етер в поле. Господа присяжные заседатели, весь полемический элемент моей речи исчерпан. Вы должны мне простить некоторую настойчивость и некоторую горячность, с которыми я отстаивал иные боевые позиции, неправильно, по моему мнению, занятые нападающими. Я не вышел из пределов необходимой обороны. Tеперь, когда все основные, принципиальные счеты с противниками сведены, я охотно бросаю оружие. Мне предстоит другая, более мирная, но может быть, еще более тяжелая задача. За мною сидит Палем, на мне лежит ответственность за ее судьбу. О Палем и о ее судьбе я должен повести вам речь... Будьте терпеливы, господа, и будьте снисходительны. Время вашему приговору наступит своим чередом, теперь пока - время защиты. В Симферополе от еврейских родителей родилась девочка по имени Меня, по отчеству Мордковна, по фамилии Палем. Если верить точности раввинской справки о рождении еврейского ребенка, это было в конце 1865 года. Отец ее, Мордка Палем, был в то время зажиточный человек. Торговля его шла бойко, и несмотря на то, что семья его была довольно значительна, он имел возможность дать ей вполне приличную обстановку, окружив ее всеми условиями материального довольства. Меня. обожаемая матерью. росла живым, бойким, приветливым и ласковым ребенком. В семье ее любили и только всегда опасались за ее здоровье. Она была непохожа на других детей. То задумчивая и грустная, то безумно шаловливая и веселая, она нередко разражалась истерическими слезами и даже впадала в обморочные состояния. Заботливо перешептываясь между собой, родители решали, что ее "не надо раздражать". Они давали ей свободу. Без всяких учителей девочка умудрилась как-то научиться читать и писать по-русски, хотя все остальные дети в семье учились только по-еврейски. Годам к тринадцати стройную и грациозную, одетую прилично, "как барышня", Меню Палем часто можно было видеть на бульваре и в городском саду в обществе подростков-гимназисток. Сначала игры, потом беседы и, наконец, самая тесная дружба с многими девочками местной интеллигентной среды. Надо знать юг с его живой, общительной жизнью на "вольном воздухе", под яркими лучами всех равно согревающего солнца, чтобы поверить Палем, что там, в среде русской учащейся молодежи, она, со своей живостью и экспансивной отзывчивостью, не встречала ни косых взглядов, ни пренебрежительных оттенков в обращении. Вырываясь из замкнутых условий существования довольно заскорузлой и ветхозаветной еврейской семьи, она чувствовала себя на воле, дышала полной грудью. Так продолжалось года три. Из нее сформировалась красивая, по-своему умная и милая девочка. Кое-чему она подучилась, однако не многому; зато она с упоением зачитывалась всяким романтически бредом, который ей без разбора подсовывали разные, столь же юные, как и она сама, просветители ее и просветительницы. На пятнадцатом году жизни, согласно ее показанию, ей запала мысль принять православие. Образ распятого "за всех" Христа и торжественная обстановка православного богослужения тронули ее сердце, смутили ее воображение. Таясь от родителей, она задумала "переменить веру". С точки прения ветхозаветной еврейской семьи это было страшным грехом, за который не прощает Аднай, бог-мститель, до седьмого колена. И теперь, в своем показании, данном судебному следователю в Симферополе, старик Мордка Палем с сокрушением добавляет: "И действительно, с тех пор счастье меня покинуло. Я разорился и впал в нищету со всей своей семьей". Вы можете себе вообразить, хотя бы приблизительно, какой душевной борьбы, каких напряженных усилий воли стоили шестнадцатилетней девушке, таясь от всех, добиться осуществления своего заветного желания. Случается нередко, что молодые еврейки, влюбившись в православных, бегут с ними, и тогда дело "перемены веры" совершается легко и быстро в чаду любовных волнений, по исключительно под влиянием неотступной необходимости вступления в брак. Ничего подобного не было здесь. Мы не знаем никого, кто бы в этом направлении просвящал шестнадцатилетнюю Меню. Акт принятия православия был актом личной ее душевной жизни; он потребовал от нее подъема всех лучших ее нравственных сил, и он же. привел и поставил ее лицом к лицу с самыми трудными и роковыми вопросами открывшейся перед ней новой жизни. Не случись этого, она осталась бы в семье, в обычных условиях существования патриархальной мещанской еврейской среды, вероятно, вышла бы замуж на еврея, создала бы свою семью и состарилась бы так же быстро и незаметно, как состарилась ее мать, некогда красавица, Геня Пейсаховна Палем. Судьба сулила ей иное. С семьей пришлось расстаться. Старики не проклинали свою некогда любимую Меню, нo не хотели жить, с вновь нареченной Ольгой. От своего крестного отца, генерал-майора Василия Попова, известного крымского богача - лица, судя по отзыву местной хроники, весьма самобытного и своеобразного - она получила "на зубок" пятьдесят рублей и право именоваться если не его фамилией "Поповой", то, во всяком случае, его отчеством "Васильевной". С таким легковесным багажом отправилась она в Одессу. Оставаться в Симферополе, в той же еврейской, отныне враждебной ей среде, было уже немыслимо, в Одессе у нее не было ни родных, ни знакомых. Вспомните показание Бертига. На первых порах она пыталась пристроиться к какой-нибудь, хотя бы черной, хотя бы тяжелой работе. Она поступила в горничные. Пробыла несколько дней и была отпущена, так как оказалось, что она не умела ни за что взяться, была белоручкой. Потом мы видим ее некоторое время продавщицей в табачной лавочке. По отзыву полицейского пристава Чабанова, в то время она была бедно одета, зато отличалась цветущим здоровьем, была энергична и весела. В ее поведении нельзя было отметить ничего предосудительного. Потом, спустя некоторое время, в 1887 г., тот же пристав Чабанов стал встречать ее уже "хорошо одетой". Он заметил, что она с тех пор очень изменилась и физически и нравственно: похудела. осунулась, побледнела, стала капризной, нервной и раздражительной. Поговаривали, что она "сошлась" с неким Кандинским, лицом "солидным", занимавшим в городе довольно видное общественное положение. Она жила на отдельной квартире, но oн навещал ее. Так продолжалось два года, до лета 1889 года. Она томилась, скучала. Положение "содержанки" и сожительство с пожилым человеком, начавшим "с отеческих ласк" и попечительного к ней отношения и кончившим тем, что взял ее к себе в любовницы, не удовлетворяли ее. Она нервничала, болела; ее тянуло прочь из этой искусственно наложенной, гаремно-филантропической обстановки. Составить себе вполне определенное понятие о том, что за личность господин Кандинский, довольно мудрено. Мы имеем даже собственноручные его послания и к Палем, и к покойному Довнару, но, к сожалению, в них слишком много говорится "о погоде". Во всяком случае, это, что называется, человек в высшей степени "корректный". Слишком глубоко и откровенно ставить вопросы он не любит; но раз вопрос назрел сам собой, он пытается разрешить его по возможности "прилично", т. е. все-таки по-человечески. И на том спасибо! В лице госпожи Палем он, разумеется, не нашел и не мог найти того, что искал. Ему, деловому и занятому человеку, заезжавшему "отдохнуть" к своей возлюбленной между двумя заседаниями комиссии или по дороге из конторы на биржу, требовалось совсем иное. Своим постоянным нравственным беспокойством, своими нервными приступами и чувством неудовлетворенности она и его "расстраивала", делала его нервным, беспокойным, чуть не больным. На выручку пришел его добрый приятель, открытая и честная душа - полковник Калемин. Он порешил, что это надо "уладить", и действительно уладил все ко взаимному удовольствию. По его словам, с "Ольгой Васильевной" (Палем), которую он хорошо узнал за эти два года, "добрым и ласковым словом можно было поделать решительно все что угодно". Решено было, что и интересах здоровья и общего нравственного благополучия госпожа Палем и Кандинский должны расстаться. При этом бравый полковник порешил, что его приятель должен "навсегда обеспечить" молодую, одинокую, брошенную на произвол житейских превратностей девушку. Он вручил некоторую сумму денег, на первых порах что-то около двух тысяч, в получении которой госпожа Палем дала приблизительно такую расписку: "Получила то, что мне обещал господин Кандинский; никаких претензий не имею". Это - деловая аккуратность, присущая бухгалтерскому складу ума господина Кандинского. На все у него имеются номерки, расписки, квитанции. Все его выдачи Палем и даже Довнару проведены по его "торговым книгам". В сущности, подобная расписка, выданная притом несовершеннолетней, от возможности заявления "претензий" отнюдь не ограждала. Если бы госпоже Палем были присущи какие-либо корыстные, не говорю уже "шантажные", стремления, она в то время с большим юридическим основанием, чем когда-либо, могла бы возбудить дело об обольщении несовершеннолетней, сопровождая его всевозможными денежными требованиями. Ни о чем подобном даже мысли не возникало. Господин Калемин "отечески" и "дружески" сам уговаривал ее не отказываться от денежного вспомоществования, предназначенного ей Кандинским. Это подтвердил свидетель Калемин здесь, на суде, как равным образом удостоверял он и то, что господин Кандинский нравственно считает себя обязанным и поныне, при всяких тяжелых для госпожи Палем обстоятельствах, приходить ей на помощь. После разрыва той любовной связи, которая только тяготила обоих, между госпожой Палем и Кандинским установились, по-видимому, гораздо более дружеские, более человеческие отношения. Письма их дышат непринужденной нежностью и приязнью. Она называет его "милым котом", иногда "котом сибирским"; он ее - "милым Марусенком" или просто "Марусенком", а то еще, по ее еврейскому имени Меня или Мариама, которое ему больше нравилось. Осенью 1889 года мы застаем госпожу Палем по-прежнему в Одессе, живущей в доме Вагнера, в том самом доме, где во дворе занимала квартиру семья Довнар, или (по второму мужу Александры Михайловны) Шмидт. Вследствие "малодушной щепетильности, из нежелания прослыть происхождения еврейского", как значится в отношении одесского градоначальника на имя с.-петербургского градоначальника, затребовавшего в 1893 году (вследствие прошения госпожи Шмидт о высылке Палем из Петербурга) сведения о личности подсудимой, госпожа Палом в то время, с ведома местной полиции, называлась по фамилии своего крестного отца Ольгой Васильевной Поповой. Жизнь госпожи Поповой, или Палем, была в то время вся на виду у семейства Довнаров. Прислуги госпожи Шмидт, Шваркова, скоро с разрешения своей хозяйки перешла в услужение к госпоже Палем на лучшее жалованье. Благодаря молодости, красоте, независимому и самостоятельному образу жизни Ольги Васильевны, все в доме скоро на нее обратили внимание. И надо отметить, что это "общее внимание" было к ней в ту пору весьма благосклонным. Маленькие дети госпожи Шмидт подходили к балкону элегантной дамы и, называя ее "милой mаdame Поповочкой", выпрашивали у нее сладости и игрушки. Скоро познакомился с Ольгой Васильевной и Александр Довнар, в то время студент первого курса математического факультета, молодой человек двадцати одного года. Он явился "с визитом" благодарить за внимание, оказанное его младшим братьям. Знакомство началось, Александр Довнар стал франтить и заботиться о своей наружности. Он подстриг себе каким-то особенным фасоном бороду и говорил товарищам, что "Ольге Васильевне так нравится лучше". У Ольги Васильевны была страсть, приобретенная ею еще в Крыму. Она до безумия любила лошадей и обожала верховую езду. Александр Довнар тотчас же почувствовал неодолимое влечение к манежу и выезженным под мундштук наемным скакунам. Осенью, когда настали чудные, ласкаемые южным солнцем дни, стали ездить за город. Мать Довнара, со всеми своими присными, выходили на крыльцо и любовалась, пока кавалькада во дворе готовилась к отъезду. "Затянутую в рюмочку", грациозную и изящную амазонку, вскакивавшую на лошадь в своем черном элегантном наряде, она приветствовала поощрительной улыбкой, обменивалась с ней несколькими фразами, провожала дружеским кивком головы. По замечанию свидетеля Иляшевского, местного околоточного надзирателя, на глазах которого все это происходило, Александра Михайловна Шмидт вообще всеми мерами "поощряла сближение своего сына с госпожой Палем". Так прошло несколько месяцев. Наконец, однажды Александр Довнар, взволнованный, точно окрыленный какой-то неслыханной радостью, разыскивает своего приятеля Матеранского и изливается перед ним. До сих пор он знал только продажных женщин; наконец у него - роман. Он старается караться немножко равнодушным, немножко фатом, но из всех его молодых пор, помимо его воли, так и бьет живая и светлая радость "торжества любви". Начинается между приятелями обмен мыслей и под конец, по обычаю всех молодых людей, пикантное смакование подробностей. Сначала она его отвергла, даже "рассердилась", но он обнимал ее колена и... Конечно, он "вовсе ее не любит" (как же, не на таковского напала); но она интересна, очень интересна... как женщина особенно... чти-то удивительное... Притом это ровно ничего ему не будет стоить. Во всяком случае, клад, сущий клад. И приятель, нервно потягиваясь и тревожно потирая свои отчего-то похолодевшие руки, не сразу, но все же под конец соглашается, что это точно - "клад". Около двух лет в Одессе, сначала в доме Вагнера, потом в доме Горелина и, наконец на даче, продолжается бессменно связь госпожи Палем с Александром Довнаром. Все это происходит на глазах Александры Михайловны Шмидт и ее семьи. Александр Довнар всюду публично показывается под руку с Ольгой Васильевной, раскланивается со своими знакомыми мужчинами и дамами, нимало не стесняясь. Встретив где-то в театре Ольгу Васильевну со студентом Довнаром, пристав Чабанов, потерявший было ее из виду, раскланивается с ней и спрашивает: "Как поживаете, как ваше здоровье, Ольга Васильевна?" "Отлично, - весело и оживленно отвечает та, - вот мой жених!" - и знакомит его с Довнаром, Кандинскому госпожа Палем представляет Александра Довнара также в качестве жениха. Они заходят иногда к нему в гости, вместе провожают его на пароход. Родственники и товарищи Довнара, господа Шелейко, Матеранский, - свои люди в квартире госпожи Палем. Они у нее обедают, завтракают, заходят не стесняясь, когда вздумается. Все это делается в том же доме, где проживает и госпожа Шмидт (сначала в доме Вагнера, а потом опять вместе в доме Горелина). Прислуга, все домашние, весь двор знают об этой связи. Каждая ссора между любовниками, каждая "вспышка у домашнего очага" обсуждается сообща; мать вставляет свое авторитетное слово, высказывает свое мнение. Однажды госпожа Палем, приревнован своего "Сашу" к двоюродной сестре его, госпоже Круссер, устроила ему целую публичную "сцену" на катке. С ней был револьвер, которым она ему пригрозила. Полиция всполошилась, затеяла составлять протокол и "покушении на убийство", но госпожа Шмидт вмешалась в дело и как дважды два доказала слишком бдительным властям, что это была простая "вспышка ревности со стороны госпожи Палем". Отобранный от нее pевольвер оказался даже не заряженным. Нас интересовал вопрос, знала ли госпожа Шмидт, с кем имеет дело ее сын в лице Ольги Васильевны Поповой, знал ли сам Довнар, что это палем, а не Попова, и как долго "удивительная история" о татарско-княжеском происхождении, сочиненная подсудимой, могла играть ту или другую роль в его глазах. На этот счет нам дает самые точные и положительные указания тот же ближайший приятель Довнара, господин Матеранский. В Одессе ни для кого не составляла тайны прежняя связь Палем с Кандинским. Господин Кандинский был в городе слишком заметным человеком. Лишь на самых первых порах Александр Довнар заносил в свой дневник рассказы госпожи Палем о ее княжеском происхождении, но и то сопровождал их критическим замечанием: "Сколько во всем этом натяжек!" Через какие-нибудь полгода их сожительства - это положительно удостове
рил господин Матеранский - Довнар, да и все окружающие его лица знали, что Ольга Васильевна родом еврейка, что фамилия ее Палем, что она из Симферополя, что деньги, которые она проживает, она получает от Кандинского за его прежнюю к ней любовь. Все эти открытия ни в чем не изменили отношений Александра Довнара. Мы имеем еще более совершенное, так сказать, документальное доказательство тому, что ни малейшего ослепления у Довнара на этот счет не было, да и быть не могло. Летом 1890 года Палем с Довнаром ездили вместе в Симферополь, чтобы обменять ее паспорт. Мещанский староста Жуков помнит этот приезд Ольги Васильевны, которую знавал раньше девочкой. Она явилась в мещанскую управу настоящей "барышней", в сопровождении студента, которого называла своим женихом. Студент видел ее паспорт и знал, что речь идет о дочери еврейских родителей Палем, принявшей в 1884 году православие. О незаконном происхождении Ольги Васильевны по отцу и о праве ее на фамилию Попова толковали разно. Полковник Калемин, например, вполне уверен, что происхождение Ольги Васильевны именно таково. Как бы то ни было, Одесса (разумея круг так называемого высшего общества) вовсе уж не такой большой город, как это может казаться с первого взгляда. В конце концов это все-таки настоящая провинция, где то и дело на улицах раскланиваются, где все знают друг друга в лицо. То, что известно было о госпоже Палем всему городу, не могло не быть известно Довнару, не могло быть скрыто и от госпожи Шмидт. Два года сожительство Довнара с госпожой Палем при таких условиях продолжалось на глазах Александры Михайловны Шмидт, и она была в полном восторге от "удачи" своего сына. Нужно ли прибавлять, что за все это время госпожа Палем жила исключительно на "свои средства" и не стоила Александру Довнару ни одной копейки? Наступила осень 1891 года. Довнару предстояло поступить в Медицинскую академию; надо было ехать в Петербург. Он уехал. Месяца два, три спустя Ольга Васильевна, продав тому же Кандинскому всю свою обстановку, стоившую ей больше пяти тысяч рублей, за тысячу четыреста рублей, катит также в Петербург. В одном из первых писем Довнара к матери из Петербурга он, между прочим, вскользь о ней упоминает: "Ольги Васильевны в Петербурге нет. Что ей за охота переселяться с благодатного юга в это туманное болото". Звучит как бы досадное сожаление, что ее с ним нет. Петербург вообще ему не правится; он на первых порах чувствует себя в нем одиноко и не по себе. Между тем Ольга Васильевна, разметав свое так или иначе свитое на благодатном юге гнездо, летит зимовать на туманное болото. Они поселяются вместе на Кирочной, занимают одну общую небольшую квартиру. Отныне начинается та совместная жизнь, которую мы проследили во время судебного следствия благодаря удостоверениям и справкам адресного стола. Прислуге, швейцару, дворникам Довнар выдавал Палем за свою жену. Тайна под сурдину открывается лишь в тех случаях, когда ей приходится предъявлять свой документ. Там она значится: "симферопольская мещанка Ольга Васильевна Палем". Письма, получаемые ею, адресуются: "Ольге Васильевне Довнар". Во время своих отлучек сам Александр Довнар ей пишет не иначе. Ежемесячные приселки денег от Кандинского адресуются Довнару "с передачей Ольге Васильевне Довнар". Прислуга их зовет "барином" и "барыней". Жалованье ей платит "барыня", на расход дает "барыня", за квартиру делают взносы дворникам (как случится) то "барин", то "барыня". Словом, если не брак форменный, то во всяком случае нечто большее "ограждения себя от случайного заболевания", полный конкубинат, сожительство самое тесное. В эту первую зиму 1891/92 года живут они довольно ладно, Ссоры и даже драки бывают, но зато примирения следуют бурные, страстные, совсем как у влюбленных. То приревнует она его и расцарапает ему лицо, то не сдержится он и форменно ее поколотит. При людях всегда сдержанный и скромный, наедине он доходил до неистовства и иногда пускал в ход швабру, ножны старой шашки и т. п. Об этом единогласно свидетельствуют четыре свидетельницы, жившие у них поочередно в услужении. Словом, все "права любви", сознаваемые самцом, законным обладателем самки, находили себе полное и всестороннее проявление в отношениях Александра Довнара к Палем. С другой стороны, и она, то покорная до унижения, то бурная и неистовая, не знала никакого удержу, не признавала никаких границ в выражении той любовной гаммы, в которой заключительной, последней ноткой, по отзыву той же прислуги, наблюдавшей поневоле их интимную жизнь, всегда и неизменно бывал один и тот же стонущий вопль: "Caша люблю" К весне 1892 года они оба несколько расшатали свое здоровье. Особенно подалась она. Стала кашлять, чувствовать боль в груди и недомогать. Он очень стал беспокоиться. Тотчас повел ее сам но докторам, выдавая всюду за жену, советовался, оставался с докторами наедине, прося "открыть ему всю правду", вообще очень тревожился. Пришлось исследовать мокроту, являлось даже предположение, не чахотка ли? К счастью, коховских бацилл не открыли. Все врачи единогласно констатировали чрезмерно развившееся малокровие и значительное расстройство нервов, граничащее с форменной истерией. Советовали пить кумыс, набраться сил, пожить в деревне, съездить в Крым, вообще нагулять сил и здоровья. В одном из писем своих к Матеранскому Александр Довнар с беспокойством говорит о расшатанном здоровье Ольги Васильевны. Ей самой, когда она уехала пить кумыс в Славуту, он шлет восторженные и нежные послания. "Он теряет голову" от беспокойства, он "без ужаса" не может подумать и неблагоприятном исходе ее болезни, он умоляет, заклинает, требует, чтобы она пила кумыс исправно, чтобы оставалась как можно дольше в сосновом лесу, на чистом воздухе и вообще вся, и духом и телом, ушла бы в заботы о своем здоровье. Нельзя представить себе более нежных, более пламенных и вместе более трогательных посланий! Нужно ли прибавлять, что всю эту "музыку" или, если хотите, весь этот "яд" любви она жадно впивает под тенью старых живительных сосен, предварительно срывая с каждого такого послании конверт, на котором почерком любимого человека твердо и четко начертано: "Ольге Васильевне Довнар". Гордая и счастливая, она пробегает строку за строкой, слово за словом, но и между строками и между словами находит только одно: "Он любит, он мой!" Я думаю, что она была права; он действительно любил ее и сам думал в то время, что принадлежит ей навсегда. К весне того же 1892 года, кроме ее болезни, у него была еще и другая большая забота. Мы знаем, что именно к этому времени он твердо порешил бросить медицинскую карьеру и во что бы то ни стало поступить в Институт инженеров путей сообщения. Достигнуть этого можно было только с большим трудом и при вполне благоприятствующих обстоятельствах. Желающих держать конкурсный экзамен в августе 1892 года записались семьсот человек, вакансий же было только семьдесят. Быть зачисленным сверх комплекта возможно было только по усмотрению высшего начальства, и притом при чрезвычайных и особенных обстоятельствах. Ольга Васильевна живо разделяла опасения и тревоги своего возлюбленного. Уже с весны стили подумывать, как бы "похлопотать", "заручиться", обставить возможно благоприятнее шансы на успех. Между Кандинским и Довнаром затевается по этому поводу оживленная переписка. Мать молодого человека. Александра Михайловна Шмидт, делает Кандинскому визит в его конторе и советуется с ним, как лучше обставить дело. Кандинский добывает рекомендательные письма к институтскому начальству от князя Юрия Гагарина, известного в Одессе, доступного и обязательного аристократа, сверх того добывает письмо известного на юге строителя-инженера господина Шевцова. Этого оказывается мало. Тогда Ольга Васильевна Палем, надев свой самый скромный и вместе парадный наряд, отправляется к "одному высокопоставленному лицу", знавшему ее несколько по Одессе. Она просит "за своего мужа", с которым "тайно обвенчана", так как студентам не позволяют жениться. Против собственного ее ожидания, ее смиренная и скромная просьба и "маленькая ложь" имеют громадный успех. Вслед за этим сам Довнар представляется "высокопоставленному лицу" и получает весьма веское рекомендательное письмо, о котором нам говорил здесь инспектор института господин Кухарский. Подробности же мы знаем из письма самого Довнара. Почти все лето прошло для Александра Довнара в страшной тревоге о здоровье Ольги Васильевны и еще большей - о результатах предстоящего ему конкурсного экзамена. Тревога эта сказывается в каждом его письме к ней. Письма эти полны каким-то заразительным, действующим на нервы читателя волнением. Надежда попасть в институт и страсть к ней, этой, может быть, тяжко больной, может быть, умирающей вдали от него женщине, сплетаются в его душе как-то непостижимо цепко, словно два ухватившихся друг за друга бойца, собирающихся биться насмерть. Никогда еще его письма к ней не были так оживлены, так жгучи, так выразительны, и вместе, так полны содержания. Он осыпает ее самыми страстными, самыми жгучими ласками: "Олик мохнатик", "кошечка Оля", "дорогой котик", "дорогой жучок мохнатый", "дружок мой Оля" - так и пестрят через две строки в третью. На все ее заботы и опасения он отвечает одно: "Дурочка, как ты можешь вообразить себе, чтобы я тебя бросил!" В припадке малодушных опасений за исход конкурсных экзаменов он в одном письме ей откровенно пишет: "Если порежусь, приезжай похлопотатъ. Только и надежды!" Экзамены прошли благополучно. К Ольге Васильевне Довнар (я не обмолвился - Довнар, а не Палем) стали долетать из Пeтербурга краткие, ни тем более выразительные телеграммы: "Математика - 5. Саша". "Физика - 4" и т. д. Наконец, и последняя ликующая телеграмма: "Принят, зачислен в комплект". Тогда уже пошел общий радостный обмен телеграфными приветствиями. Кандинский поздравлял Довнара, Довнар - Кандинского; госпожа Шмидт благодарила всех, Ольга Васильевна ликовала и принимала поздравления. Словно очнувшись от тяжкого кошмара, взяв из своего капитала денег, чувствуя, что настоящая гора свалилась у него с плеч, Довнар из Петербурга мчится прямо в Славуту к своей "кошечке Оле", которая тем временем набиралась сил и здоровья на средства, ассигнованные ей на лечение Кандинским. Отсюда они едут в Крым, совершают настоящее свадебное путешествие, на обратном пути съезжаются с Матеранским, который просит Ольгу Васильевну "похлопотать" в Петербурге о предоставлении ему права поступить в Киевский университет; в Курске сидят несколько дней без денег, пока их не выручает переводом по телеграфу Кандинский, и, наконец, возвращаются в Петербург на зимние квартиры. Квартира, разумеется, нанимается общая, хозяйство идет опять по-прежнему. Самочувствие Довнара прекрасное. Он добился желанной цели. Прикладные науки, преподаваемые в институте, ему необыкновенно нравятся; он как бы предчувствует заранее полный успех, полную победу на вновь избранном им поприще. Закадычного друга своего Матеранского, как бы в туманном провидении своего светлого будущего, он наставительно вразумляет. "Свет уважает только успех и, пожалуй, хорошо делает!" Матеранский в это время, как-то странно выбитый из колеи, оставшись не "у дел", был весьма пессимистически настроен и мечтал убраться из Одессы "хотя бы на Сахалин". Так начался академический 1892/93 год для вновь испеченного студента Института инженеров путей сообщения Александра Довнара. Теперь события уже пойдут быстрее. Всю зиму Довнар и Ольга Васильевна по-прежнему вместе. Он знакомит с пей некоторых своих новых товарищей. Из них выделяется студент Милицер, приобретающий в конце концов над Довнаром огромное влияние. Ему Ольгу Васильевну он и не пытается выдавать за свою жену, он откровенно объясняет, что "живет с барынькой". Палем чувствует себя несколько растерянной, как бы выбитой из колеи; она тревожно прислушивается к происходящим вокруг нее новым разговорам, к тону, который пытается принимать с ней иногда "Саша", и все как будто чего-то понять не может. Не то чтобы Довнар вовсе охладел к ней, - нет; но какая-то не то пренебрежительная, не то равнодушная нотка начинает звучать. Она прислушивается и не верит своим ушам. Желая возбудить его ревность и вместе, быть может, поймать на удочку "коварного друга", чтобы открыть на него "Саше" глаза, она начинает грубо заигрывать и кокетничать с Милицером в присутствии самого Довнара. Последний остается равнодушным и только вызывающе посмеивается. Иногда молодость, впрочем, берет свое. На Александра Довнара вдруг находят снова приступы влюбленности, он снова зовет ее своим "жучком мохнатым", снова нежит, ласкает и страстно целует. Тогда она, в свою очередь, начинает приступать к нему: "Женись на мне... женись, ты обещал... Ты увидишь, какая я буду тогда, увидишь!" Он или отделывается шуткой, или ссылается на то, что студентам вступать в законный брак не дозволяется. Так проходит зима. Они ссорятся, дерутся. Каждый раз, когда он, по случаю совместных занятий для подготовления к репетициям, засиживается подолгу у Милицера, она подкарауливает его и делает ему сцены тут же, на улице. Раз с визгом и воплями она гонится за ним по всей Николаевской улице, крича, что не пустит его больше к этому "поляку", который вооружает его против России и желает отнять его у нее - Палем. На другой день Довнар оправдывался перед Милицером в своем постыдном для мужчины бегстве: "Поневоле побежишь. Моя Ольга Васильевна добиралась вчера до моей физиономии". Господа присяжные заседатели, вдумайтесь в то, что я пока рассказал, а рассказал я только то, что несомненно доказано и вами проверено. Видите ли вы преднамеренную, тонкую, расчетливую интриганку, расставляющую сети, чтобы добыть себе мужа? Ужели, если бы это было так, Палем не могла бы пересилить себя, не могла бы затаить свою злобу к Милицеру, не могла бы притвориться всегда ровно любящей, покорной и самоотверженной? Если вести игру, так надо вести ее до конца! Но в том-то и беда, что Палем никакой игры не вела и неспособна была ее вести. Она слишком много и слишком долго любила Довнара. В этом она видела все свои права на него и проявляла их с чисто женской беспощадной логикой, с риском прослыть безумной и попасть в сумасшедшие. Иногда, избивая ее жестоко, он так и приговаривал: "Сумасшедшая!" В марте 1893 года произошло одно обстоятельство, на первый взгляд и не Бог знает какой важности, однако хлынувшее настоящей целебной волной на порядком-таки истерзанную душу Ольги Васильевны. После удачного поступления Александра Довнара в Институт инженеров путей сообщения и так удачно добытого его для этой цели рекомендательного письма к ней от времени до времени стали обращаться родственника Довнара с просьбами оказать то ту, то другую услуг. О том, что она "хлопотала" о разрешении поступить свидетелю Матеранскому в Киевский университет, мы уже знаем; другой родственник, также свидетель по настоящему делу, поручик Шелейко, желая перейти на службу в пограничную стражу, тоже рассчитывал на ее содействие. Но теперь через сына к ней обращалась с просьбой сама мать Довнара, Александра Михайловна Шмидт. Дело заключалось в следующем. Младшего сына Виктора, или попросту Виву, как звали его в семье, задумали определить в Морской корпус. Для этого его нужно было взять в Одессе, довезти мальчика до Петербурга, здесь сперва подготовить зa лето, а потом похлопотать и об определении его в корпус. Александра Михайловна Шмидт почему-то рассудила, что всего удачнее это может выполнить сожительница ее сына, Ольга Васильевна Палем. Надо ли говорить, с какой готовностью, с каким искренним, неподдельным самоотвержением Палем взялась исполнить с таким доверием возложенную на нее миссию. Она на свои собственные средства тотчас же полетела в Одессу. Здесь она, очевидно, виделась (и не раз) и беседовала с Александрой Михаиловной. Об этом довольно знаменательном свидании теперь благоразумно умалчивают все родственники-свидетели (посторонних при этом не было), но ведь не могло же быть иначе. Не в виде же клади безмолвно сдали госпоже Палем на руки тринадцатилетнего мальчика. Очевидно, давались при этом и наставления, и поручения, и советы и провожали сообща обоих на вокзал. По двум уцелевшим случайно в бумагах покойного Довнара письмам госпожи Шмидт к Ольге Васильевне Палем мы можем восстановить даже общий характер их взаимных в то время отношений. Мать пишет гласной сожительнице своего сына: "Милая Ольга Васильевна" и подписывается: "Уважающая вас Александра Шмидт". В одном письме она благодарит Ольгу Васильевну за выполненное ею поручение; в другим просит: "Балуйте моего Виву, заботьтесь о бедном мальчике". Господа присяжные; заседатели, ужели мы можем пройти мимо этого факта, не запечатлев и не отметив его особенно в нашей памяти? Сколько нужно доверия, сколько нужно глубочайшего, скажу больше - безграничного уважения к женщине, стоящей по внешним условиям в таком щекотливом, в таком двусмысленном положении относительно госпожи Шмидт, как стояла госпожа Палем в качестве любовницы ее старшего сына, чтобы ей же, этой самой женщине, без страха, без колебания доверить участь младшего малолетнего сына. И Вива, по желанию матери, впредь до поступления в подготовительный пансион господина Ивановского, поселятся на общей квартире брата и госпожи полем и привязывается к последней, как к родной. Летом, когда Вива попадает на Сиверскую, на дачу с пансионом г-на Ивановского, Александра Михайловна Шмидт пишет из Одессы "милой" Ольге Васильевнене: "Как жаль, что вы с Сашей поселяетесь в Шувалове. Виве так трудно будет приезжать к вам", и затем идет целый панегирик ее доброте и душевным качествам. И опять всеми буквами: "Уважающая вас Александра Шмидт". Спрашивается, как двигалась по бумаге рука той же Александры Шмидт, когда, спустя полгода, она писала в своем прошении градоначальнику: "некая особа, по фамилии Палем" и т. д. "Некая особа!" Если и "некая", то во всяком случае такая, перед которой вы не раз расписывались в уважении! Поручают ли матери "некой особе" судьбу своих малолетних детей на далекой чужбине?.. Это уж вы рассудите сами, господа присяжные заседатели!.. Летнее житье на даче прошло сравнительно мирно и счастливо для Александра Довнара и для Палем, Последняя перед летними вакациями сделала, впрочем, первую бестактную вылазку перед институтским начальством по адресу Милицера. Она упросила не посылать Довнара на практические занятия в одной группе с Милицером, и эта просьба была уважена. Она ссылалась на то, что Довнар не говорит по-польски, а Милицер его за это преследует, стыдит, заставляет изучать польский язык и к тому же расстраивает их семейное счастье. Довнар попал в одну группу со студентом Пановым и, по-видимому, был даже несколько рад отдохнуть от дружеской опеки Милицера. По единогласному отзыву дворника дачи, дачной хозяйки и прислуги, "молодые господа" на этот раз жили так дружно и согласно, что ни разу не подрались и даже ссорились "редко". Раз, впрочем, он ее приревновал к какому-то дачному донжуану, и она была в восторге. На глазах свидетельницы Власовой он ухватил ее за горло, как бы собираясь задушить. Она упала перед ним на колени, даже не защищаясь, и в каком-то блаженном исступлении твердила: "Мои! мой!.. Люблю тебя, Саша, люблю!.." Она убедилась, что он все еще любит ее, и была на седьмом небе. Так минуло лето - второе лето. которое Александр Довнар не проводил у родных в Одессе. На зиму Довнар и Палем стали опять вить себе гнездо в Петербурге. Квартира была нанята поближе к институту, у Кокушкина моста, в доме Ратькова-Рожнова. На первых порах у них не было прислуги, и им взялась прислуживать жена швейцара, свидетельница Садовская. Пока "документ" Палем не был предъявлен, и она и ее муж полагали, что это "либо муж с женой, либо брат с сестрой". Обходились они друг с другом, по наблюдению свидетелей Садовских, очень вежливо и ласково она ему "Саша", "Сашенька", а он ей - "Оля", "Оленька". Письма получались или на его имя, или на имя Ольги Васильевны Довнар, Ходил к ним часто в отпуск гимназист "Вива", который, вместо корпуса, попал в гимназию. Квартира была ими занята с 15 августа, и более месяца в ней царили тишина, мир и благодать. Александр Довнар аккуратно посещал институт, а Ольга Васильевна сидела все больше дома. Занималась она рукоделием и очень заботилась об убранстве квартиры. Сама шила шторы, налаживала занавеси, приколачивала гардины, развешивала по стенам фотографии. В сентябре прошел слух, что ждут из Одессы "мать". Стали даже готовить для нее комнату... На этом пока и остановимся. Мы знаем, что Александра Михайловна Шмидт действительно вскоре приехала в Петербург и остановилась именно в их квартире. Мы знаем, что, спустя каких-нибудь два дня, между ней и Ольгой Васильевной разыгралась какая-то невозможно дикая сцена, после которой разрыв наступил полный и с обеих сторон была объявлена непримиримая война. Остается одно неясным: каким образом госпожа Шмидт вообще остановилась на мысли хотя бы временно поселиться под одним кровом с госпожой Палем? Она знала, что квартира столько же ее, сколько и сына. Она знала, что хозяйство ведется сообща на средства того и другого. Остается допустить, что к моменту ее приезда отношения к госпоже Палем были наилучшие и что за последние два года она вполне успела свыкнуться с мыслью, что для ее сына эта женщина нечто больше простой любовницы, нечто больше "некой особы", которую в каждую данную минуту можно вышвырнуть на улицу. К сожалению, госпожа Александра Шмидт на суд не прибыла, и эта важная сторона вопроса осталась невыясненной. Отмечаю только одно: госпожу Шмидт "ждали", "готовили" ей комнату, и, судя по всему (не случись той сцены, о которой речь впереди), она рассчитывала погостить здесь значительное время. С другой стороны заслуживает внимания и другая сторона вопроса. Как поступила бы, как должна была бы поступить на месте Ольги Васильевны Палем всякая другая здравомыслящая женщина, особливо если бы это была ловкая авантюристка, расчетливо ведущая одну игру: женить на себе Александра Довнара? К этому моменту шансы ее были просто блестящи. Подумайте только: общая квартира ее и Довнара; в этой квартире младший сын госпожи Шмидт, Вива, - свой человек; мать не опасается за его нравственность; напротив, в Ольге Васильевне она видит самое заботливое, самое родственное к нему участие, которым она, как мать у высшей степени дорожит. Наконец, она и сама приезжает в ту же квартиру, приезжает прямо с вокзала, со всем багажом и вещами, с очевидным намерением расположиться. Для нее не кем иным, как все той же Ольгой Васильевной Палем, заботливо приготовлена комната. Казалось бы, налицо полная санкция, полное признание того непреложного факта, что отношения ее сына к Палем покоятся на основаниях нравственных, прочных, неспособных смутить "ни сна невинного ребенка", ни заставить сжаться болью сердце любящей матери. Подумайте: во всякой мало-мальски нравственной среде отсюда до женитьбы, до торжественного узаконения подобной связи - шаг только один, и притом шаг естественный, невольный. Так и взглянули на это некоторые, наиболее "чистые сердцем". Вспомните хотя бы показание почтенного свидетеля господина Рудковского, родственника Довнара, который отдавал со своей супругой визит Александре Михайловне Шмидт в эту квартиру. Он, не обинуясь, заявил нам: "Этим фактом совместного проживания госпожа Шмидт, по моему мнению, санкционировала то, что до тех пор доходило до нас только в виде слухов, С этой поры и я и жена моя стали решительно на сторону Ольги Васильевны Палем во всех ее последующих столкновениях с госпожой Шмидт. так как признавали за ней нравственное право считать себя невестой Александра Довнара". При некоторой моральной чуткости возможно ли быть иного мнения? Припомните также категорическое заявление князя Туманова, товарища Довнара; "Довнар должен был жениться на Ольге Васильевне. Если бы я был на его месте, я считал бы это своей нравственной обязанностью". Итак, с точки зрения боевой, нравственно-боевой, если можно так выразиться, позиция, занимаемая в ту пору Ольгой Васильевной Палем. была необыкновенно выгодная. Если бы в ее планы входили какие-либо тонкие расчеты, какое-либо лукавство, преследуй ее больше мысль о женитьбе, нежели о любви и неизменном и безраздельном обладании сердцем своего "ненаглядного Саши", ей было бы ясно, что надо теперь делать. Ей оставалось бы только расстилаться ковром перед столь милостиво пожаловавшей под ее кров будущей свекровью своей, стараться изучить все ее слабые струны, угождать ее требованиям, ее вкусам, ласкаться, унижаться, притворствовать и терпеть до конца, пока, наконец. лаской и смирением не было бы побеждено сердце госпожи Шмидт. Во всяком случае, так должна была бы поступать на ее Месте всякая, "задумавшая женить на себе Довнара". Но вся беда Ольги Васильевны Палем в том и заключалась, что она ровно ничего не задумывала; она просто любила Александра Довнара и, по наивной слепоте всякого любящего сердца, права любви ставила превыше всего. В Милицере она уже имела своего заклятого и непримиримого врага. На лето ей удалось его "устранить", теперь он появился снова. Опасения совместного влияния со стороны этого несимпатичного ей товарища Саши и матери на Довнара мучили ее и беспокоили. К сожалению, подробности сцены, разразившейся на второй же день по приезде госпожи Шмидт, нами недостаточно проверены. Мы кое-что о ней знаем только из письменного показания госпожи Шмидт и со слов швейцара Садовского и его жены. Судя по словам госпожи Шмидт, все дело вышло из-за сущего пустяк. Александра Михайловна что-то высказала но поводу "нехорошего вида" своего сына (вскоре он действительно заболел тифом); Палем мигом вспыхнула и заняла боевую позицию. Она приняла это за упрек себе, за намек на то, что она недостаточно за ним yxаживает, недостаточно заботится о здоровье своего Саши. Слово за слово, столкновение приняло самые угрожающие размеры. Неистовствуя, колотя себя в грудь тяжелым медным подсвечником, никому не давая к себе подступиться. Палем вопила: "Но отдам, никому его не отдам. Он мой, мой! Вы все против меня, я вас ненавижу!.." и стала осыпать мать, в присутствии сына, упреками и оскорблениями. Потом она метнулась на балкон пятого этого, желая броситься с него вниз головой, но ее удержали. Тогда госпожа Шмидт, также раздраженная и не помня себя, велела младшему сыну Виве кликнуть швейцара и приказала тому: "Пошлите за полицией, позовите околоточного; она сумасшедшая, ее нужно запереть в сумасшедший дом!" На это умный петербургский швейцар дипломатично ответил: "Если сумасшедшая, так лучше послать бы, сударыня, за доктором; полиции тут делать нечего". Сцена эта разыгралась около двенадцати часов дня, а в тот же день вечером госпожа Шмидт уже выехала и меблированные комнаты на Подъяческую, Вива и Александр Довнар остались еще в квартире, причем, по показанию швейцара Садовского, около восьми часов вечера, когда он входил, чтобы подать самовар, Палем и Довнар еще ссорились. Он грозил ей, что "уйдет к матери", а она его "не пускала". В двенадцать часов ночи Виви. возвращаясь в училище на ходу обнадежил Садовского, сказав ему: "Tеперь все у них спокойно; помирились, будут спать!" С этой поры война может считаться объявленной. Два враждебных лагеря расположились неподалеку друг от друга: один на Подъяческой, другой - у Кокушкина моста. Трудно было бы с достоверностью предсказать конечный исход борьбы, если бы не одно случайное обстоятельство, которое чрезвычайно осложнило дело. Александр Довнар захворал довольно серьезно; он заболел брюшным тифом. Госпожа Палем позвала доктора Морица, к которому случалось обращаться и раньше, и настаивала, чтобы больного лечили дома, обещая самый заботливый, самый аккуратный за ним уход. Но доктор Мориц советовал положить его в Александровскую больницу, так как в квартире их не было даже ванны, а больница располагала всеми необходимыми удобствами. Скрепя сердце Палем согласилась, но выговорила себе право "во всякое время" являться к больному, чтобы дежурить подле него. Считая их "за мужа с женой" и замечая "ласковое их друг к другу отношение", доктор охотно пообещал ей это. В больницу сама госпожа Палем доставила больного в карете. На первых порах все в больнице так и называли ее "женой Довнара"; сам больной сестре милосердия, госпоже Михайловой, выдавал ее за свою жену. Между тем в больнице стала навещать сына и мать. Однажды у постели больного одновременно сошлись госпожа Шмидт и госпожа Палем. Тотчас же разыгралась бурная сцена, причем все, наконец, узнали, что это "вовсе не жена"; кончилось тем, что Палем перестали пускать к больному, так как на этом настаивала мать в заботах о спокойствии выздоравливающего сына. Ольга Васильевна была в отчаянии. Уязвленная в самое сердце, она металась, как обезумевшая. Тайком она однажды пробралась в больничную комнату Довнара, потом каждый день являлась в контору больницы справляться о его здоровье. Она смутно понимала, что ее Сашу насильственно берут от нее, что его отнимают. Она галлюцинировала. По временам ей чудилось, что вся эта болезнь и больница только притворство и предлог. Ей начинало казаться, что все подкуплены матерью - и доктор Мориц, и сестра милосердия, - все, все до одного человека. Ей везде мерещилась интрига Милицера и матери, которые между собой познакомились, стакнулись и решили самым коварным, самым бесчеловечным образом покончить с ней и с ее отношениями к Александру. В конце сентября она является к делопроизводителю канцелярии Института инженеров путей сообщения господину Кухарскому и горько жалуется на судьбу. Жалобы ее формулируются так: она и Александр Довнар страстно любят друг друга; он бы давно на ней женился, но, как студент, не мог сделать этого, а теперь Милицер и мать его препятствуют этому браку и хотят их разлучить навсегда. По своему существу эта жалоба едва ли не отвечала в то время действительному положению вещей. Еще в больнице, как свидетельствует о том сестра милосердия, Довнар называл ее Олечкой, успокаивал ее и вообще относился к ней весьма нежно. Господин Кухарский внимательно ее выслушивает, участливо кивает головой, обещает ей "всякое содействие" и обнадеживает, что поговорит с Довнаром, когда тот явится в институт. Рассказ госпожи Палем производит на него впечатление, и он выносит из свидания с ней одно твердое убеждение, которое остается и поныне при нем, a именно, что она "страстно и безумно любила Александра Довнара". Тем временем Довнар выходит из больницы и попадает прямо к матери на Подъяческую. Тщетно Ольга Васильевна в назначенный день едет за ним в карете в больницу. Горе и отчаяние ее не знают пределов. Она падает духом, не спит ночи напролет, мечется, плачет, молится Богу, чтобы он сделал "чудо" - вернул ей ее Сашу; это удостоверяют свидетели Садовские. Между тем судьба стережет ее и готовит ей новый удар. Переселившись на Подъяческую, Александра Михайловна Шмидт сразу попадает в "хорошую компанию". В "семейных меблированных комнатах" она знакомится с некоторыми "весьма приличными" жильцами. Те заинтересовываются ее делами, ее заботами и узнают об "интриганки" и "авантюристке", эксплуатирующей ее сына студента, узнают о "некой особе" госпоже Палем. Все наперерыв соболезнуют и подают советы несчастной матери. Это все истые петербуржцы, и советы их самые тонкие, деликатные, столичные. Всего можно достигнуть без лишней огласки, стоит только подать умеючи соответственное прошение. На таких, как Палем (какая-то симферопольская мещанка), всегда управа найдется; очень с ней не станут церемониться. И вот тут-то, на Подъяческой, сочиняется и подписывается госпожой Шмидт весьма характерное прошение на имя господина с.-петербургского градоначальника, в котором, не щадя, разумеется, красок, расписываются на четырех страницах все доблести "некой особы Палем". Прошение это подается 8 октября, когда Довнар лежал еще в больнице, а Палем, ничего не подозревавшая, все еще проживала на общей их квартире в ожидании, что возлюбленный ее к ней вернется. Разумеется, идут справки, по затем резолюция следует быстро. Ввиду того, что Александр Довнар совершеннолетний и ни о чем подобном сам не ходатайствует, госпоже Шмидт и просимом отказывают. При этом на полях прошения остается след благородной мысли читавшего это прошение: "Тут ничем этим помочь нельзя". Но вот новый, уже более тяжкий удар, cам Александр Довнар, очевидно еще не совсем оправившийся от болезни, малодушно подпавший этическим воззрениям Подъяческой улицы, подает 18 ноября аналогичное прошение. Дело принимает более серьезный для госпожи Палем оборот. Ввиду благоприятных отзывов, полученных от полиции одесского градоначальства относительно ее нравственности, речь пока не идет о ее высылке из столицы, но, вследствие настоятельных требований г-на Довнара, резолюция следует приблизительно такая: выселить госпожу Палем из квартиры Довнара (квартира действительно была на его имя) и pазделить их имущество, как на том настаивает проситель. Господа присяжные заседатели! свидетель туцевиы, полицейский офицер, был командирован для приведения в исполнение этого распоряжения. Вы, без сомнения, помните его paccказ. Признаюсь, я выслушал его с глубоким внутренним содроганием, хотя сам рассказ был весьма сдержан и короток и носил на cебе оболочку весьма полированной официальности. Подчиниться надо было, иначе грозила высылка из Петербурга. С 10 часов утра до 8 вечера происходил "дележ" имущества и "разъезд" двух любовников на глазах полицейского офицера. Госпожа Палем то "помогала" Довнару укладывать, его вещи, то металась и плакала, то говорила ему дерзости и укоряла его, взваливая всю вину на мать. Студент Довнар держал себя в это время очень "серьезно", а главное, "очень прилично". Он уступал ей некоторые вещи, на которых была ее вышивка, но тут же, под сурдинку, оправдываясь в глазах полицейского офицера, говорил неправду. Так, он уверял г-на Туцевича, что она "разоряла его", что он "проживал с ней по пяти тысяч в год". Вы знаете, что это - ложь! В конечном результате и после его (как oн сам удостоверяет это в письмах к матери) дорого стоившей ему "судебно-полицейской жизни" в 1893 - 94 годах, возникшей по поводу его "дел с госпожой Палем", у Довнара из пятнадцати тысяч все-таки осталось девять тысяч пятьсот рублей. К осени же 1893 года, когда только что началась эта его "судебно-полицейская жизнь", у него было четырнадцать