Главная » Книги

Карабчевский Николай Платонович - Судебные речи, Страница 14

Карабчевский Николай Платонович - Судебные речи


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

был "слишком" красноречив. Если уже это, то тем более могли повредить красноречие частной обвинительницы Комаровой или неполнота заключения экспертов, на что и сделаны мною указания в кассационной жалобе. Но я теперь не настаиваю на этом. Последствия подобных нарушений, особенно когда налицо имеются нарушения гораздо более яркие и, так сказать, грубые, слишком неуловимы. Скажу лишь несколько слов по поводу порядка допроса свидетелей, подчиненных преосвященному Илариону, и пользования судом внесудебными доказательствами - фотографическими снимками. В протоколе есть указание на то, что я просил допрашивать свидетелей - священников Мазанова, Уралова и других - в отсутствие преосвященного, их непосредственного начальника. Суд в постановлении своем не подтверждает, чтобы это лицо, также свидетель по делу, непосредственно вмешивалось или вставляло свое слово в показания других свидетелей, но делались ли при этом движения головой, в смысле отрицания или утверждения, суд лишь "не заметил". Но и это не важно, так как остается под сомнением. Вот, далее, Особое присутствие удостоверяет в своем постановлении уже нечто вполне несомненное. Там сказано: "В начале показания священника Мазанова председатель просил его обращаться к суду, не стесняясь присутствия свидетеля, преосвященного Илариона". Зачем же ставить свидетеля в такое положение, чтобы он "мог стесняться", а он, очевидно, стеснялся, ибо иначе непонятно было бы самое обращение господина председателя. Нужно вспомнить ту сугубую иерархическую подчиненность в замкнутой духовной среде, которая присуща этому ведомству, чтобы понять, могли ли священники, подчиненные архиерею, не стесняться его присутствия. Наконец, свидетель, преосвященный Иларион, как допрошенный уже свидетель, мог занять самое почетное место в зале - за судьями, но зачем же понадобилось ставить свидетеля непосредственно перед архиереем так, что само Особое присутствие в глазах свидетеля уже оставалось как бы на втором плане. Если это была "очная ставка" двух свидетелей, то она была несвоевременна, а стало быть, и незаконна; если это была простая случайность, ее следовало устранить тотчас же, как было замечено стеснение свидетеля, а не ограничиваться бесцельным в отношении робкого человека и потому вполне платоническим приглашением не стесняться. Я думаю, что в судебном зале, где должна царить истина, интересы истины, и только истины,
   вправе предписывать и свой собственный этикет. Когда в Харькове, после выхода судей из совещания, председатель только что объявил, что Скитские осуждены на двенадцать лет каторги, раздался почти истерический вопль моего молодого товарища по защите, присяжного поверенного Куликова: "Господин председатель, я прошу занести в протокол, что Особое присутствие во время совещания пользовалось фотографическими снимками, не предъявленными сторонам". Без всякой оговорки так это и значится в протоколе. Только по поводу моей жалобы Особое присутствие нашло нужным как бы оговориться, что "снимки (как и все производство) действительно находились в совещательной комнате". Неужели нам еще может предстоять задача как-нибудь особенно доказать, что Особое присутствие действительно ими пользовалось. Полагаю, что от такого ous proba di ["Бремя доказательства", обязанность приводить доказательства (лат.)] мы избавлены самой Палатой; от нее самой зависело торжественно тут же, вслед за воплем Куликова, объявить, что она ими не пользовалась. Это было бы занесено в протокол. Но объявить это было невозможно, так как самое заявление Куликова вызвано было тем, что пакет с фотографиями был затребован из канцелярии уже во время совещания. Иначе откуда бы мы узнали о фотографиях, не фигурирующих вовсе в деле в качестве вещественных доказательств, о которых; например, я, как защитник, даже не имел никакого представления. Должен ли я идти далее и выяснить еще неправильность подобного пользования внесудебными доказательствами? Что же останется от Судебных уставов, если отнять у них и последнее - начало состязательности и равноправности сторон?.. Я хорошо помню, господин первоприсутствующий, ваше предупреждение о том, чтобы мы не касались существа дела. Особенно ярко я припоминаю его в настоящую минуту, так как перехожу к третьему отделу жалобы, содержащему в себе многочисленные указания на неправильность приговора с точки зрения веления закона (ст. 776 и 797 Устава уголовного судопроизводства), чтобы приговор был обоснован всей совокупностью обстоятельств дела и содержал в себе "соображения обвинения с представленными по делу доказательствами и уликами". Но я, надеюсь, не выйду из положенных пределов. Если бы, против моей воли, это и случилось, прошу вас верить, что это произошло не из намерения не подчиниться вашему распоряжению, а исключительно только благодаря трудности самой задачи, так как все затрагиваемые мною вопросы беспрестанно и вполне естественно соприкасаются с существом дела, в смысле существенности того или иного нарушения. Спрашивается: зачем звучат все эти оговорки и предупреждения закона об основанности приговоров, когда судье дано широкое право судить "по внутреннему своему убеждению"? Свобода совести судьи непререкаема и священна, а между тем деятельность ее обставлена целым рядом указок, напоминаний и предостережений. Чем иным, как не совокупностью таких указок и предостережений, является весь ряд статей уголовного и гражданского судопроизводств. Чего же боится законодатель, ставя вехи на всех перекрестках, по пути, по которому, по-видимому свободно, должно следовать внутреннее убеждение судьи? С тех пор, как существует на свете идея правосудия (а когда ее не было?), она боится только одного: произвола судьи! Это понятно. Задача правосудия - найти истину, а произвол всего хуже уживается с истиной, потому что истина - одна, а произвол безграничен. Были и такие, хотя исторические, но еще совершенно наивные времена, когда люди прямо-таки не смели искать истины, они совершенно не полагались на себя в деле отправления правосудия и предоставляли исключительно суду божию утолять их правосудную жажду. Времена ордалий, испытания огнем и водой, судебного поля и т. п., через которые прошли почти все народы. Наступили затем мрачные и жестокие времена для правосудия - огненная полоса пыток и потоков крови, и все во имя того же добывания истины. Смешно сказать, но и тут боязнь произвола преследовала мрачные и кровожадные приемы судебного исследования. Различались допросы "малый" и "большой"; число поворотов винта, которым стискивался железный обруч на голове пытуемого, степень накаливания железа, которым припекалась его обнаженная грудь, - все это было тщательно зарегистрировано, обусловлено дробными велениями всевозможных ордонансов и статутов. Наконец, крайним, я сказал бы идеальным, выражением этой боязни произвола судьи явилась так называемая теория формальных доказательств. Этой теорией формальных улик судья словно средневековый рыцарь, был закован в тяжеловесные латы. В них он был похож скорее на манекен, чем на живое существо, не мог повернуть головы, чтобы оглянуться назад, и должен был разить всегда "только в одном направлении. Это было уже слишком. Но боязнь произвола у правосудия осталась и в минуты самого прихотливого и вольнолюбивого расцвета на все посягавшей философской мысли, укладываясь в первобытную и простейшую формулу одного лишь "строгого силлогизма или сорассуждения", обязательного для судьи. Никогда не признавалось, чтобы судья мог сказать: дважды два - пять, а не четыре. Наши Судебные уставы, провозглашавшие принцип судебной независимости и торжества внутреннего убеждения судьи, не были также чужды опасения произвола. Из рассуждений, помещенных под ст. 766 Устава уголовного судопроизводства издания Государственной канцелярии (с. 264 и след.), видно, что при рассмотрении этой статьи предполагалось включить в устав известные правила, которые могли бы служить для суда руководством при суждении о силе доказательств. Предположение это было отклонено в видах предоставления свободы совести судей, но только потому, что правила по сему предмету, выработанные наукой и судебной практикой, должны быть известны членам судебных мест, как лицам, получившим высшее юридическое образование, и будут, в силу ст. 801 Устава уголовного судопроизводства, объясняемы присяжным заседателям председателем суда. Не вина, конечно, составителей Судебных уставов, что они не предвидели в то время и таких судебных учреждений, в которых не все члены - с юридическим образованием и в которых присяжные заседатели заменены сословными представителями, которым не преподается никаких объяснений. Начиная с 1889 года Правительствующий Сенат в ряде принципиальных своих решений (1889 г. No34, 1891 г. No31, 1895 г. No24) обратил самое строгое внимание на порядок составления и обоснования приговоров, постановляемых судебными местами без участия присяжных заседателей. Он положительно и настойчиво требует, чтобы судебное учреждение, постановляющее приговор, "с подробностью и ясностью указывало тот путь, по которому оно следовало в своих рассуждениях о значении установленных им фактов в смысле вины или невинности обвиняемого". Рядом с этим Сенат требует, чтобы внутреннее убеждение судьи вытекало из совокупного рассмотрения всех обстоятельств дела, так как, закрыв, хотя бы неумышленно, глаза на некоторые из них, легко обмануть свою собственную совесть. Если подойти с этими требованиями к приговору Особого присутствия Харьковской судебной палаты о Скитских, прежде всего бросится в глаза, что оно произвольно исключило из области своей свободной судейской, т. е. критической, оценки целый отдел следственного материала. Оно решило не критиковать и не оценивать вовсе предварительного следствия. А между тем в отдельных мнениях трех членов, пришедших к прямо противоположному выводу о невиновности Скитских, содержится такая оценка. Кто же прав? В каком соотношении находятся между собой следствия предварительное и судебное? Предварительное следствие во всех уголовных делах, где оно требуется, органически связано с следствием судебным. Многие действия и акты предварительного следствия ничем восполнены и заменены быть не могут. Без них нельзя обойтись; не ввести их в круг судейской оценки прямо-таки невозможно, немыслимо. По образному сравнению, слышанному мной некогда здесь, в этом же самом зале, предварительное и судебное следствие - только два разных этажа одного и того же здания. И это совершенно верно. Быть может, предварительное следствие только подвальный этаж, но зато он всего ближе к фундаменту. Как возможно расположиться комфортабельно и удобно правосудию в верхнем этаже, не заглянув даже в этаж подвальный, тем более что именно в нем, как дознано, так свойственно совам и филинам вить свои гнезда, ютиться и летучим мышам... Надо распахнуть в нем окна - ради простой предосторожности. Мне кажется, что устранением от своего рассмотрения вопроса о недостатках и неполноте предварительного следствия Палата устранила самую насущную и настоятельную судейскую критическую работу, без которой все дальнейшие ее выводы и положения, как бы они архитектурны сами по себе ни были, лишены устоев, лишены вовсе фундамента. Чтобы не быть голословным, только для примера напомню Правительствующему Сенату, что все рассуждения Палаты о характере местности предполагаемого места убийства основаны на противоречивом и непроверенном протоколе предварительного следствия, благодаря чему на сухой, потрескавшейся от жары земле появляется неожиданно сырая глина, а местность, по которой люди идут и ездят без конца и которая находится в виду жилой дачи, именуется в приговоре, со слов предварительного следствия, "глухой и безлюдной". Характерный эпизод с утайкой перехваченного полицией письма Петра Скитского вовсе замалчивается в приговоре, так как уже заранее объявлено, что о недостатках предварительного следствия речи не будет. Полагаю, что сказанного достаточно. Подходя к приговору со стороны его логических дефектов, опять возможна проверка с кассационной точки зрения. Сенат неоднократно признавал, что не только обвинить, но даже предать суду нельзя на основании одних лишь предположений. А между тем чем, как не беспорядочно мятущимся водоворотом предположений являются все эти якобы улики в виде показаний Бородаевой, Ткаченко и Копоненко. Что, кроме всего того же недоумевающего предположения, вытекает из этих показаний? Ведь Палата не приписывает ни Бородаевой, ни Ткаченко, чтобы они видели непременно убийц или даже непременно Скитских. Они видели в разное время двух людей; но убийц ли? - не знают, Скитских ли? - не знают. Как же отсюда логически (без совершенно произвольного предположения) перешагнуть к тому, что это и убийцы, и именно Скитские. Один свидетель утверждает, что утром видел Степана Скитского в городе с кошельком в руках. Этого достаточно (для чего: для вывода или для предположения?), чтобы Галата в приговоре объявила: в этом кошельке Скитские могли нести к месту убийства водку, хлеб, колбасу, веревку и все орудия убийства. Но ведь, по мнению той же палаты, Скитских видела Бородаева и разглядела даже пуговицы; как же она не видела при них объемистого кошеля? На месте убийства найдена сороковка водки. Палата произвольно переименовывает ее в бутылку (хотя это только полбутылки) и затем объявляет: сам Петр не отрицает, что в это утро он купил бутылку водки. Но Петр именно говорил о бутылке, т. е. о 1/20 ведра. Со стороны применения юридических правил оценки улик приговор палаты заслуживает не меньшего внимания. Когда нужно дискредитировать свидетеля (Попова, Лазарева) - упоминается, что это свидетели со стороны обвиняемого, и они утрачивают уже значение в глазах палаты. Брат, потому что он брат, "естественный" участник другого обвиняемого. Когда нужно опровергнуть alibi, идет свободное накидывание десяти и пятнадцати минут ко времени, устанавливаемому даже такой свидетельницей, как госпожа Комарова. Мне скажут: позвольте, все это "существо", Сенат не касается и так далее. Позвольте, однако, господа сенаторы: во имя чего творится правосудие? О "существе" я не стану говорить, но о существе существа я должен вам сказать несколько слов. Открыта ли истина и могла ли быть она открыта при данных условиях? Большинство, осудившее Скитских за зверское убийство начальника в засаде, сочло нужным смягчить этим злодеям наказание до минимума, т. е. на две степени. Если счесть голоса при двукратном разбирательстве дела, оказывается, что из четырнадцати голосов Петр имеет восемь, т. е. большинство за невинность, Степан - семь, т. е. ровно половину. И я совершенно сознательно и, думаю, по праву могу спросить: убеждены ли вы, что истина открыта в этом деле и что ее могло открыть Особое присутствие Харьковской судебной палаты, идя по тому пути, по которому оно шло? Вне подобного вопроса, вне подобной задачи раскрытия "существа существа", т. е. истины, нет судебной процедуры, нет усилий судейской совести или они бесцельны. Кому нужны сами по себе формы, обряды и буквы закона, если они не служат целям правосудия, если они не ведут к главной и единственной его задаче - направить на путь, ведущий к открытию истины. Кассационные учреждения имеют своих родоначальников и очень древнюю генеалогию, дающих мне основание не чуждаться доступного юристу исторического толкования их задачи. Кассационный суд - это детище тех propositios d'erreur [Погрешности в делах (фр.)] (вечных спутников людского правосудия), которыми во Франции, начиная с четырнадцатого века, ведали особые coseils du roi [Королевские судьи (фр.)]. Они занимались только теми делами, в которых предполагалась судебная ошибка, и рассматривали их вновь "по существу". В 1667 году порядок пересмотра подобных дел был окончательно изменен, как оскорбительный для чести судей. На его-то развалинах и возникло кассационное производство, окончательно окрепшее и замкнувшееся после первой Французской революции в холодные и строгие формы, ограждающие судей от жалости и сострадания. Вопящему о своей невинности не позволено было больше ни рыдать, ни бить себя в грудь. Он должен был перед верховной кассационной инстанцией забыть о "существе"... даже если это "существо" было его собственное. Формы кассационного производства наладились и. как хорошо смазанные колеса, пошли беззвучно в ход. О невинно осужденных стало все реже и реже слышно. Задачи правосудия, очевидно, осуществлялись. Весь шум и назойливый гам детального "существа" каждого отдельного дела остался где-то там, внизу, в низших судах и инстанциях. Но для кассационного судилища, очутившегося одиноко наверху, осталась не меньшая ответственность перед правосудием. Из всего этого копошащегося где-то внизу "существа" он не может позволять ничего вырабатывать, кроме истины. Если такова конечная задача кассационного производства, а она именно такова, то я не сомневаюсь, что приговор, которым Скитские признаны виновными, будет вами отменен, господа сенаторы! После весьма продолжительного совещания Правительствующий Сенат приговор Харьковской судебной палаты по настоящему делу, да нарушением ст. 688, 689, 766 и 797 Устава уголовного судопроизводства, отменил и дело передал в Киевскую судебную палату для нового рассмотрения. 19 мая 1900 года в г. Полтаве началось новое разбирательство дела братьев Скитских. По городу были расклеены объявления от полтавского полицмейстера, извещавшего о закрытии приездов к суду, а также о закрытии парка для гулянья публики на все время разбирательства этого процесса. Здание суда охранялось усиленным военным караулом. Свидетелей были вызвано сто двадцать восемь человек. Судебное следствие продолжалось девять дней. На пятый день был произведен осмотр местности. Десятый день заседания был посвящен прениям сторон. Речь, произнесенная в г. Полтаве в защиту братьев Скитских Господа судьи и господа сословные представители! Мне предстоит произнести перед вами защитительную речь, а между тем я хотел бы забыть в эту минуту о том, что есть на свете судебное красноречие и ораторское искусство. По академическому определению, это искусство заключается в том, чтобы путем возможно меньшего напряжения усилий слушателей передать им свои мысли и чувства, навязать им свое настроение, достигнув заранее намеченного эффекта. Обыкновенно не брезгуют для этого и внешними суррогатами вдохновения: приподнятым тоном, побрякушками остроумия и фразой. В том мучительном напряжении, которое всеми нами владеет, мне было бы стыдно заниматься здесь "искусством", расставлять в виде ловушек "эффекты" и развлекать ваше внимание в ту минуту, когда простая истина ищет и так трагически не находит себе выхода. Если бы я был косноязычным, я сказал бы вам то же, что скажу сейчас! Я не имею в виду даже облегчить вам вашей задачи. Наоборот, я хотел бы вам ее затруднить. Я хотел бы, чтобы после огромного физического труда вы понесли такой же мучительный огромный умственный труд. Я хотел бы вернуть вас назад, к самому началу. Если у вас уже созрело решение, вы должны продумать его заново если необходимо передумать вновь, вы должны сделать и это! По формуле закона, воистину "всю силу своего разумения" должны приложить вы к разрешению этого дела. Нам не нужно вашей интимной правды, случайного личного убеждения отдельного судьи, Бог знает из чего зародившегося, откуда к нему подкравшегося. Нам нужна гласная широкая оценка вашей совестью только видимых условий дела, только достоверных, доказанных его обстоятельств. Лишь при этом условии все общество, взволнованное и потрясенное беспримерной судьбой этого загадочного дела, как один человек, с облегченной душой подпишется под вашим приговором. Когда после первой кассации первого оправдательного о Скитских приговора я решился принять участие в их дальнейшей защите, я хорошо понимал всю тяжесть принимаемой мной на себя задачи. Личная уверенность в их невиновности, давая мне лишь необходимую внутреннюю свободу для выполнения, быть может, непосильной задачи, нисколько не ослепляла меня надеждой на легкую победу. В противоположность моему молодому и потому бодро-самоуверенному товарищу по защите Скитских (Куликову, который закончил речь словами, что обвинить Скитских "страшно и стыдно!"), я никогда не смотрел розово на это дело. Слишком много судебных впечатлений уже пережито мною на своем веку, я слишком близко стою к делу отправления уголовного правосудия, чтобы не знать, что, несмотря на обладание нами в теории по-видимому всеми совершеннейшими способами открытия истины, судебная истина (как и всякая, впрочем, другая!) дается нелегко и что в уголовном деле недостаточно быть только невинным, надо еще уметь по суду объявить себя таковым! Суд и осуждение близки! - в этой евангельской истине столько же нравственной глубины, сколько и практической мудрости. При известном стечении внешних обстоятельств и условных веяний подвиг самооправдания так же труден для невинного, как и для виновного, И для того и для другого формы и условия те же. Им одинаково не верят, они одинаково сидят на скамье подсудимых, которая имеет свою особую, не написанную еще психологию. Этого не должен забывать ни один судья. Соблазн осудить, когда самоуверенно судишь, очень велик. А кто же судит не самоуверенно? История настоящего процесса в этом отношении особенно поучительна. Первый оправдательный приговор, доставшийся с таким трудом судейской совести, ничего не стоило смахнуть простой кассацией. После того обвинительное напряжение достигло высшей степени, понеслось во всем своем разбеге. Казалось безумием остановить его, таким же почти безумием, как пытаться одним внешним усилием остановить разбег несущегося по рельсам локомотива. Мне могут возразить. Однако ведь защита - естественная форма противодействия обвинению! Вы намеренно прикидываетесь бессильным, умаляя процессуальное значение защиты. Состязание сторон разве не ведется равным оружием! Разве вы не пользовались здесь, на суде, всеми гарантиями, всей полнотой ваших прав? На скрижалях Судебных уставов разве не начертано: обвинение и защита равноправны? Вот ходячее заблуждение, которое не вызовет улыбки только потому, что вызывает грусть. В конце концов действительно защиту впускают в "храм правосудия" - но надолго ли и в какой момент? Разве в самые сокровенные и трудные для обвиняемого, а нередко и для истины, моменты она не находится в жалком положении оглашенного, изгнанного, бессильно томящегося у преддверия храма? Ее впускают тогда, когда затеянная в глубокой тайне, сотканная в тиши и выполненная в раздумье вся "творческая" работа обвинения в сущности "готова" - окончена совершенно. Ей предоставлено только критиковать или даже разрушать это "творчество"; класть свои мазки на законченную картину - "портить" ее, или рвать холст, на котором она нарисована, но не давать ничего своего, законченного и цельного. Отсюда досадные к защите отношения и чувства не только со стороны обвинителей, но подчас и судей, Она ничего не дает взамен разрушаемого. Ум наш так устроен, что, подобно всей природе, "боится пустоты". И к защите предъявляется требование на смену разрушаемого создать нечто новое, свое, положительное и прочное. Но предъявлять подобное требование - значит издеваться над бессилием стороны в процессе. Ведь краеугольным камнем уголовного процесса является предварительное следствие, когда защита не допускается. Предварительное следствие - тот фундамент, без которого немыслимо построить ничего, а его-то защите и недостает. Если бы защита располагала такими же средствами, как обвинение, она, быть может, дала бы вам преступника на смену Скитских, но, при наличии существующего порядка следствия, мы вам не можем назвать убийц. У защиты нет ни власти, ни средств содействовать правосудию в этом направлении, А между тем именно данный процесс не вопиет ли против подобного ограничения защиты? Вам пришлось делать заново все то, что упустило или не сделало предварительное следствие; мы вынуждены были произвести самые сложные и тщательные осмотры, испытания и измерения. Скажите, чем мы вам помешали в этой чисто следственной, черной подготовительной работе? Своим бессменным контролем, вопросами и поправками мы только удесятерили авторитет вашей беспримерной судейской работы! Если бы уже на предварительном следствии мы имели права, равные правам обвинения, мы не предстали бы пред вами с пустыми руками. Мы исследовали бы целый ряд параллельных с обвинением, напрашивающихся версий преступления, и кто знает, сидели бы Скитские на скамье подсудимых? А теперь получается картина странная, хаотическая; кому верить, на чем остановиться? Разве скопление случайностей, подозрительных черточек и уличающих штрихов сплетается и теперь исключительно только против Скитских? Разве дефекты полицейского рвения и страшной халатности предварительного следствия не говорят сами за себя, не призывают чуткую душу судьи к вящей осторожности? Мы уже знаем, что в самый день похорон Комарова Степан Скитский был арестован. Мы отлично знаем, что в то время, кроме подозрений, которые, если верить Скитской, по характерному жесту о. Геннадия Мачуговского, были только "там" и "там", т. е. у преосвященного и у госпожи Комаровой, решительно ничего не было. Не было даже показания пастуха Ткаченко, который видел двух, похожих одеждой на Скитских лиц, как бы возвращавшихся с места совершения преступления. О госпоже Бородаевой в то время и помину еще не было! Тем не менее следственные поиски разом прекратились, и стали собирать улики только против Скитских. Я удивляюсь, что их собрали еще так мало, так как знаю, что на первых порах полицейским рвением легко смутить даже чистую, но слабую свидетельскую душу. Припомните показания свидетеля Головкова и объяснение Петра Скитского. Бывший полтавский полицмейстер Иванов, на том основании, что они "не дворяне", объяснялся с ними весьма энергично. Он имел, по-видимому, повадку в подобных случаях жестикулировать кулаком более выразительно, чем это обыкновенно принято. Рядом с этим тот же господин Иванов так детски доверчиво, с такой пылкой наивностью считал собранные против Скитских улики неотразимыми и насчитал их столько даже здесь на суде (кровь, волос, колбасу, веревку и т. д.), что на его показании, как на судебном доказательстве, даже обвинителям пришлось поставить крест. Господин Иванов ничего нам не дал здесь, кроме своей, совершенно очевидной, судебно-полицейской наивности, а между тем на предварительном следствии все охотно верили ему, что он "корни и нити" всего дела держит твердо в руках. Из уст в уста переходили сведения об открытых им "важных" уликах, слагались и целые легенды о добытых им "агентурным путем" сведениях. На суде эти "агентурные сведения", как и следовало ожидать, превратились в простые бабьи сплетни, тут же и опровергнутые. По поводу полицейской проделки с подсаживанием сыщика в образе арестанта к Петру Скитскому, проделки, предпринятой, к сожалению, с ведома, если не одобрения, следственной и прокурорской власти, пошел целый гул по Полтаве. Девица Прохорова и преосвященный говорили нам, что даже сами читали копию записки Петра Скитского к брату и в ней была именно "страшная" улика против Скитских. В ней говорилось о проклятии за сознание и за нарушение клятвы по совершению преступления. Сам господин Иванов не посмел, однако, здесь воспроизвести нам подобного текста записки. Этот свидетель, согласно с утверждением господина Червоненко, удостоверил совершенно иное содержание записки: "Если ты убил Комарова, я тебе не брат. Проклинаю тебя!" Это был оправдательный документ для Петра Скитского, а не "страшная" улика. Записка затем пропала, вероятно в качестве "ненужной бумажки". Но она сделала свое страшное и злое дело на предварительном следствии! Ближайшими сотрудниками господина Иванова, как известно, были два полицейских пристава: господин Царенко и господин Семенов. Втроем они были первыми каменщиками, положившими фундамент. Вы имели возможность их наблюдать и составить себе надлежащее представление о характере их сыскной прозорливости. Царенко говорил нам, что у них 15 июля состоялось даже особое совещание под председательством господина полицеймейстера Иванова для выработки "общего плана" действий. Сказано недурно, но кончилось это совещание тем, что господин Царенко, переодевшись в штатское платье, и господин Семенов - в полицейский мундир, поехали к месту нахождения трупа послушать, что говорит "народ", и вообще поискать счастья. Народ безмолвствовал, счастья им никакого не подвернулось, но госпожа Комарова высказывала свои подозрения на Скитских, и господину Иванову в связи с подоспевшими к нему откуда-то вдруг "агентурными сведениями" вопрос показался решенным и ясным до очевидности. Тщетно мы старались узнать от господина Иванова по крайней мере источник его агентурных тайн. Ему было разрешено не обнаруживать своих профессиональных секретов. Но этот секрет мы сами могли бы открыть господину Иванову. Широко организованное агентурное дело, организованный сыск, и где же? - в мирной и тихой Полтаве. В Петербурге у нас едва-едва организована сыскная часть. Ведь Полтава - не Париж! В деле Дрейфуса могли опираться на агентурные сведения, а здесь о них говорить даже смешно. Господин Иванов только верен себе. Он, как проявилось это на суде, удивительно склонен на людях все обставлять торжественностью официальности. Если бы он мог сохранять эту свою черту и на дознании при допросе свидетеля Головкова и обвиняемого Петра Скитского, было бы гораздо лучше. Что сказать о правой руке господина Иванова - о господине Царенко? Он усвоил себе немного истин, но зато уж помнит он их твердо: купаться надо ходить всегда ближайшим путем, колбасу покупать надо привозную, московскую, а не у Лангера, веревку для удавления ближнего надо брать свою, а не пользоваться казенной. Если не соблюдены все эти предосторожности, пусть пеняют на судьбу или на себя, но не запираются в преступлении и, главное, не претендуют на начальство за то, что засажены в тюрьму. Наконец, последний из трех полицейских чиновников - господин Семенов внес в дело весьма тонкое и ценное соображение. Он первым бесповоротно решил, что преступников было именно двое, а не менее и не более. На этом утвердилось и следствие. Не характер насилия над трупом и все тонкости судебно-медицинской экспертизы (это господин Семенов заодно с водолечением по способу Кнейпа, вероятно, считает "философией") привели его к такому умозаключению! Нет, его осенила простая житейская сообразительность. Водка и закуска в месте "засады" найдены в таком друг от друга соотношении и на таком расстоянии, что одному человеку было бы никак невозможно одновременно дотянуться и до водки, и до закуски. Очевидно, в засаде сидели двое. Гениальное открытие! Оно, без сомнения, могло возникнуть только на благодатной родине бессмертного гоголевского Пацюка, которому, как известно, вареники, и притом обмакнутые в сметану, сами летели в рот. Вот впечатления полицейских чиновников, о которых здесь столь красноречиво и серьезно повествовали нам, вот тот клубок своеобразных улик и подозрений, которые нам приходится разматывать. Вы произвели, господа судьи, огромную затрату сил. И что же? При окончании следствия я чувствовал себя неудовлетворенным. Не могли не чувствовать неудовлетворенности и вы. Чувствовалось одно: надо бы начать все сначала! Но сначала уже невозможно. Русло проложено - следствие течет и журчит, убаюкивая и усыпляя. Потребовался бы воистину умственный и нравственный tour de force [Силовой прием (фр.)], чтобы сказать себе прямо и откровенно: все это никуда не годится, надо на всем этом поставить крест. И вот для ленивого ума раздолье: расчищенное почетное место всему, подтверждающему версию о Скитских, мрачное подозрение и голословное отрицание всего остального. При таких условиях, конечно, обвинить возможно. Ваше пытливое и внимательное изучение дела, однако, ручается нам за иной приговор, за иную точку зрения. Вы не успокоитесь, пока ваш разум и ваша колеблющаяся совесть не совершат всего круговорота раз начавшегося пытливого движения мысли, пока вы сами не положите этой мучительной работе конца словами; "Довольно! Мы в заколдованном кругу! Дойдя до конца, мы снова у начала!" И мы действительно у самого начала. Чем исключены предположения о целом ряде лиц, которые так же, как и Скитские могли быть виновниками убийства? Я спешу здесь оговориться. Я весьма счастлив случаю сказать публично, что возможные подозрения относительно причастности к делу несчастной вдовы Комарова нашли здесь себе полное разъяснение и опровержение. Я лично, по крайней мере, в этом убежден, и рад, что могу в присутствии госпожи Комаровой заявить об этом громогласно. Если ранее в числе других догадок могли быть и неблагоприятные для госпожи Комаровой, то опять-таки в этом было виновато предварительное следствие. Если бы своевременно было разъяснено значение знаменитой записки, найденной в портсигаре убитого: "О! о! - будет бал" и т. д., что сделано вполне госпожой Комаровой только в настоящем заседании; если бы на основании указаний госпожи Комаровой, что муж ей в этот единственный раз за все лето сказал, чтобы она его не встречала, были сделаны розыски в том смысле, не было ли назначено кем-либо Комарову свидания по дороге на дачу, если бы все эти факты ранее не стушевывались и не замалчивались, а были бы, наоборот, приведены в ясность, госпоже Комаровой не пришлось бы вовсе считаться с подозрениями. Лично мы верим ей. Но дайте же нам равное отношение к фактам. Почему то, что подозрительно или неясно само по себе в деле, но лишь не по отношению к Скитским, вовсе из него выкидывается, и все, что имеется против Скитских, истолковывается исключительно подозрительно? В поисках того, кто мог желать смерти Комарова, кто еще мог питать к нему злобные и мстительные чувства, нам неожиданно весьма помог поверенный гражданской истицы. Он широко очертил круг лиц, питавших, по его мнению, непобедимую ненависть к рьяному секретарю Полтавской консистории. По словам поверенного гражданской истицы, все сельское духовенство, весь низший круг лиц подчиненной ему епархии жестоко страдал от стремительного самовластия, от непреклонной и самоуверенной энергии молодого секретаря. Сам преосвященный Иларион вынужден был признать, что рядом со всевозможными достоинствами Комарова, как должностного лица, он бывал нетерпелив, резок и раздражителен. Воспрещение благочинным входа в консисторию, в то время когда по уставу они имеют место даже в присутствии ее, почиталось всеми распоряжением едва ли законным, во всяком случае бестактным и оскорбительным для чести отцов благочинных. Вспомните сорок человек одних уволенных чинов консистории за три года его секретарства, и вы согласитесь, что врагов у него, помимо Скитского, был непочатый край. Припомните, наконец, характерные черты его отношения к некоторым служащим. У одного, собирающегося жениться, он ни с того ни с сего требует удостоверения врача о том, что он не страдает сифилисом. Тот оскорбляется и уходит. Бывшего столоначальника, молодого человека, некоего Александровского, он, по словам свидетеля Головкова, своим презрительным и высокомерным отношением доводит до того, что этот несчастный, с трясущимися руками, по часам простаивает у дверей его кабинета, не смея войти. Вскоре он также оставляет службу. К Скитским Комаров, в сущности, был даже милостив. За пьянство он, например, не взыскивал, и Петру даже спустя год прибавил жалованья. Со Степаном Скитским он был в ладах вплоть до января 1897 года. По словам свидетеля Просянина, если он иногда и делал замечания Степану Скитскому, то тут же всегда отечески прибавлял: "Только слушайтесь меня, и вам будет хорошо!" Степан Скитский вырос и воспитался в условиях безропотного подчинения, и - откуда бы у него взялся тот бешеный порыв к протесту на сорок пятом году жизни, чтобы, забыв обо всем, рискнуть всем? Его окружала мирная среда: дочь, посещавшая гимназию, любящая жена! Да и откуда было взяться у него "непреодолимой" вражде к Комарову? Ведь Комаров сам отличал Скитского весьма долгое время, назначая его своим заместителем на время отъездов, устроив его и на место казначея почти против желания архиерея. Самая провинность, из-за которой Степан Скитский был лишен награды, не показывает ли, что Комаров только в припадке раздражения настоял на своем и заговорил о перемещении Степана Скитского вновь на должность столоначальника затем только, чтобы припугнуть его своей немилостью. Степан Скитский мог не тревожиться. Было известно, что архиерей на это не согласился и вообще находил тогда и самые провинности Скитского не столь значительными. И действительно, ближайшим образом, в чем они заключались? Он "испортил" служебный год Комарову тем, что не изготовил ведомости к первому января. Но, по словам преосвященного, заняв должность казначея лишь с ноября месяца предыдущего года, было бы и мудрено составить ведомости к сроку. Другая провинность состояла в денежном недочете. Сначала это встревожило и самого Скитского, взволновало и епархиальное начальство. Но вскоре, как это нам опять-таки удостоверил преосвященный Иларион, недочет оказался в полторы копейки, и то не по вине казначея, При таких условиях не вправе ли был Скитский, даже если допустить, что он очень возмутился несправедливым отношением к себе Комарова, - рассчитывать на то, что по жалобе господину обер-прокурору придирчивость секретаря может быть обнаружена и его служебное рвение будет введено в границы законности. Ведь о желании своем жаловаться он говорил всем и каждому. Знал об этом архиерей, узнал и Комаров. Преосвященный, правда, убеждал его "оставить это", "помириться" с Комаровым, и на первых порах Скитский отвечал ему: "Не могу, как угодно вашему преосвященству "Но, в сущности, не добрый ли это был знак для Скитского? Не предвещало ли это, что отношения с Комаровым восстановятся непременно, раз сам владыка желал такого примирения и склонял к нему. Для Скитского далеко не все было потеряно. Припомните по этому же поводу одно из писем госпожи Комаровой к матери своей, госпоже Будаевской. Она именно рассказывает об этом инциденте матери, причем все время нежно называет Скитского Степой. Смысл всего письма таков: взъерошился внезапно, мол, Степа, но все это уладится, пройдет! Где же непобедимая ненависть или безысходность положения для Скитского? Если последнее разуметь в материальном отношении, то и тут нет правды. В городе все знали Скитского за дельного, смышленого и честного работника. Достаточно сказать, что после первого своего оправдания он тотчас же нашел себе место, с жалованьем не меньше консисторского, с этого места его и взяли опять в тюрьму после кассации. Итак, что бы ни говорили (если бы даже убийцы Комарова были из консисторских или из духовенства), Степана Скитского нечего выдвигать в качестве наизлейшего и притом единственного врага Комарова. Если даже убийство имело, действительно место на этой почве - на почве "служебной мести", Степан Скитский был и слишком умен и слишком на виду, для того чтобы на него мог пасть выбор стать палачом Комарова. О Петре Скитском я уже не говорю - по самой своей нравственной природе он в палачи не годится. Возьмем теперь другой круг лиц, близко соприкасающихся с консисторией и ее порядками, встретивших в лице Комарова своего непримиримого гонителя и противника. Я говорю о разного вида и сорта бракоразводных дельцах, начиная с заезжих темных личностей в качестве "специалистов-поверенных" по бракоразводным делам и личностей вроде Бабы-Чубарова, промышлявших перспективами, открывавшимися им в замочные скважины и дверные щели. Ведь надо же вдуматься, с каким омутом лжи, преступности и грязи мы в подобных случаях имеем дело! Почему на поверхность одного из подобных омутов не мог всплыть труп принципиального противника брачных расторжений - Комарова? Почему его убийство не могло быть делом наемных рук? Куши, которыми оперировали бракоразводные дельцы, низменные люди, которые рвались за этими кушами, неодолимые преграды, которые вечно ставил Комаров благополучному и скорому завершению подобных предприятий, не говорят ли за то, что и на этой почве мы наталкиваемся на мотивы и побуждения, заслуживающие самого пристального и серьезного внимания. Господин Ливен, например, прямо утверждает, что Комаров убит именно благодаря его бракоразводному процессу, которому он не дал закончиться благоприятно, несмотря на огромные деньги, затраченные противной стороной. Но пусть господин Ливен ошибается. Разве это был единственный бракоразводный процесс богатых людей в Полтаве? Вспомните характерное дело супругов Тржецяк и упорное воздействие на ход этого процесса со стороны Комарова. Госпожа Тржецяк, богатая женщина, желала вступления в новый брак. В этом был заинтересован и некий господин Шуберт. Духовные отцы признали брак подлежащим расторжению, но Комаров вошел с энергичным протестом к преосвященному, и развод не был утвержден. Любопытна дальнейшая судьба дела. Комаров всегда кичился своей служебной исправностью и щеголял пунктуальностью. Тем не менее дело Тржецяк, очевидно, засело в его уме крепко. С марта до июля он не отсылает дела и не дает ему хода, несмотря на прошение и жалобы госпожи Тржецяк, несмотря на запрос Синода. Только 11 июля, т. е. за три дня до своей смерти, он сочиняет отпуск резолюции, по которой предполагалось дело, при особом пояснительном рапорте от имени преосвященного, препроводить в Синод. По словам столоначальника Горностаева, Комаров собирался особенно внимательно заняться составлением этой бумаги, в которой намеревался подробно развить основания, по коим считал развод невозможным. 14 июля Комарова убили, а 21 июля дело Тржецяк было отправлено в Синод уже при простом препроводительном отношении. Синод признал затем брак подлежащим расторжению. Припомните при этом отзыв преосвященного, что покойный Комаров, как ярый ненавистник брачных расторжений, в делах этого рода не всегда держался даже в пределах строгой законности. Он пытался даже ввести новую практику. Секретарь по закону не имеет права самолично допрашивать свидетелей, но Комаров не мог сдерживаться: заподозрив лжесвидетельство, он предлагал вопросы, старался изобличить свидетеля. Можно себе представить, как себя чувствовали все эти специалисты, вроде Бабы-Чубарова, и вообще бракоразводные дельцы, нуждавшиеся именно в подобных свидетелях, когда им приходилось иметь дело с Комаровым. Хоть закрывай лавочку. А между тем куши в виде круглых цифр, вроде десяти, пятнадцати тысяч, так и манят, так и влекут к себе. Докажите мне, что этого рода корысть не могла стать мотивом преступления, и я откажусь от своего предположения. Но вы этого мне не докажете. Довольно, однако, предположений - они, в сущности, бесплодны. Я выдвинул их лишь для того, чтобы наглядно опровергнуть довод обвинения: Скитские - ибо больше некому! Как видите, это не аргумент, с ним серьезно считаться не приходится, обстановка убийства Комарова, если вдуматься в нее, так неясна, так неуловимо-таинственна и вместе с тем так, по-видимому, проста, что невольно теряешь голову. Мечешься между Сциллой и Харибдой: или тут простой, легко удавшийся случай самого банального убийства случайных грабителей (вспомните похищенные часы!), или, наоборот, налицо тонкий математический расчет, ловко выполненная казнь умелыми, бесстрастными и твердыми руками. Был человек на дороге, на мостике, почти подходил к своей даче, и вдруг-мертвый в кустах. При этом дорога, несомненно, битая, проезжая. Мы поднимали целое облако пыли, когда ехали с вами по ней на осмотр. В сорока саженях косил сено Петр Бондаренко, немного дальше Кошевой набирал воду в пруду - и ни звука, ни крика, точно сам Комаров подставляет шею петле. Согласитесь, что все это наводит на размышления. А с точки зрения невозможности именно для Скитских совершить это преступление размышления эти разрастаются уже в целый лес, непроходимый лес сомнений. Одно, что мы твердо и несомненно знаем, это то, что труп Комарова оказался всего в двадцати двух шагах от мостика. Допускаю, что его не могли волочить или переносить на далекое пространство. Но которое бы из трех ни избрали мы заключений экспертов - удавление, удушение или шок от насилия, надо же попытаться дать себе, по крайней мере, ясное представление о том, как и где это могло произойти. На самой дороге, видимой отовсюду, не сохранившей уже через полчаса, когда проходила госпожа Комарова, ни малейших следов падения тела или борьбы, самое удушение, шок или удавление не могли произойти. Хоть несколько шагов в сторону (по направлению к лесу, вероятно, добровольно приманенный чем-либо) да сделал же Комаров. Как бы ловко и проворно ни выскочили злоумышленники из засады на открытую дорогу, он бы их услышал и увидел, успел бы метнуться в сторону, выхватить револьвер или закричать, особенно зная, что его только что обогнал водовоз, который неподалеку набирает воду у пруда. Для меня более чем очевидно, что Комаров, пройдя мостик, сошел с дороги. Это могло случиться вполне естественно, если он сам условился с кем-либо здесь встретиться. В консистории по делам службы он никого не принимал, на дачу также, быть может, не хотел никого поваживать, но мог не отказать кому-либо перекинуться с ним несколькими словами, пройдя вместе несколько шагов или присев под тенью на несколько минут. Вспомните деловое посещение поручиком Терентьевым дачи Комарова; могли быть и другие, столь же заинтересованные в исходе своих дел, неотступные просители. Если допустить на секунду правдивость такого объяснения, тогда тотчас же займут свое надлежащее место два, по-видимому необъяснимых, обстоятельства, фактическая достоверность которых, однако же, несомненна. Я говорю о показаниях госпожи Комаровой и свидетеля Крыся. Первая удостоверяет, что за все лето 14 июля в первый раз муж настойчиво просил его не встречать. Раз это была совершенно исключительная и вполне необычная настойчивость, очевидно, был для нее и известный мотив. Назначив кому-либо встречу у мостика, он, естественно, мог не желать, чтобы жена присутствовала при этом. Теперь возьмите показание Крыся, к которому на первых порах мы все относились почему-то с таким недоверием. Не таится ли в его показании разгадка именно того, о чем я веду речь. Выйдя на поворот дороги и завидев уже издали мостик, Комаров встречает Крыся и с ним здоровается. Он знает, что за мостиком его ждут, что жена не выйдет навстречу, быть может, у него в эту секунду внезапно шевельнулось сомнение относительно благонадежности лица, которому он неосторожно назначил свидание, и вот он на ходу говорит Крысю: "Жена что-то не вышла навстречу, постой, пока перебегут собаки дорогу, и я пройду к мостику!" Крысь посмотрел ему вслед несколько минут, видит, секретарь бодро зашагал уже по мостику. Крысь повернул и пошел себе своей дорогой в город. Именно ожидая условленной цели, Комаров мог поопаситься и намеренно задержать Крыся: все-таки живой человек неподалеку! Самое убийство должно было его застигнуть, когда он уже успокоился, оставил всякую мысль об опасности. Всего вероятнее, что он даже присел и был уже во всяком случае не на ходу, так как никаких серьезных следов борьбы на теле его не имеется. Револьвер его остался спокойно лежать в кармане пиджака; его у него не выбили и не вырвали. Очевидно, ему разом зажали рот и придушили, чтобы он не успел и пикнуть. Но сделать это возможно только тогда, когда жертва в более или менее удобном и спокойном положении относительно нападающих. К этой формуле подойдут выводы обоих профессоров судебной медицины, и Патенко и Оболонского. Рот зажать нужно было во всяком случае, чтобы жертва не кричала, и насилие, произведенное тем, что на него навалились с такой силой, что сломали два ребра, могло вызвать нервный шок и паралич сердца, как непосредственную причину смерти. Признаки обоих этих факторов устанавливаются, по словам экспертов, объективными данными осмотра и вскрытия трупа. Веревка намотана была уже, очевидно, после этого, или для пущей верности задушения или для отвода глаз, в виде якобы эмблемы не случайной расправы. Во всяком случае, профессора-эксперты наглядно нас убедили в том, что веревка не послужила для удавления, ибо странгуляционная от нее полоса оказалась не прижизненного происхождения. Если такова возможная картина преступления, если убийство не могло совершиться иначе как путем приманки в засаду Комарова, если все нам говорит, что рядом с преднамеренной рассчитанностью была и несомненная чистота выполнения его, этим самым опровергается обвинение, направленное против Скитских, потому что мы знаем, что при подобных условиях самая физическая невозможность совершения ими преступления представляется вполне доказанной. Останавливаясь на показаниях Бородаевой и Ткаченко как на достоверных этапных пунктах, пройденных убийцами-Скитскими, обвинение увлекается лишь видимой легкостью выполнения ими задачи и за этой графической несложностью начертания пути преступников забывает всю сложность бытовых и жизненных условий, их окружавших. Конечно, чего же проще: на виду у всех, бегом взбежали на гору на потеху госпожи Бородаевой и Ващенко, пустились во всю прыть затем прямо открытой возвышенной поляной наперерез Комарову, на виду у него самого бегом спускались по голому нагорью к мостику, встретились с ним лоб в лоб на дороге, лишь только он успел перешагнуть мостик, убили и затем, час спустя, засветло, по открытой поляне, параллельно проезжей дороге, пошли себе купаться на Вореклу. Но ведь этот упрощенный способ передвижения хорош для какой-нибудь partie de plaisir, по не для убийства, которое все же желательно сохранить в тайне. Я не говорю уже о расчете времени, которое, однако же, должно быть принято во внимание. Alibi Степана Скитского, т. е. нахождение его в городе вплоть до начала третьего часа и провождение притом времени при отличном настроении духа, в самых невинных занятиях, абсолютно доказано. Старушке Мартыновой, ее прислуге и Дарагану, не говоря уже о ряде свидетелей его предыдущего времяпрепровождения, вы не имеете ни малейшего основания не доверять. Степан Скитский сослался на них в самый момент своего ареста, и все они подтвердили, что видели его именно 14 июля. Но этого мало: у нас еще имеется драгоценный свидетель, потому что это свидетель обвинения, господин Лопатецкий. Он положительно удостоверяет, что, возвращаясь с

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 515 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа