менее как примириться с тем, что есть. Судьба, "удел" решает за нас, как нам суждено наслаждаться; нам надлежит молчать и не роптать, и с доброю (?) душой идти вперед навстречу все той же лишенной покоя и счастья жизни, Добрая душа осуждена на повторение всего пройденного пути сомнений, разочарований и печалей, чтобы вновь прийти к фатализму. Так она должна жить в волнообразном чередовании порывов страсти и покоя смирения до кончины, неизвестно чем кончающейся.
Баратынский был еще совсем молодой человек, и естественно, что такая философия отказа, смирения, фаталистического примирения с жизнью не всегда могла удовлетворить его. Рано было подводить конечный итог всему изведанному и передуманному; жизнь манила и соблазняла, и хотелось порой волнения и бури.
Рисуя в мечтах бурю в океане, поэт говорил:
Когда придет желанное мгновенье,
Когда волнам твоим я вверюсь, океан?
Но знай: красой далеких стран
Не очаровано мое воображенье.
Под небом лучшим обрести
Я лучшей доли не сумею:
Вновь не смогу душой моею
В краю цветущем расцвести.
Меж тем от прихоти судьбины,
Меж тем от медленной отравы бытия,
В покое раболепном я
Ждать не хочу моей кончины.
На яростных волнах, в борьбе со гневом их
Она отраднее гордыне человека!
Как жаждал радостей младых
Я на заре младого века,
Так ныне, океан, я жажду бурь твоих.
Волнуйся, опеняй утесистые грани;
Он веселит меня, твой грозный, дикий рев,
Как зов к давно желанной брани,
Как мощного врага мне чем-то лестный гнев.
["Буря", 1825].
Пожелание Баратынского не сбылось; ни с каким океаном страстей ему в жизни не пришлось столкнуться; никакие яростные волны его никуда не увлекали; его ожидала жизнь мирная и тихая, жизнь мыслителя и поэта. Можно было надеяться, что волнение его скорбных мыслей уляжется и что он в поисках земного счастья не будет, как теоретик, столь требовательным. На практике он, действительно, перестал быть требовательным и нашел земное счастье в кругу семьи и среди друзей; но как мыслитель он продолжал неустанно думать над трагической загадкой жизни, и эти думы становились все глубже и все печальнее; и все красивее и художественнее становилась та поэтическая форма, в которую он облекал их. В тридцатых и в начале сороковых годов талант Баратынского достиг полного расцвета, и в тот момент, когда жизнь в его глазах была более всего обесценена в теории, а на самом деле ему улыбалась, его настигла неожиданная смерть [1844].
С Александровским временем поэзия Баратынского почти никакой связи не имеет. Если отбросить некоторые сентиментальные мотивы, попадающиеся в его самых ранних стихотворениях, если не считаться с некоторыми условными образами и оборотами речи, в которых сохранились отголоски античной поэзии и французской классической, то миросозерцание поэта и форма, в какую оно вылилось, не могут быть приурочены ни к какой определенной "исторической эпохе. В стихах Баратынского нет отзвука на события того времени, когда они родились. Ни религиозных, ни общественных, ни патриотических мотивов, связанных с Александровской эпохой, мы в его поэзии не встретим. Она -его личная исповедь, и все в ней резко индивидуально. Даже байроническое настроение и романтическая тревога души - психические состояния, которые были сродни скорбному раздумью Баратынского, - почти совсем отсутствуют в его стихах, писанных в Александровское время. Эти мотивы появились в поэзии Баратынского позднее, в тридцатых годах, и продержались очень недолго. У своего времени поэт учился лишь внешним приемам мастерства; содержание же он извлек исключительно из недр собственного духа.
Его поэзия - искренняя исповедь вполне самобытного художника-мыслителя, который смотрел на жизнь и человека взглядом необычайно субъективным и в век отнюдь не пессимистического настроения поднялся на большую высоту скорбного созерцания *.
______________________
* Так как миросозерцание Баратынского в дальнейшем своем развитии не испытало перемен, то в дополнение к упомянутым стихам желательно ознакомление со следующими, написанными в более позднее время: "Прогоны жизни" 1826. "Когда взойдет денница золотая" 1827. "Последняя смерть" 1828. "Родина" 1828. "Смерть" 1829. "Отрывок" 1830. "В дни безграничных увлечений" 1832. "На смерть Гёте" 1833. "Наслаждайтесь, все проходит" 1835. "К чему невольнику мечтания свободы" 1835. "Когда исчезнет омраченье" 1835. "Болящий дух врачует песнопенье" 1835. Сборник лирических стихотворений под заглавием "Сумерки" 1835 - 1842. "На посев леса" 1843.
______________________
Николай Михайлович Языков
"Из поэтов времени Пушкина, - писал Гоголь, - более всех отделился Языков. С появлением первых стихов его, всем послышалась новая лира, разгул и буйство сил, удаль всякого выражения, свет молодого восторга и язык, который, в такой силе, совершенстве и строгой подчиненности господину, еще не являлся дотоле ни в ком. Имя Языков пришлось ему недаром. Владеет он языком как араб диким конем своим, и еще как бы хвастается своею властью. Все, что выражает силу молодости, не расслабленной, но могучей, полной будущего, стало вдруг предметом стихов его. Так и брызжет юношеская свежесть от всего, к чему он ни прикоснется. Все, что вызывает в юноше отвагу, - море, волны, буря, пиры и сдвинутые чаши, братский союз на дела, твердая как кремень вера в будущее, готовность ратовать за отчизну - выражается у него с силою неестественною". Когда появились его стихи отдельною книгой, Пушкин сказал с досадой: зачем он назвал их "стихотворения Языкова", их следовало бы назвать просто "хмель". "Беда только, - замечает от себя Гоголь, - что успех перешел меру и что сам поэт загулялся чересчур на радости от своего будущего, как и многие из нас на Руси, и осталось дело только в одном могучем порыве".
В двадцатых годах, в дни юности Языкова, его поэзия блистала всеми красками безоблачного утра и, действительно, никто не мог предположить, что такой избыток свежего и бурного чувства ограничится одним порывом. Внешний блеск и движение стиха, богатство рифм, очень тщательная отделка и музыкальность, смелость выражений и метафор и красивая артистическая небрежность в компоновке - все эти украшения и вся эта роскошь поэтической одежды заставляли предполагать такое же богатство внутреннего содержания. Молодого поэта, с первых его слов, причислили сразу к сонму служителей самой могущественной "богини", про которую он сам говорил так красноречиво:
Богиня струн пережила
Богов и грома и булата;
Она прекрасных рук в оковы не дала
Векам тиранства и разврата.
Они пришли; повсюду смерть и брань,
В венце раскованная сила,
Ее бессовестная длань
Алтарь изящного разбила.
Но с праха рушенных громад,
Из тишины опустошенья.
Восстал, величествен и млад,
Бессмертный Ангел вдохновенья.
["Муза", 1823].
Поэту поверили, что он в дружбе с этим ангелом вдохновения, над которым разврат и насилие не властны. Да и он сам этому верил. Когда случай свел его с Пушкиным, он в нем признал родного брата и, отдавая должное его гению, оставил и за собой право на этот титул:
Когда, гремя и пламенея,
Пророк на небо улетел -
Огонь могучий проникал
Живую душу Елисея:
Святыми чувствами полна,
Мужала, крепла, возвышалась,
И вдохновеньем озарялась,
И Бога слышала она! -
Так гений радостно трепещет,
Свое величье познает,
Когда пред ним гремит и блещет
Иного гения полет;
Его воскреснувшая сила
Мгновенно зреет для чудес...
И миру новые светила -
Дела избранника небес!
["Гений", 1825].
Но мысль о том, что и гений нуждается в воспитании и в образовании, была далека от нашего поэта; ему казалось, что этот "беспечный" гений может как-то вдруг расширить свои крылья и наподобие великого орла вознестись к светилам:
"Искать ли славного венца
На поле рабских состязаний,
Тревожа слабые сердца,
Сбирая нищенские дани?
Сия народная хвала,
Сей говор близкого забвенья
Вознаградит ли музе пенья
Ее священные дела?
Кто их постигнет? Гений вспыхнет -
Толпа любуется на свет,
Шумит, шумит, шумит - затихнет:
И это слава наших лет" -
Так мыслит юноша-поэт,
Пока в душе его желанья
Мелькают, темные, как сон,
И твердый глас самосознанья
Не возвестил ему, кто он.
И вдруг, надеждой величавой
Свои предвидя торжества,
Беспечный - право иль не право
Его приветствует молва -
За независимою славой
Пойдет любимец божества;
В нем гордость смелая проснется,
Свободен, весел, полон сил,
Орел великий встрепенется,
Расширит крылья и взовьется
К бессмертной области светил!
["Поэт", 1824].
Надежды поэта на смелый полет его орла не оправдались. Языков стал чувствовать, что полнота его сил не покрывает его желаний, и готов был отказаться от гордых помыслов удивить мир своим вдохновением, он стал более скромен и признался, что его "мужественные думы" в конце концов сводятся к мирному мечтанию и к восторженному созерцанию красоты земной, а не небесной:
Мой ангел милый и прекрасный,
Богиня мужественных дум,
утешал он свою музу, -
Ты занимала сладострастно,
Ты нежила мой юный ум.
Служа тебе, тобою полный,
Не видел я, не слышал я,
Как на пучине бытия
Росли, текли, шумели волны.
Ты мне открыла в тишине
Великий мир уединенья;
Благообразные ко мне,
Твои слетали вдохновенья;
Твоей прекрасной красотой,
Твоим величьем величава,
Сама любовь передо мной
Явилась пышная, как слава...
И весело мои мечты,
Тобой водимые, играли;
Тебе стихи мои звучали,
Живые, светлые как ты;
Так разноцветными огнями
Блестит речная глубина,
Когда, торжественно мирна,
В одежде, убранной звездами,
По поднебесью ночь идет
И смотрится в лазури вод.
["К Музе", 1826].
Признание - "не видел я, не слышал я, как на пучине бытия росли, текли, шумели волны - очень знаменательно в устах поэта. Он, действительно, не слышал и не видел того, что вокруг него творилось. Весь пафос исторической минуты, свидетелем которой он был, - его не трогал; и всякий раз, когда он брался за какую-нибудь серьезную тему, будь то историческое предание родной старины или старины иноземной (а Языков в раннюю пору своей жизни пробовал нередко свои силы в эпической песне), будь то даже лирическая песнь более или менее мотивированной печали - он не шел дальше повторения ходкого тогда литературного образца. И скоро поэту нечего было сказать - за исключением лишь одного признания, что он молод, здоров, полон сил, кипения молодых чувств и страстей и полон надежды на будущее, которое должно же оправдать эти силы и потому разрешает человеку упиваться беззаботно настоящим в ожидании обеспеченной впереди победы.
И Языков приучил себя упиваться текущей минутой, сначала в надежде на будущее, а затем и без всякой мысли о нем. Хоть приблизительно удержаться на уровне своего века в его духовных стремлениях - об этом он не думал. Он в юности вел жизнь самую безыдейную и прямо-таки разгульную.
Родился Языков в Симбирске в 1803 году и первое образование получил в Петербургском институте горных инженеров. Вопреки всем своим духовным склонностям, поэт кое-как это заведение окончил в 1820 году, занимаясь преимущественно стихотворством и русской словесностью. Пожелал он зачем-то продолжать свою ученую карьеру и поступил в инженерный корпус, но на этот раз не выдержал, и через год[1821] вышел на свободу. "Свободным" вполне оставался он и в Дерптском университете, где учился в продолжение шести лет, чтобы в 1829 году покинуть сей очаг науки после бесплодных попыток выдержать экзамен.
И вот здесь, в Дерпте, заговорила впервые муза Языкова при звоне бокалов, в обществе веселых студентов, их подруг, друзей и знакомых:
Я не забуду никогда
Мои студенческие годы,
Раздолье Вакха и свободы
И благодатного труда!
В стране, умеренным блаженной,
Вдали блистательных невежд,
Они питали жар священный
Моих желаний и надежд.
Здесь Муза песен полюбила
Мои словесные дела;
Здесь духа творческая сила
Во мне мужала и росла...
И слава ей! Не ласки света,
Не взор любви, не блеск наград,
Какими светского поэта
Вельможи гордые дарят, -
Мечты могучие живили
Певца чувствительную грудь,
И мне яснел высокий путь
Для поэтических усилий.
["Воспоминание", 1824].
Но мы уже знаем, что эти "поэтические усилия" не приводили ни к чему серьезному. И поэт был ближе к истине, когда писал одному из своих друзей:
Я знаю, друг, и в шуме света
Ты помнишь первые дела
И песни русского поэта
При звоне дерптского стекла.
Пора бесценная, святая!
Тогда свобода удалая,
Восторги Музы и вина
Меня живили, услаждали;
Дни безмятежные мелькали;
Душа не слушалась печали
И не бывала холодна!
Пускай известности прекрасной
И дум высоких я не знал;
Зато учился безопасно,
Зато себя не забывал.
["К Н.Д. Киселеву", 1825].
По мере того как раздавалась вакхическая, застольная песня Языкова и вместе с ней его любовная элегия; по мере того как он отдавался "радостной буйности" и, по выражению Пушкина, "поил свою Камену разымчивым, пьяным, пенящимся хмельною брагою напитком", он приобретал все большее число не друзей только - что было бы вполне понятно, - но истинных поклонников, и среди них всех молодых поэтов своего времени... Ему стали говорить большие похвалы, и от них голова его кружилась.
Те, кто в нем приветствовал истинного поэта, были правы, так как в некоторых стихах - в особенности в воспоминаниях поэта о своем детстве, своей родине и в волжских пейзажах - было много и настроения, и колорита, как было много поэтической грусти и в многочисленных его любовных воздыханиях. Но успех Языкова создали не эти песни, в которых он имел многих и более сильных соперников, а именно песни разгульные и веселые, в которых "златокованый" стих его стал обнаруживать свою мастерскую чеканку.
И покатилась по России застольная песня Языкова, и достаточно было в любом молодом кружке продекламировать первую строфу, чтобы услышать в ответ целое стихотворение, хотя бы, например, такое:
Кто за покалом не поет,
Тому не полная отрада:
Бог песен богу винограда
Восторги новые дает.
Слова святые: пей и пой!
Необходимы для пирушки,
Друзья! где арфа подле кружки,
Там бога два - и пир двойной!
Там ночью краше небеса
При ярком месяца сияньи;
Так в миловидном одеяньи
Очаровательней краса.
[1824].
Или такая:
Полней стаканы, пейте в лад!
Перед вином благоговенье:
Ему торжественный виват,
Ему - коленопреклоненье!
Герой, вином разгорячен,
На смерть отважнее стремится;
Певец поет, как Аполлон,
Умея Бакхусу молиться.
Любовник, глядя на стакан,
Измену милой забывает,
И счастлив он, покуда пьян,
Затем, что трезвый он страдает.
Скажу короче: в жизни сей
Без капли людям все досада:
Анакреон твердил нам: пей,
А мы прибавим - до упада!
[1824].
Но больше всех посчастливилось песне в честь неизвестной очаровательной Марии Петровны, которая стала благодаря этому гимну почетной председательницей на всех студенческих пирушках:
Разгульна, светла и любовна,
Душа веселится моя;
Да здравствует Марья Петровна,
И ножка и ручка ея!
Как розы денницы живые,
Как ранние снеги полей -
Ланиты ее молодые
И девственный бархат грудей.
Как звезды задумчивой ночи,
Как вешняя песнь соловья -
Ее восхитительны очи
И сладостен голос ея.
Блажен, кто, роскошно мечтая,
Зовет ее девой своей;
Блаженней избранников рая
Студент, полюбившийся ей.
[1829].
И не в одних только песнях, подобных этим, бурлила и пенилась молодая душа Языкова. Веселость, влюбленная в жизнь, любова-нье своей удалью и бравурством на пиру юности, беспечность, оправдываемая сознанием своей одаренности, встречались и в иных ранних стихотворениях поэта, в его любовных песнях и в особенности в посланиях к разным друзьям, которых у него было много.
Поэт чувствовал себя свободно, легко и разгульно, пока был молод, но мысль о грядущем все-таки и в эти веселые годы подкрадывалась к нему, и "таинственное новое" в жизни начинало его тревожить. Следы этой тревоги остались на одном красивом стихотворении, которое он озаглавил "Молитва":
Молю святое Провиденье:
Оставь мне тягостные дни,
Но дай железное терпенье,
Но сердце мне окамени:
Пусть, неизменен, жизни новой
Приду к таинственным вратам,
Как Волги вал белоголовый
Доходит целый к берегам
[1824].
Какие "тягостные" дни ведал поэт и для чего он просил у Бога "железного терпения" - неизвестно, но желание "неизменным" подойти к вратам новой жизни было неисполнимо.
Не имея никаких идейных связей с окружавшей жизнью, кроме ощущения своей молодости и сознания своей талантливости, трудно было надеяться на то, что не доживешь до истинно тягостных дней. И Языков до них дожил, когда молодость отлетела. В 1829 году, в год, когда он расстался с дерптским бездельем и наконец пустился на поиски "дела", он написал свое знаменитое стихотворение "Пловец":
Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно;
В роковом его просторе
Много бед погребено.
Смело, братья! Ветром полный
Парус мой направил я:
Полетит на скользки волны
Быстрокрылая ладья!
Облака бегут над морем.
Крепнет ветер, зыбь черней,
Будет буря: мы поспорим
И помужествуем с ней.
Смело, братья! Туча грянет,
Закипит громада вод,
Выше вал сердитый грянет,
Глубже бездна упадет!
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна;
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.
Но туда выносят волны
Только сильного душой!..
Смело, братья, бурей полный.,
Прям и крепок парус мой.
[1829].
Это стихотворение, в котором, при известном желании, можно вычитать даже общественную тенденцию (хотя вряд ли поэт имел ее в виду) стоит на рубеже двух эпох в жизни Языкова. Оно, по-видимому, отражает решимость певца пуститься на розыски обетованной страны, покончить с искушениями и опасностями беспечной жизни. Но была ли настолько сильна его душа, чтобы "помужествовать" с бурей?
Языков все чаще и чаще стал говорить о том, что пора, наконец, вплотную приняться за дело. Он ждал, когда новый путь ляжет перед ним и когда рассеется туман, застилавший его душу. Как всякий истинный поэт, он чувствовал всю таинственную привлекательность идеала, он знал, что идеал недостижим, и понимал, что тот, кто отмечен, как поэт, перстом Божиим, должен пуститься на его розыски. Сознание силы для поисков идеала в Языкове было, желание дать этим силам полный ход - также, но куда направить эти силы, он не знал, и его поэзия в ее целом дала нам характернейший образец кипения чувств без какой-либо идейности или веры во что бы то ни было.
Самый "буйный" и "удалой" поэт, как его называли современники, стал хандрить и тосковать не менее любого сентиментального и чувствительного человека, и причиной тому было сознание вечного плена вдохновения, которое никак не могло выйти за тесные пределы простого самоощущения без всякой попытки действовать в каком-нибудь определенном направлении, под руководством определенной мысли или убеждения.
В сороковых годах Языков нашел наконец то "дело", которое искал, или, вернее, ему показалось, что он нашел его. Он вошел убежденным и ревностным членом в славянофильское братство и отдал свое вдохновение в услужение религиозно-патриотическому настроению, столь сильному у этих поборников национальной русской идеи. Славянофилы были очень обрадованы появлению в их среде истинного поэта, окружили его и любовью и почетом и возлагали большие надежды на его вдохновенное слово. Но Языков оправдал эти надежды не в полной мере. В сороковых годах он был уже немолод, был неизлечимо болен, а главное, среди этих культурнейших людей, людей большого ума и широкого образования, он оставался наивным ребенком, учеником, который никогда не мог справиться с добровольно возложенной на себя тяжелой миссией обороны и разъяснения целой богословско-историко-философской доктрины. Языков писал псалмы, гимны, лирические пьесы интимного содержания, перелагал в стихи библейские сюжеты и народные предания, но во всем чувствовался поэт прошлого, а не будущего; и его песня, которая должна была служить "грядущему" делу, была окрашена в те печальные, угрюмо-нежные цвета, которые часто придают закату такую меланхолическую прелесть.
Этой меланхолии, этого ощущения недовольства собой, .этой напускной, иногда вымученной, серьезности, конечно, не было в юношеских стихотворениях Языкова, когда он лишь мечтал о том, как он направит свой прямой и крепкий парус к желанной цели.
Не надо быть строгим в оценке юношеской разгульной лирики Языкова. Она в Александровскую эпоху была художественным выражением довольно широко распространенного настроения, имевшего свое законное право на существование. Это настроение не имело за собой никакого идейного содержания; оно не выросло на почве какой-нибудь серьезной, хотя бы и мало проверенной, оценки жизни; чуждое всякому миросозерцанию, оно отражало лишь одно несложное, но тем не менее сильное ощущение свободной удали, веселья и жизнерадостности. В какую сторону эти душевные качества будут направлены - об этом их носители думали мало и на первых порах довольствовались сознанием, что они молоды, здоровы, способны восторгаться и воодушевляться... Сама жизнь сумеет эти дары использовать...
Известной поре молодости такое настроение свойственно, и в Александровскую эпоху молодежь имела на него более права, чем в последующие годы нашей общественной жизни, когда к юному веселью стали чуть ли не на школьной скамье примешиваться иные ощущения и настроения, говорящие о чересчур ранней зрелости ума или о недовольстве, озлоблении и иронической горечи в молодом сердце.
Среди поэтических мотивов Александровской эпохи песнь Языкова походила на бравурный марш, сыгранный в увеселение всех, у кого надежд было много, а неприятных воспоминаний никаких *.
______________________
* Чтобы не оставлять читателя под впечатлением лишь удалых юношеских стихотворений Языкова и дать ему почувствовать Языкова мечтающего, грустно настроенного, "ищущего" и наконец нашедшего "дело" - можно указать на следующие его позднейшие стихотворения: "Тригорское" 1826. "Вечер" 1826. "К няне А. С. Пушкина" 1826. "Сомнение" 1826. "Прощальная песня" 1829. "На смерть няни Пушкина" 1830. "Подражание псалму XIV" 1831. "Пловец" 1831. "Подражание псалму CXXXVI" 1831. "Конь" 1831. "Он был поэт" 1831. "Молитва" 1835. "Жар-птица" 1836. "Пловец" 1839. "Малага" 1839. "Маяк" 1839. "Толпа ли девочек крикливая, живая" 1839. "Бог весть не втуне ли скитался" 1841. "Гора" 1842. "Море" 1842. "И тесно и душно мне в области гор" 1843. "Землетрясение" 1844. "Отрок Вячко" 1844. "Подражание псалму" 1845. "Сампсон" 1846.
______________________
Дмитрий Владимирович Веневитинов
Большой потерей для литературы была ранняя смерть Веневитинова, нашего единственного лирика-философа тех годов. Он обещал открыть лирической песне совсем новую для нее область.
Потомок старинного дворянского рода, Веневитинов рос, окруженный всеми благами обеспеченного существования, привыкая любить жизнь и ценить в ней ее красоту и изящество. С детства мальчик был окружен избранным и образованным обществом; с большой зоркостью и осторожностью были выбраны для него первые наставники, которые не в пример многим гувернерам того времени сумели сочетать знание иностранных языков с широким литературным образованием.
Они ввели своего ученика в круг разнообразных художественных и умственных интересов. Еще совсем ребенком, Веневитинов чувствовал себя своим в мире сложных и глубоких психических движений. Мальчик был хорошо знаком с античной поэзией. В ранние же годы был в нем пробужден интерес и к немецкой словесности, которая со временем стала предметом его излюбленных занятий. К французской литературе он не питал особого пристрастия.
Литературное образование было дополнено занятиями музыкой и живописью. Как артистическая натура Веневитинов усвоил эти искусства очень быстро и легко: его друзья признавали за ним большой музыкальный талант, зная, с какою легкостью он читал сочинения по теории музыки и какие сам писал трудные композиции.
Семнадцати лет от роду Веневитинов поступил в Московский университет, где был усердным слушателем Давыдова и Павлова -первых насадителей шеллингианского учения на нашей университетской кафедре. В университете оставался он недолго - всего два года - и, быстро и легко сдав экзамен, поступил на службу в архив при Министерстве иностранных дел. Здесь встретился он с целым кругом талантливых товарищей, и в их среде в нем стал вырабатываться поэт и мыслитель. Кружок этих молодых чиновников был очень увлечен тогда философией Шеллинга - этим красивейшим и глубокомысленным истолкованием того значения, какое красота и искусство имеют в жизни.
Веневитинов и его друзья - в числе которых были знаменитые впоследствии братья Киреевские и кн. В.Ф. Одоевский - самой природой были наделены и философским умом, и большой чуткостью к красоте - и потому не убоялись трудностей, какие представляло изучение системы Шеллинга; они ревностно в нее погрузились. Еще на университетской скамье привыкшие к отвлеченной мысли, они теперь всецело отдались "мудрости и музам".
На двадцать втором году Веневитинов покинул Москву для настоящей службы в Петербурге, где, пользуясь своими связями, он мог быстро сделать карьеру. Но не о ней он думал: он был полон поэтических впечатлений, вынесенных из дружеского круга, полон воспоминаний о нежной страсти, которая в Москве, кажется, скрасила его прощальные дни. Расставаясь с товарищами, он решил усердно работать в любимой области "философского" умозрения, чтобы поддержать хоть издалека своих друзей, которые тогда приступали к изданию философского журнала.
В Петербург Веневитинов приехал в тревожные дни, следовавшие за декабрьскими событиями. Житейский опыт поэта обогатился сразу новыми впечатлениями: его по ошибке арестовали, подозревая в сношениях с декабристами. Никаких последствий это дело для него, впрочем, не имело, и петербургская светская жизнь с избытком стала вознаграждать его за скучные часы ареста. Он увлекся ею, и зиму 1826 - 1827 года прожил очень весело, но успел в промежутке между веселыми беседами и танцами написать несколько истинно художественных стихотворений и две-три умные статьи. В марте месяце 1827 года, на одном балу, он случайно простудился: здоровья был он слабого, и простуды, осложнившейся воспалением легких, он не перенес.
В такой краткий промежуток времени, отделяющий детство от смерти, что мог создать поэт? От Веневитинова остался небольшой сборник стихов, но в нем есть несколько очень ценных страниц, и все они посвящены искусству, красоте и поэту. Только в этих стихотворениях Веневитинов и был оригинален, замыкая философскую мысль в стихотворные рамки, - на что до него никто из наших лириков не решался.
Лирическое стихотворение, проникнутое чувством преклонения перед великой тайной искусства и таинственной миссией поэта, было излюбленной формой творчества Веневитинова *. Для себя он не желал лучшей участи, как быть служителем святой поэзии и хранителем огня возвышенных страстей. Обращаясь к своему гению, он говорил:
Души невидимый хранитель!
Услышь моление мое:
Благослови мою обитель
И стражем стань у врат ее,
Да через мой порог смиренный
Не прешагнет, как тать ночной,
Ни обольститель ухищренный,
Ни лень с убитою душой,
Ни зависть с глазом ядовитым,
Ни ложный друг с коварством скрытым.
Всегда надежною броней
Пусть будет грудь моя одета,
Да не сразит меня стрелой
Измена мстительного света.
Не отдавай души моей
На жертву суетным желаньям,
Но воспитай спокойно в ней
Огонь возвышенных страстей.
Уста мои сомкни молчаньем,
Все чувства тайной осени;
Да взор холодный их не встретит
И луч тщеславья не просветит
На незамеченные дни.
Но в душу влей покоя сладость,
Посей надежды семена
И отжени от сердца радость:
Она - неверная жена.
["Моя молитва", 1826].
_______________________
* Поэт слагал иногда стихи в ходячем сентиментальном стиле, работал над историческими поэмами на вольнолюбивые темы, иногда подделывался под тон "беззаботных" певцов и уверял, что самый счастливый человек на свете - питомец забавы и лени, но во всех этих навеянных стихах он был неоригинален, и особой красотой такие стихи не блистали. Веневитинов одно время был также очень увлечен Байроном, задумал написать поэму из его жизни, сочинял элегии на мотивы разочарования и одиночества, - но и в этих стихах он не поднялся выше общелитературного ординара. Исключение составляет лишь стихотворение "Жизнь", одно из самых грациозных русских стихотворений байронического типа, стихотворение, как бы предвещающее лермонтовские мотивы:
Сначала жизнь пленяет нас:
В ней все тепло, все сердце греет
И, как заманчивый рассказ.
Наш ум причудливый лелеет.
Кой-что страшит издалека -
Но в этом страхе наслажденье:
Он веселит воображенье,
Как о волшебном приключенье
Ночная повесть старика.
Но кончится обман игривый!
Мы привыкаем к чудесам:
Потом - на все глядим лениво,
Потом - и жизнь постыла нам.
Ее загадки и завязка
Уже длинна, стара, скучна,
Как пересказанная сказка
Усталому чред часом сна.
______________________
Поэт готов молчать, затаить все чувства, отказаться от радостей, он готов на все жертвоприношения - раз он сознал себя служителем святой поэзии:
О жизнь, коварная Сирена,
Как сильно ты к себе влечешь!
Ты из цветов блестящих вьешь
Оковы гибельного плена.
Ты кубок счастья подаешь,
Ты песни радости поешь;
Да в кубке счастья - лишь измена,
И в песнях радости - все ложь;
Не мучь напрасным искушеньем
Груди истерзанной моей
И не лови моих очей
Каким-то светлым привиденьем;
Тебе мои скупые длани
Не принесут покорной дани,
И не тебе я обречен.
Твоей пленительной изменой
Ты можешь в сердце поселить
Минутный огнь, раздор мгновенный,
Ланиты бледностью покрыть,
Отнять покой, беспечность, радость
И осенить печалью младость;
Но не отымешь ты, поверь,
Любви, надежды, вдохновений!
Нет! их спасет мой добрый гений,
И не мои они теперь.
Я посвящаю их отныне
Навек поэзии святой
И с страшной клятвой и мольбой
Кладу на жертвенник богини.