан с водой, хочет отпить глоток, но зубы его не разжимаются, стакан расплескивается в его руках... Он еще надеется, он про себя еще молит Создателя; "Пошли мне терпения... святого терпения!" Но, Бог оставил его... Разум его помутился. Димант тем временем повернул к нему уже широкую, ненавистную спину. Торжествующе он удаляется. "Вот тебе кабриолет!" - и выстрел раздался. За ним последовали еще два... Вы помните, господа присяжные заседатели, тот отчаянный вопль, который вырвался тут же из глубины груди подсудимого вслед за произведенными им выстрелами, из которых два последних были сделаны уже в мертвого, повалившегося к его ногам Диманта?.. В этом вопле слабо теплилось сознание того, что только что совершилось. Несчастный понимал, что совершилось что-то огромное и ужасное, раздавившее его самого своей тяжестью. И вот он исступленно кричит: "Вяжите, вешайте, делайте со мною что хотите!" Он смутно ощущает и чувствует, что с ним в тот момент "кончено навсегда". Увы! Он почти не ошибся... Жестокий и тяжкий недуг все более и более застилает свет перед его глазами. Ему грозит полная слепота. Слепец и нищий - что может быть ужаснее! Слепец - по воле Неба, нищий - по воле Диманта. Судите его!
Присяжные заседатели после весьма краткого совещания вынесли подсудимому оправдательный вердикт, встреченный шумным сочувствием бывшей на суде публики.
Речь в защиту Киркора Гульгульяна
Дело армянина Киркора Гульгульяна. Введение в дело: Турецкий подданный из армян, уроженец г. Байбурта, Киркор Манук-Абаджи Гульгульян, 27-ми лет, подлежал суду Симферопольского окружного суда с участием присяжных заседателей по обвинению в том, что в г. Симферополе, задумав из мести лишить жизни турецкого подданного турка Хассана, сына Батана, Милия-оглу, он с этой целью приобрел кинжал и в ночь на 29 апреля 1899 года, укрывшись за забором дома Топалова на Севастопольской улице г. Симферополя и выждав, когда Хассан Милий-оглу проходил мимо него, бросился на последнего и нанес ему кинжалом в левый бок смертельную рану, от каковой он, Хассан Милий-оглу, тотчас же и скончался, т. е. в преступлении, предусмотренном ч. 3 ст. 1453 Уложения о наказаниях. 22 сентября 1899 года дело это слушалось в Симферопольском окружном суде с участием присяжных заседателей.
Речь в защиту Киркора Гульгульяна: Господа присяжные заседатели! Если бы мы захотели ограничить судебное исследование и самый кругозор наш в этом деле исключительно тем небогатым материалом, который заключается в рассказе подсудимого и двух-трех свидетелей байбуртской резни, мы очутились бы в странном положении. Нам показалось бы, что нас посетил тяжелый кошмар, что мы пережили нехороший сон или что нас, как детей, пугали страшной сказкой. Где-то, не так далеко от нас, на территории Блистательной Порты, всего три с половиной года назад, не в кровавой глубине прошедших веков, среди мирных жителей городских кварталов, населенных армянами, невозбранно и безнаказанно носятся шайки вооруженных людей - турок. Они грабят и превращают живых людей в трупы. Никто не в состоянии дать себе надлежащего отчета в том, что происходит. В городе есть войско, есть стражи полицейские, но они сначала бездействуют, а затем смешиваются с разбойничьими шайками и "усмиряют" собственными ударами тех из армян, которые пытаются спастись. Целый День идет резня. Отдельные шайки вооруженных турок, под предводительством наиболее видных по своему служебному или общественному положению лиц города Байбурта и его уезда, перерывают до основания каждый армянский дом, извлекают из него все ценности, набивают ими себе карманы, предоставляя черни грабить остальное. Скрывшихся в домах армян безжалостно извлекают из их похоронок, выволакивают за ноги на улицы и тут же убивают на глазах обезумевших от ужаса женщин и детей. Во главе одной из таких неистовствующих банд носится по городу Хассан Милий-оглу, убитый в Симферополе 29 апреля 1899 года ударом кинжала армянина Киркора Гульгульяна. Этот Хассан, по словам бежавших во время резни армян, "порезал" много армян, в том числе несколько семейств очень богатых людей, деньгами которых завладел. В числе других мирных армян он собственноручно зарезал Манука Гульгульяна, старика, отца подсудимого, и двух его братьев, Саркиза и Хагадура. Сам Киркор Гульгульян спасается каким-то чудом: он забивается под рундук, прикрытый рядном. До той резни Гульгульяновы жили все вместе, в собственном доме, занимались ремеслами и пользовались хорошим достатком. После резни остались: мать Киркора Гульгульяна, Сурпуга, с четырьмя дочерьми - двадцати, восемнадцати, четырнадцати и восьми лет; они стали нищими. Резня длилась целый день, до самых сумерек, причем убивали и женщин, если те пытались защищать мужей армян или сами искали спасения. Уцелевших от общей резни байбуртских армян власти "за беспорядки" тотчас же забрали в тюрьму, где их держали несколько месяцев. Когда наступил вечер и насытившиеся кровью и грабежом турки отхлынули от армянских кварталов, чтобы рассеяться по домам и кофейням и предаться своему обычному кайфу, пустынные улички и закоулки Байбурта огласились заглушаемыми до тех пор лишь страхом воплями и вздохами. То армянские женщины, накинув на головы черные хламиды в знак траура и печали, беззвучно выползали из своих разоренных лачуг на поиски дорогих трупов. Эти трупы валялись тут же, на улицах, уличные псы лизали с камней человеческую кровь, а женщины при мигающем свете зажженной спички узнавали каждая "своих покойников". Тут-то, по словам бежавшей впоследствии из Байбурта в Россию старухи Назеле Минасовой, женщины обменивались своими печальными вестями. Своей соседке, Сурпуге Гульгульян, Минасова рассказала, что ее, Минасовой, родственных мужчин убила банда Измаила-Аза, и, в свою очередь, от нее услышала, что мужа ее, Гульгульян Манука, и сыновей. Саркиза и Хагадура, зарезала банда Хассана Милия-оглу. Показание старухи Гульгульян, таким образом, вполне совпадает с тем, что видел и слышал в день резни сам укрывшийся от турок Киркор Гульгульян. Но, в самом деле, не сказка ли все это? Суд отказал мне в праве ссылаться на специальные исторические сочинения по вопросу об армянской резне в Турции в 1894 - 1896 годах. Я вынужден подчиниться такому распоряжению суда, хотя, да простится мне, никак не могу взять в толк, каким образом именно этим путем может быть достигнуто "неизвращение судебной перспективы". Когда у нас вводилось гласное и публичное судопроизводство, мы, конечно, ликовали не от усиления уголовной репрессии, а от ожидания того, что только при таких условиях суд сумеет и сможет ярко осветить истинным правосудным светом не только верхушку печального явления, но и самую почву, на которой оно выросло. Всякое иное освещение общественного явления (каким всегда является преступление) представляется освещением искусственным, и тогда действительно может идти речь о перспективах... и об их извращении. Возьмем настоящее дело. При искусственном или малом освещении его оно кажется только происшествием фантастичным и романтичным, даже маловероятным, Кровавое преступление Киркора Гульгульяна, неожиданное, быстрое, дерзкое, совершенное на улице, словно сиянием молнии среди абсолютной тьмы ярко освещает только маленькую, невзрачную одинокую фигурку какого-то неведомого нам человека. Но разве при том же мимолетном освещении мы не разглядели ничего больше? Разве мы не увидели, что эта человеческая фигурка стоит над пропастью, вырытой веками, пропастью, почти бездонной... Ужели это не должно привлечь нашего внимания? Ужели мы можем пройти мимо явления исторического характера, не пояснив себе даже его значения, не попытавшись далее понять его, как отдельное звено в общей цепи человеческих страданий, именуемой дипломатично и кратко историей: положение армян в Турции. Мы вместе с христианином армянином и турецким подданным Киркором Гульгульяном, обвиняемым в преднамеренном, из мести убийстве мусульманина, природного турка из Малой Азии Хассана Милия-оглу, стоим на самом краю исторической пропасти и не можем не заглянуть в нее.
Председательствующий. Прошу вас не касаться событий, не бывших предметом судебного следствия.
Присяжный поверенный Карабчевский. Я буду касаться лишь исторических событий, обязательно известных гимназисту седьмого класса. Получив университетское образование, я вправе считать эти исторические факты общеизвестными и не нуждающимися в судебной поверке.
Председательствующий. В числе присяжных есть лица, не получившие высшего образования.
Карабчевский. Тем более я считаю себя обязанным поделиться с ними этими сведениями...
Председательствующий. Продолжайте.
Карабчевский. Господа присяжные заседатели, вам, без сомнения, известно, что и состав Оттоманской империи, со времени вторжения турок в Европу, вошли многие народности, исповедующие христианскую религию, ставшие по отношению к завоевателям-победителям побежденными. Таковы: греки, сербы, болгары, босняки и армяне par excelle ce [Преимущественно (фр.)], ибо Малая Азия с Арменией во власти турок уже шесть веков. Исторические карты Европы испещрены, как иероглифами, передвигавшимися чертами завоеваний. Нет почти ни одного европейского государства, которое не сложилось бы путем завоеваний. Но, благодаря исторической культуре, происходила нормальная ассимиляция завоеванных провинций. И побежденные и победители (с осадком или без осадка политической горечи на сердцах) становились в конце концов гражданами одного государства, приобщались к общим повинностям, к общей государственной службе и в частной жизни, без различия племенного и религиозного, искали и находили благоденствие под сенью общих законов. Таков нормальный ход истории. Но Турция - иное дело. Status quo азиатской культуры, фанатизм ислама, деспотический образ правления, во главе которого стоит султан-калиф, т. е. глава мусульманской церкви, причем на знамени пророка ревнивые хранители заветов Магомета до сих пор не прочь читать "смерть гяурам", создали то, нечто особенное, маловероятное с точки зрения европейской культуры, с чем целая Европа, ради политических соображений, терпеливо считается, однако, уже многие века. Турецкие подданные христиане в общий строй государственной жизни, управления и суда не входили и, по искреннему убеждению истинного мусульманина, никогда войти не могут. Это райя - стадо, как всякое стадо, бесправное; с каждой головы берется налог - харадж, пока голове позволено быть на плечах. Суд по шариату не признает свидетелей христиан. Процесс, выигранный христианином, никогда не считается решенным окончательно. Всегда сыщется инстанция, которая может его отменить. Раз взысканная подать не считается взысканной, всегда найдется какой-нибудь охотник, который взыщет ее и во второй, и в третий раз. Ни духовная, ни имущественная личность христианина не ограждена законом. Одним словом, это вечно длящееся положение побежденных и победителей, а вы знаете, что побежденным - горе! Из числа подвластных Турции христианских народов дольше и безнадежнее всех ей подвластен армянский народ. У подножия своего ветхозаветного Арарата, в некогда цветущей Армении он стоически претерпевал и претерпевает все унижения рабства. Привязанный к своей родине упрямым инстинктом земледельца, крепкий чистотой семейных уз и духовных начал, привитых ему христианством, каковое, как народ, он первый же и воспринял, армянский народ, подвластный туркам, в мирных добродетелях черпал неистощимый запас терпения. Лорд Байрон (вдохновенный борец за греческую независимость) так отзывается о нем: "Трудно, быть может, было бы найти другую нацию, в летописях которой было бы так мало преступлений, как в летописях этого народа, которого добродетели суть все добродетели мирного времени, а пороки лишь последствия того гнета, который он выносит". О той же армянской нации историк Гиббон писал сто лет тому назад: "Этой нации не давали даже пользоваться спокойствием рабского состояния, с первых же шагов своей истории до настоящего момента Армения была театром вечных войн. Жестокая политика обезлюдила земли, находящиеся между Тавром и Эриванью. Ко всем несчастьям, общим всем христианским народам, подвластным Турции, по отношению к армянам надо присоединить еще: тиранию беев, грабительства черкесов и кочевых курдов, т. е., другими словами, надо присоединить довольно обычные явления рафинированного зверства на почве мрачного фанатизма в виде насильственного обращения сельского населения в ислам, похищения девушек и мальчиков для продажи их в гаремы и насилования молодых женщин на глазах их мужей и отцов". Председательствующий. Господин защитник, прошу вас не касаться... Это не было предметом следствия и не имеет отношения к делу. Карабчевский. Достаточно взглянуть на карту Малой Азии, чтобы убедиться, что названные много племена, промышляющие разбоем, находятся в соседстве с Арменией; правы их также описываются в учебниках географии... Председательствующий. Прошу вас, продолжайте в пределах, указанных мною. Карабчевский. Я старался доказать, что армяне не склонны к насилию вообще, я перечислял их мирные добродетели. Эти Добродетели оказались политическими пороками. Наряду с армянами влачили некогда столь же жалкое рабское существование греки, сербы, румыны, болгары - словом, все христианские народности, подвластные Турции. И что же мы видим? Теперь все (т. е. почти все) мало-помалу освободились, встали на ноги. Всеобщее греческое восстание 1820 - 1827 годов было первым освободительным пламенем, подогревшим Европу. Дикие репрессии турок, выразившиеся в таких фактах, как поголовные избиения всего населения острова Хиоса или повешение в день св. Пасхи в Константинополе в облачении против церкви патриарха с тремя архиепископами, вызвали вопль всеобщего негодования. Известно, что рыцарски воинственному вмешательству императора Николая I закончившемуся нашими победами в Турции и Адрианопольским миром (1829), обязано новое Греческое королевство своим бытием. В двадцатых годах настоящего столетия политиканской хитрости мясника Милоша обязана Сербия своему возникновению с наследственной княжеской династией. Но все это были пока только единичные попытки силой или хитростью сбросить с себя ненавистное иго рабства. Армяне оставались стоически терпеливыми. Самое большее, в чем проявлялся их протест, это в периодических переселениях в пределы России. Петр Великий, покорив побережья Каспийского моря, спешит заселить этот край христианским элементом, армянами-колонистами, и воспользоваться ими как надежной точкой опоры в борьбе с мусульманством. Особенное значение для порабощенной "райи" и вообще для судеб турецких армян имели победоносные войны Екатерины II. Кучук-кайнарджинский трактат 1774 года впервые ставил официально христиан Востока под покровительство России. Постройкой на Днепре города Григориополя, исключительно для эмигрировавших турецких армян, императрица надеялась достичь того, что "находящиеся за границей армяне, видя благоденствие переселенцев, к ним присоединятся". И действительно, армяне массами стали переселяться в Крым, "превращая пустыни в грады". Павел I "во внимание к отличному трудолюбию, тщательному домостроительству и примерному поведению" переселившихся в Россию турецких армян и для привлечения новых переселенцев жалует им грамотой 28 октября 1799 года новые милости и преимущества. По окончании войны 1812 года Александр I грамотой на имя всего армянского народа, данной в Теплице 16 сентября 1813 года, выражает благодарность за то, что посреди смутных обстоятельств они "пребыли тверды и непоколебимы в своем усердии к Нам и Престолу Нашему, жертвуя имуществом своим и всеми средствами и самой жизнью на пользу службы Нашей и для общего блага". Император считает себя обязанным засвидетельствовать им перед целым светом справедливую признательность и благоволение. С особенной силой сказалась привязанность армян к России во время войны ее с Персией в 1826 году. Они массами стали переселяться в Россию. Персидское правительство пугало их крепостным правом в России и рекрутчиной, но армяне отвечали: "Лучше будем есть сено в христианской земле, нежели хлеб в Персии". В Турецкую войну 1828 года Порта переселила всех армян из пограничных местностей в отдаленные области, но не могла преградить путь для выражения симпатий России. По заключении Адрианопольского мира армяне турецкие массами стали выселяться в Россию (около 90 тыс. душ). Порта встревожилась, так как уходил самый трудолюбивый ремесленный народ. Из Константинополя послали в Эрзерум епископа Варфоломея, чтобы удержать армян от переселения; но ему отвечали: "Если бы сам Христос сошел с неба, чтобы уговорить нас остаться в Турции, и Его бы не послушались". Предпоследняя война наша с Турцией, которой император Николай I надеялся "похоронить мертвого", т. е. покончить с Турцией как с европейской державой раз и навсегда, исполнила турецких армян самых радужных надежд. Армяне выказали преданность и содействие России. Увы! - этим надеждам не суждено было сбыться. Война с "союзниками", закончившаяся одиннадцатимесячной геройской обороной и падением Севастополя, как известно, спасла "больного человека", т. е. Турцию, и дала отсрочку подвластным Турции христианам для новых страданий. По окончании нашей Крымской кампании турецкие армяне подверглись страшным репрессиям за свои симпатии к России. Так дело оставалось до нашей последней Турецкой войны с ее кровавыми Дунаем, Плевной и Шипкой и победоносным Сан-Стефанским трактатом, ограниченным впоследствии Берлинским трактатом. Известно, что этой последней нашей войне 1878 года, последним усилиям окончательно освободить христиан на Востоке предшествовала сербская война и болгарская резня. Но по крайней мере, для этих и других христианских народностей пролитая русскими кровь оказалась пролитой недаром; Сан-Стефанским трактатом установлена автономия Румынии, Сербии и Черногории, возникло и новое христианское государство, независимое от прежнего своего властелина, - Болгария. Армяне, как настоящие пасынки истории, и на этот раз оказались в хвосте исторических удач и благополучии. Но все же Сан-Стефанский договор имел для армянского народа огромное нравственное и политическое значение. На страницах международн