у жизнь открыто и настойчиво, и сердился, когда ему препятствовали в таком вмешательстве. Но как художник он не пускал ее в святилище своей поэзии, и если ему случалось браться за "современные" темы, он бросал начатое.
Так не окончил Пушкин многих начатых повестей и романов, современных по сюжету и реальных по письму, так оборвал он "Евгения Онегина" - единственную поэму, в которой он как будто стал певцом действительности, бытописателем текущего момента.
Мы говорим - "как будто", потому что на самом деле и "Евгений Онегин" был скорее личной исповедью, чем картиной русской жизни двадцатых годов.
Обзор творчества Пушкина показал нам, какого художественного совершенства достигла его лирическая песня. Если иметь в виду одну только художественность выполнения, то все сверстники Пушкина, конечно, бледнеют перед ним, и почти все их песни находят себе в его творчестве сходные мотивы, не только равные им по достоинству, но всего чаще и превосходящие их.
Но художественность в стихах Пушкина, какую бы цену она ни имела, не лишает песен его современников их значения исторического и литературного, тем более что некоторые из этих поэтов меньшей силы иногда глубже и длительнее, чем Пушкин, переживали тот или иной порядок чувств, то или иное настроение.
Характерно прежде всего массовое появление таких лириков.
Их очень много, и все они, бесспорно, люди с талантом; они гораздо более талантливы, чем современные им прозаики, которые пробуют свои силы в бытописании окружающей их жизни. В то время как бытописатели-романисты и рассказчики либо повторяют старый литературный шаблон в своих повестях и романах, либо очень неумело, с нескрываемой дидактической и моральной тенденцией, пытаются создать нечто похожее на русскую жизнь - что им совсем не удается, - наши лирики, певцы личных чувств, всегда искренни, всегда владеют стихом и почти все достигают в художественной его обработке довольно высокой степени оригинальности и совершенства. Этот факт лишний раз доказывает нам, насколько художник, субъективно относящийся к жизни, был в те годы сильнее писателя, делавшего попытки скрыть свою личность за изображаемым предметом. Лирическое настроение - господствующее настроение той эпохи.
Среди лириков Александровской эпохи наиболее признанными были князь Вяземский, Баратынский, Языков, Козлов, Туманский, Рылеев, Дельвиг, Веневитинов и Кюхельбекер. Их имена часто встречались на страницах журналов и альманахов того времени, и о них часто говорила тогдашняя критика. Нам нет нужды оценивать литературные заслуги каждого из них. Талант некоторых, как, например, князя Вяземского и Туманского, в Александровскую эпоху не дал ничего значительного в области художественной лирики, и как лирики эти два писателя принадлежат более позднему времени; дарование иных, как, например, Дельвига и Кюхельбекера, таило в себе нечто оригинальное, но эта оригинальность не развилась до настоящей силы. Что же касается Козлова, то его творчество представляет собою любопытное сочетание мотивов Жуковского с мотивами Байрона и потому также самобытной цены не имеет.
Такая цена остается лишь за стихотворениями Баратынского, Языкова, Рылеева и Веневитинова, хотя и из этих поэтов Баратынский и Языков достигли полного цветения лишь в тридцатых и сороковых годах.
Песня этих четырех поэтов не теряет своей прелести и силы в соседстве с поэзией Пушкина. Пусть Пушкин самый разносторонний и сильный из них, но область лирических чувств широка, и одно и то же чувство таит в себе много разнообразных оттенков; оно почти неисчерпаемо, и повторений в лирических стихах не бывает.
При всей своей широте лирика Пушкина обходила некоторые настроения или неполно их выражала. Мы уже знаем, что, например, печальная сторона жизни в лирике Пушкина этих годов была выражена недостаточно полно, без той глубины, которая есть в истинно скорбном взгляде на жизнь.
Чувство молодого веселья и ощущение жизнерадостности допускало также много вариаций; и веселая лирика Пушкина не все их исчерпала.
Мотив гражданский и политический, мы помним, был также случайностью в творчестве Пушкина и исчез очень быстро. А между тем область чисто гражданских чувств могла стать богатым родником для лирического настроения и подъема.
Наконец, была и еще область лирического чувства, которая Пушкину была почти чужда. Это - то восторженное чувство, какое в человеке будит отвлеченная мысль на известной высоте. Философское созерцание жизни может настроить душу поэта очень патетически, в особенности когда в сферу этих отвлеченных мыслей входит раздумье художника над своим мировым призванием. Пушкин не имел склонности к отвлеченному мышлению, и следы такой мысли в его стихах еле заметны.
Современные Пушкину лирики дополняли исповедь души своего века всеми этими мотивами, в пушкинской поэзии неполно развитыми.
Слово "плеяда" передает очень верно то отношение, в каком лирики тех годов стоят к Пушкину. Они, действительно, группируются вокруг него, как звезды меньшей величины около большой звезды. Они горят своим светом и прямыми учениками Пушкина названы быть не могут. Сами они, отдавая Пушкину должное, считали себя вполне независимыми, да и Пушкин признавал их самобытность и про некоторых из них говорил, и вполне искренно, что они - настоящие поэты. Действительно, вместе с Пушкиным все они - сыны своей эпохи, и на каждом из них довольно своеобразно отразился век со всеми особенностями господствовавших тогда разноцветных, веселых или грустных, но в общем довольно спокойных настроений. Если уж говорит об их учителях, то у Пушкина и у них учителя окажутся общие - и учителя жизни, и учителя литературных форм.
Евгений Абрамович Баратынский
Для Баратынского жизнь была предметом глубокого скорбного раздумья. Никто из современных ему лириков не умел так осмыслить своей печали и придать ей такую художественную форму, как он. Сама природа избрала его для прославления скорби человеческой, независимо от условий его жизни, которая протекала в общем очень мирно и тихо, не лишенная, конечно, печалей, как всякая жизнь, но отнюдь не обильная ими.
Родился Баратынский в 1800 году. Ребенком был он привезен в Петербург, где поступил сначала в немецкий пансион, а затем в пажеский корпус. За бессознательно совершенный проступок он из корпуса был исключен [1815], без права определения на службу. Три года после этой катастрофы поэт прожил в Тамбовской, затем в Смоленской губернии. В 1818 году мы встречаем его снова в Петербурге рядовым егерского полка. Этот рядовой сводит знакомство с Дельвигом, Плетневым, Жуковским и Пушкиным, и в их кругу впервые начинает лепетать его муза. От лепета она очень быстро переходит к сильной и красивой речи.
В период от 1820 по 1824 год Баратынский - уже унтер-офицер Нейшлотского полка, квартирующего в Финляндии, - пишет целый ряд стихотворений, которые начинают пользоваться успехом у его очень взыскательных критиков и друзей. В чине офицера он покидает свой полк, селится в 1825 году в Москве, где женится и поступает в межевую канцелярию на службу. На службе он, конечно, остается недолго, выходит в отставку, и этим его служебная карьера кончается. В Москве, частным человеком, живет он затем многие годы в кружке литераторов преимущественно славянофильского лагеря. Литературная работа идет сначала очень успешно до 1831 года, затем слегка ослабевает. В 1839 году Баратынский покидает Москву и целых четыре года проводит в деревне. Здесь, в тиши, пишет он свои знаменитые "Сумерки", этот плач над могилой целого литературного поколения, и осенью 1843 года едет за границу, чтобы через год скоропостижно умереть в Неаполе.
Вся внешняя, тленная оболочка жизни Баратынского укладывается в эти узкие рамки.
С самых ранних лет поэт стал ощущать приступы грусти и глубокой меланхолии, и уже в его детских письмах выражается этот, совсем ребенку не свойственный, скорбный взгляд на жизнь. После пережитого в ранней юности несчастья, выбитый совсем из колеи, он еще искреннее отдался этим скорбным настроениям и только в Петербурге, попав в кружок молодых поэтов, взглянул на жизнь более радостно. К этому времени относятся все его "веселые песни", которых у него, впрочем, очень мало.
Настроение, им тогда пережитое, правда под легкой дымкой грусти, сохранено в поэме "Пиры" [1820] первом его крупном создании.
По содержанию своему эта поэма весьма несложная - ряд воспоминаний о веселых прожитых днях; но помимо красоты внешней отделки, гармонии и легкости стиха, она ценна как бытовая картинка из жизни молодых литераторов того времени:
В углу безвестном Петрограда,
В тени древес, во мраке сада,
Тот домик помните ль, друзья,
Где наша верная семья,
Оставя скуку за порогом,
Соединялась в шумный круг
И без чинов с румяным богом
Делила радостный досуг?
Вино лилось, вино сверкало;
Сверкали блестки острых слов,
И веки сердце проживало
В немного пламенных часов.
Стол покрывала ткань простая;
Не восхищалися на нем
Мы ни фарфора ми Китая,
Ни драгоценным хрусталем;
И между тем сынам веселья
В стекло простое бог похмелья
Лил через край, друзья мои,
Свое любимое Аи.
Его звездящаяся влага
Недаром взоры веселит:
В ней укрывается отвага,
Как страсть, как мысль, она кипит;
В игре свей не терпит плена,
Рвет пробку резвою волной,
И брызжет радостная пена,
Подобье жизни молодой.
Мы в ней заботы потопляли,
И средь восторженных затей
Певцы, пируя, восклицали:
Слепая чернь, благоговей!
................................
Мы, те же сердцем, в век иной
Сберемтесь дружеской толпой
Под мирный кров домашней сени:
Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой,
Мой брат по Музам и по лени,
Ты, Пушкин наш, кому дано
Петь и героев, и вино,
И страсти молодости пылкой,
Дано с проказливым умом
Быть сердца верным знатоком
И лучшим гостем за бутылкой.
Вы все, делившие со мной
И наслажденья и мечтанья,
О, поспешите в домик мой
На сладкий пир, на пир свиданья...
Эти стихи говорят о той беззаботной жизни, которая промелькнула как сон на заре молодости поэта. Воспоминания об этих веселых днях, проведенных в кругу сверстников, товарищей по служению музам, Баратынский унес с собой в Финляндию, где квартировал тот полк, в котором он служил простым солдатом. Его ожидали печальные дни одиночества. И в утешение ему осталась одна лишь поэтическая греза, к которой мало-помалу и свелась вся его духовная жизнь. Поэт зрел в нем очень быстро. С детских лет Баратынский любил природу:
Когда, едва вздохнув для жизни неизвестной,
Я с тихой радостью взглянул на мир прелестный, -
С каким восторгом я природу обнимал!
Как свет прекрасен был! - Увы! тогда не знал
Я буйственных страстей в беспечности невинной;
Дитя, взлелеянный природою пустынной,
Ее одну лишь зрел, внимал одной лишь ей.
Сиянье солнечных торжественных лучей
Веселье тихое мне в сердце проливало;
Оно с природою в ненастье унывало;
Не знал я радостей, не знал я мук других,
За мигом не умел другой предвидеть миг:
Я слишком счастлив был спокойствием незнанья,
Блаженства чуждые и чуждые страданья,
Часы невидимо мелькали надо мной...
[Из поэмы "Воспоминания", 1819].
Так тесно сплелись в его душе воспоминания о счастливой поре детского "незнания" с первыми поэтическими ощущениями красоты природы. Да, было счастливое время, когда этот великий скорбник мог сказать:
Толпа безумная! напрасно ропщешь ты!
Блажен, кто легкою рукою
Весной умел срывать весенние цветы
И в мире жил с самим собою;
Кто без уныния глубоко жизнь постиг
И, равнодушием богатый,
За царство не отдаст покоя сладкий миг
И наслажденья миг крылатый!
["Дельвигу", 1820].
Эти дни теперь прошли; перед глазами поэта раскинулась иная природа, суровая и холодная, и веселые мысли сменились печальным раздумьем:
В свои расселины вы приняли певца, Граниты финские, граниты вековые,
Земли ледяного венца
Богатыри сторожевые.
Он с лирой между вас. Поклон его, поклон
Громадам, миру современным:
Подобно им да будет он
Во все годины неизменным!
["Финляндия", 1820].
Всё вокруг поэта в глубокой тишине; не слышно пения скальда; низверженные лики старых богов лежат во прахе, и сыновья забыли о подвигах предков. Куда скрылись все герои и что слава наших дней и наше ветреное племя?
О, все своей чредой исчезнет в бездне лет!
Для всех один закон, закон уничтоженья,
Во всем мне слышится таинственный привет
Обетованного забвенья!
Но скорбная мысль пока еще не так сильна, чтобы покорить поэта. Ему кажется, что он может пройти спокойно мимо печальной тайны закона всеобщего уничтожения:
Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя,
Я, беззаботливый душою,
Вострепещу ль перед судьбою?
Не вечный для времен, я вечен для себя!
Не одному ль воображенью
Гроза их что-то говорит?
Мгновенье мне принадлежит,
Как я принадлежу мгновенью!
Что нужды до былых иль будущих племен?
Я не для них бренчу незвонкими струнами;
Я, невнимаемый, довольно награжден
За звуки звуками, а за мечты мечтами
["Финляндия", 1820].
Но удержаться на такой высоте самодовольного отчуждения от общего мирового страдания было невозможно - этой пылкой, впечатлительной и нежной душе. Она должна была все глубже и глубже чувствовать мировую печаль, и красота звуков скоро оказалась бессильна в борьбе со скорбной мыслью.
В Финляндии Баратынский пожелал еще раз попробовать свои силы в создании поэтического произведения, более или менее широкого по объему. Он написал поэму "Эда". Поэт рассказал историю несчастной любви одной финляндской девы, которая пострадала от излишней доверчивости к русскому гусару. Сюжет был очень несложный, очень ординарный; драматические положения были далеко не новы даже в то время, и если Баратынский на такой теме остановился, то, вероятно, потому, что она была вариацией на один скорбный мотив, который тогда мог быть близок его сердцу. Гусар олицетворял собою "грехи цивилизации", а Эда была символом чистоты и непорочности "детей природы". Поэма имела большой успех, и им она была обязана не только популярной теме, но главным образом ее выполнению. Стихи были музыкальны и образны, и в особенности красочны были описания финляндской природы *.
_______________________
* Суровый край; его красам,
Пугаяся, дивятся взоры;
На горы каменные там
Поверглись каменные горы;
Синея, всходят до небес
Их своенравные громады,
На них шумит сосновый лес,
С них бурно льются водопады.
Там дол очей не веселит,
Гранитной лавой он облит.
Главу одевши в мох печальный,
Огромным сторожем стоит
На нем гранит пирамидальный;
По дряхлым скалам бродит взгляд,
Пришлец исполнен смутной думы:
Не мира ль давнего лежат
Пред ним развалины угрюмы?
"Не призрак счастия, но счастье нужно мне", - говорил поэт в одном из своих стихотворений, написанных в Финляндии, и высказывал уверенность, что он возвратится к мирному отеческому очагу свободным от суетных надежд, от беспокойных снов и ветреных желаний - возвратится, "испив безвременно всю чашу испытаний".
Особенно горькую чашу испытаний ему пить не пришлось, и он вернулся на родину, конечно, не свободным от надежд и от беспокойных снов. И счастья он также не обрел, хотя его личная жизнь и сложилась счастливо. Но если в философском размышлении над страданием человека и в философском покое примирения с этим страданием заключено счастье, то таковое Баратынским было изведано в полное мере.
Очень спокойная и мирная жизнь началась для поэта с его возвращением на родину, и в этой тихой обстановке стало созревать его скорбное миросозерцание.
Оно сохранено в его лирических стихотворениях, в тех немногих песнях, которые так ценились современниками и еще более ценятся в наше время. Если расположить эти стихотворения в известном порядке, то получится довольно связное размышление о печалях бытия.
Поэт понимает, что для радостных чувств его душа закрыта, что по природе своей он может откликаться лишь на печаль, разлитую в мире.
Ему вдруг стало ясно, что недавнее веселье его души - призрак и неискренность:
Вне себя я тщетно жить хотел,
Вино и Вакха мы хвалили;
Но я безрадостно с друзьями радость пел,
Восторги их мне чужды были.
Того не приобресть, что сердцем не дано.
Не вспыхнет жизнь в крови остылой:
Одну печаль свою, уныние одно
Способен чувствовать унылый.
["Лагерь", 1821].
Немирного душой, на мирном ложе сна,
...убегает усыпление
И где для каждого доступна тишина,
Страдальца ждет одно волнение.
["К Делии", 1822].
Поэт неустанно думал о том, в чем же, собственно, заключено то "счастье", которого люди так болезненно желают и ищут и утрату которого так оплакивают. В итоге раздумья получился печальный вывод. Счастья на земле нет... есть несколько мгновений, когда человеку кажется, что он счастлив... есть некоторые приманки жизни, которые дают такую иллюзию счастья... человек дорожит этими приманками, но скоро убеждается, что они-то главный родник печалей и несчастья, так как именно их кратковременность или их отсутствие заставляет человека страдать всего более... Большое облегчение; если человек от любви к этим приманкам избавится и обратит жизнь в шутку...
Люди жаждут славы, зачем она им?
О, как безумна жажда славы!
Равно исчезнут в бездне лет
И годы шумные побед,
И миг незнаемой забавы!..
Познай же цену срочных дней,
Лови пролетное мгновенье!
Исчезнет жизни сновиденье.
Кто был счастливей, был умней.
Будь дружен с музою моею,
Оставим мудрость мудрецам;
На что чиниться с жизнью нам,
Когда шутить мы можем с нею?
["Коншину", 1821].
Но такая мысль о возможности "шутить" с жизнью могла мелькнуть поэту лишь на мгновение; она противоречила всей его психике, основному дару его духа видеть в жизни великую скорбную тайну.
Зачем же ниспослано людям страданье? Быть может, для того, чтобы счастье ощущалось полнее?
Поверь... страданье нужно нам.
Не испытав его, нельзя понять и счастья:
Живой источник сладострастья
Дарован в нем его сынам.
Одни ли радости отрадны и прелестны?
Одно ль веселье веселит?
Бездейственность души счастливцев тяготит;
Им силы жизни неизвестны...
Пусть мнимым счастием для света мы убоги,
Счастливцы нас бедней, и праведные боги
Им дали чувственность, а чувство дали нам.
["Коншину", 1820].
Попытка найти в страдании "живой источник сладострастья" была отчаянной попыткой, и никакого утешения она дать не могла. То "чувство", в котором поэт хотел видеть особое преимущество людей страдавших, только увеличивало жажду счастья и соединенное с ней ощущение недостатка в нем.
Взять хотя бы чувство любви, которое в своем страдании как будто таит наслаждение и радость.
В юношеских стихотворениях Баратынского немало любовных мотивов. Стихотворения грациозны, красивы, остроумны, но в них нет того упоения, того огня, который говорил бы о настоящем счастии. Поэт даже не верит, что ему вообще может улыбнуться любовь, и он заранее "с тоской глядит на радость":
Он близок, близок, день свиданья,
Тебя, мой друг, увижу я!
Скажи, восторгом ожиданья
Что ж не трепещет грудь моя?
Не мне роптать: но дни печали,
Быть может, поздно миновали:
С тоской на радость я гляжу,
Не для меня ее сиянье,
И я напрасно упованье
В больной душе моей бужу.
Судьбы ласкающей улыбкой
Я наслаждаюсь не вполне:
Все мнится, счастлив я ошибкой,
И не к лицу веселье мне.
[1820].
Поэт отрекается от веры в любовь и считает ее "изменившим сновиденьем". Когда она успела ему изменить? Вероятно, она и не изменяла ему, но общий меланхолический склад его души и его скорбный образ мыслей заставили его заранее отрицать в этом чувстве полноту счастья. В одном из стихотворений, самых совершенных по мысли и по форме, он писал:
Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей!
Разочарованному чужды
Все оболыценья прежних дней.
Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям.
Слепой тоски моей не множь,
Прелестным призраком былого
Воображения больного
В его дремоте не тревожь!
Я сплю, мне сладко усыпленье.
Забудь бывалые мечты,
В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.
["Разуверение", 1821].
И в другом стихотворении:
Мы пьем в любви отраву сладкую;
Но все отраву пьем мы в ней,
И платим мы за радость краткую
Ей безвесельем долгих дней.
[1825].
Если и жажда славы, и любовь - в молодости самые яркие приманки жизни - были в глазах поэта так обесценены, то в чем же можно было искать желанного, но неуловимого счастья? Впрочем, стоит ли его искать, если наша жизнь так коротка, так мимолетна, что в конечном своем разрешении сливает в одно неразгаданное и веселье, и горе?
Рука с рукой Веселье, Горе
Пошли дорогой бытия;
Но что? поссорилися вскоре
Во всем несходные друзья!
Лишь перекресток улучили,
Друг другу молвили: прости!
Недолго розно побродили,
Чрез день сошлись в конце пути!
["Веселье и горе", 1825].
Быть может, однако, мы на ложном пути, когда ищем счастья здесь, на земле? Ведь бытие не ограничено одной землей; оно своими ветвями восходит к небу. К небу стремимся и мы в наших неясных желаниях. Но разве эти желания дают нам ощущение счастья? Они скорее множат нашу тоску и неутолимую жажду:
Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти
В сей жизни блаженство прямое:
Небесные боги не делятся им
С земными детьми Прометея.
Похищенной искрой созданье свое
Дерзнул оживить безрассудный;
Бессмертных он презрел, и страшная казнь
Постигнула чад святотатства.
Наш тягостный жребий: положенный срок
Питаться болезненной жизнью,
Любить и лелеять недуг бытия,
И смерти отрадной страшиться.
Нужды непреклонной слепые рабы,
Рабы самовластного рока!
Земным ощущеньям насильственно нас
Случайная жизнь покоряет.
Но в искре небесной прияли мы жизнь,
Нам памятно небо родное,
В желании счастья мы вечно к нему
Стремимся неясным желаньем!..
Вотще! Мы надолго отвержены им!
Сияя красою над нами,
На бренную землю беспечно оно
Торжественный свод опирает...
Но нам недоступно! Как алчный Тантал
Сгорает средь влаги прохладной,
Так, сердцем постигнув блаженнейший мир,
Томимся мы жаждою счастья.
["Дельвигу", 1820].
Хотя Баратынский и называл смерть "отрадной", но кто знает, что она нам готовит? Однажды, глядя на череп безвестного покойника, поэт задумался над вопросом - что мог бы он сказать "толпе молодых безумцев, ребячески хохотавших вкруг ямы?" Что, если бы эта мертвая голова -
Цветущим, пылким нам
И каждый час грозимым смертным часом,
Все истины, известные гробам,
Произнесла своим бесстрастным гласом!
Стократно благ закон,
Молчаньем ей уста запечатлевший;
Обычай прав, усопших важный сон
Нам почитать издавна повелевший.
Гроб вопрошать дерзает человек;
О суетный, безумный изыскатель!
"Живи живой! Тлей мертвый" - вот что рек
Всего ясней таинственный Создатель.
Живи живой, тлей мертвый! воскорбит,
Кто до поры открытый взор получит.
Пусть радости живущим жизнь дарит,
А смерть сама их умереть научит.
["Могила", 1825].
Не совладать нам ни с тайною жизни, ни с тайною смерти:
О человек! уверься наконец:
Не для тебя ни мудрость, ни всезнакье!
Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища...
Мечты и страсти - но ведь в них и заключен родник всех страданий. Когда суровая истина снимает с этих приманок их поэтический покров, когда она являет нам бытие в его холодной наготе - и тем спасает нас от заблуждения и призраков, - может ли такая истина дать нам успокоение или хоть тень желаемого блаженства? Человек никогда не помирится с такой истиной и будет стремиться отложить беседу с ней до последней, крайней минуты. С земной жизнью истину помирить невозможно:
О счастии с младенчества тоскуя,
Все счастьем беден я;
Или вовек его не обрету я
В пустыне бытия?
Младые сны от сердца отлетели.
Не узнаю я свет;
Надежд своих лишен я прежней цели,
А новой цели нет.
"Безумен ты и все твои желанья", -
Мне первый опыт рек;
И лучшие мечты моей созданья
Отвергнул я навек.
Но для чего души разуверенье
Свершилось не вполне?
О юных снах слепое сожаленье
Зачем живет во мне?
Так некогда обдумывал с роптаньем
Я жребий тяжкий свой.
Вдруг Истину (то не было мечтаньем)
Узрел перед собой.
"Светильник мой укажет путь ко счастью!"
(Вещала) "захочу -
И, страстного, отрадному бесстрастью
Тебя я научу.
Пускай со мной ты сердца жар погубишь;
Пускай, узнав людей,
Ты, может быть, испуганный, разлюбишь
И ближних, и друзей.
Я бытия все прелести разрушу,
Но ум наставлю твой;
Я оболью суровым хладом душу,
Но дам душе покой".
Я трепетал, словам ее внимая,
И горестно в ответ
Промолвил ей: "О гостья роковая!
Печален твой привет!
Светильник твой - светильник погребальный
Всех радостей земных!
Твой мир, увы! могилы мир печальный,
И страшен для живых.
Нет, я не твой! в твоей науке строгой
Я счастья не найду,
Покинь меня: кой-как моей дорогой
Один я побреду.
Прости! иль нет: когда мое светило
Во звездной вышине
Начнет бледнеть, и все, что сердцу мило,
Забыть придется мне,
Явись тогда! раскрой тогда мне очи,
Мой разум просвети,
Чтоб, жизнь презрев, я мог в обитель ночи
Безропотно сойти!
["Истина", 1824].
Итак, смиренье перед великими тайнами! Ни чувство не дает нам счастья, ни глубокая, в недра тайны стремящаяся проникнуть мысль. Сохраним спасительный холод бездейственной души и попытаемся быть блаженными своим бесчувствием:
Дало две доли Провиденье
На выбор мудрости людской.
Или надежду и волнение,
Иль безнадежность и покой.
Верь тот надежде обольщающей,
Кто бодр, неопытным умом,
Лишь по молве разновещающей
С судьбой насмешливой знаком.
Надейтесь, юноши кипящие,
Летите: крылья вам даны;
Для вас и замыслы блестящие,
И сердца пламенные сны.
Но вы, судьбину испытавшие,
Тщету утех, печали власть,
Вы, знанье бытия приявшие
Себе на тягостную часть,
Гоните прочь их рой прельстительный.
Так доживайте жизнь в тиши
И берегите хлад спасительный
Своей бездейственной души,
Своим бесчувствием блаженные.
Как трупы мертвых из фобов,
Волхва словами пробужденные,
Встают со скрежетом зубов,
Так вы, согрев в душе желания,
Безумно вдавшись в их обман,
Проснетесь только для страдания,
Для боли новой прежних ран.
["Две доли", 1823].
Эту отчаянную мысль - привести к молчанию и разум и чувства и найти счастье в покое "бездейственном и бесчувственном" - поэт готов был повторить и в слегка иронической форме, когда писал:
В глуши лесов счастлив один,
Другой страдает на престоле;
На высоте земных судьбин
И в незаметной низкой доле
Всех благ возможных тот достиг,
Кто дух судьбы своей постиг.
Мы все блаженствуем равно,
Но все блаженствуем различно;
Уделом нашим решено,
Как наслаждаться нам прилично...
Хвала вам, боги! Предо мной
Вы оправдалися отныне.
Готов я с доброю душой
На все угодное судьбине,
И никогда сей лиры глас
Не оскорбит роптаньем вас.
[1825].
Все усилия разрешить великую тайну свелись, таким образом, к фатализму. Постигнуть дух своей судьбы значило не более не