align="justify"> И обновленного народа
Ты буйность юную смирил;
Новорожденная свобода.
Вдруг онемев, лишилась сил.
Среди рабов до упоенья
Ты жажду власти утолил,
Помчал к боям их ополченья,
Их цепи лаврами обвил.
И Франция, добыча славы,
Плененный устремила взор,
Забыв надежды величавы.
На свой блистательный позор.
Ты вел мечи на пир обильный;
Все пало с шумом пред тобой:
Европа гибла; сон могильный
Носился над ее главой.
Искуплены его стяжанья
И зло воинственных чудес
Тоскою душного изгнанья
Под сенью чуждою небес.
И знойный остров заточенья
Полнощный парус посетит,
И путник слово примиренья
На оном камне начертит,
Где, устремив на волны очи,
Изгнанник помнил звук мечей,
И льдистый ужас полуночи,
И небо Франции своей;
Где иногда в своей пустыне
Забыв войну, потомство, трон,
Один, один о милом сыне
В уныньи горьком думал он.
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень!
Хвала!.. Он русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал.
[1821].
В стихотворении "Недвижный страж дремал на царственном пороге" [1823] эта же тема проведена с мистическим пафосом.
Трагическое и патетическое жизни стало теперь все более и более приковывать к себе внимание поэта, который до этого времени предпочитал мотивы игривые, нежные, в редких случаях меланхолические или столь обычные тогда военно-патриотические. Какой силой проникнуты, например, стихотворения, в которых Пушкин говорит о борьбе Греции за свободу! Какой суровый бронзовый лик разбойника - борца за свободу - отлит в стихотворении "Дочери Карагеоргия":
Гроза луны, свободы воин,
Покрытый кровию святой,
Чудесный твой отец, преступник и герой,
И ужаса людей и славы был достоин.
Тебя, младенца, он ласкал
На пламенной груди рукой окровавленной;
Твоей игрушкой был кинжал -
Братоубийством изощренный.
Как часто, возбудив свирепой мести жар,
Он молча над твоей невинной колыбелью
Убийства нового обдумывал удар -
И лепет твой внимал и не был чужд веселью!
Таков был: сумрачный, ужасный до конца.
Но ты, прекрасная, ты бурный век отца
Смиренной жизнию пред небом искупила:
С могилы грозной к небесам
Она, как сладкий фимиам,
Как чистая любви молитва, восходила.
[1820].
И сколько пафоса и веры в силу песен - в обращении Пушкина к Греции, которой он обещает победу под звуки "пламенных стихов":
Восстань, о Греция, восстань
Недаром напрягаешь силы,
Недаром потрясает брань
Олимп, и Пинд, и Фермопилы.
Под сенью ветхой их вершин
Свобода древняя возникла.
Святые мраморы Афин,
Гроба Тезея и Перикла,
Страна героев и богов,
Расторгни рабские вериги
При пеньи пламенных стихов
Тиртея, Байрона и Риги.
[1821].
Сам поэт переживал "прекрасные минуты надежды и свободы", когда в первый раз встречался с людьми, для которых борьба за вольность была делом жизни.
Не уберег себя Пушкин за это время и от стихотворений чисто политических, несмотря на только что полученный урок. Хотя поэт и уверял, что стихотворение "Кинжал" [1821] написано не против правительства, но это верно лишь в том смысле, что против русского правительства не сказано в стихотворении ни одного слова, а много очень резких слов, и притом с очень крайней тенденцией, обращено к "правительству" вообще, под которым можно разуметь, однако, какое угодно.
Читая, например, такие строки:
Лемносский бог тебя сковал
Для рук бессмертной Немезиды,
Свободы тайный страж, карающий кинжал,
Последний судия позора и обиды!
Где Зевса гром молчит, где дремлет меч закона,
Свершитель ты проклятий и надежд;
Ты кроешься под сенью трона,
Под блеском праздничных одежд.
Как адский луч, как молния богов,
Немое лезвие злодею в очи блещет,
И, озираясь, он трепещет
Среди своих пиров.
Везде найдет его удар нежданный твой:
На суше, на морях, во храме, под шатрами,
За потаенными замками
На ложе сна, в семье родной,
трудно себе представить, что они написаны мирным поэтом в мирных условиях жизни.
Итак, мы видим, как неспокойна была душа Пушкина за эти годы. Но такая тревога нисколько не мешала поэту совершенствоваться как художнику, и притом как певцу самых нежных, незлобивых чувств. Стоит только прочитать написанные тогда любовные стихи Пушкина, чтобы увидеть, как чисто личное чувство всецело им овладело и заставляло его забыть всякую иную тревогу, кроме любовной, - ясной, светлой и счастливой *.
______________________
* С любовной лирикой Пушкина этих годов необходимо ознакомиться, чтобы иметь понятие о высоте художественного совершенства, на какую поэт сразу поднялся: "Нереида" 1820. "Редеет облаков летучая гряда" 1820. "Дева" 1821. "Умолкну скоро я" 1821. "Мой друг, забыты мной следы минувших лет" 1821. "Простишь ли мне ревнивые мечты" 1823. "Ненастный день потух" 1823. "Ночь" 1823.
Очень своеобразно по внутренней тревоге и романтическому колориту известное стихотворение "Черная шаль" 1820.
______________________
И не одни только любовные стихи говорят нам о том, что душевная тревога не смогла всецело завладеть поэтом; если рядом со всеми вышеперечисленными тревожными стихотворениями поставить другие, написанные в это же время, - то станет ясно как колебалось настроение художника, как всякий порыв недовольства, осуждения и раздражения находил себе поправку в совсем мирных чувствах.
Тому самому Чаадаеву, вместе с которым Пушкин хотел "развалить самовластие", он пишет теперь:
Чадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень, и тишина,
И в умиленьи вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.
["Чаадаеву", 1824].
Сердце оказалось "усмиренным"; да ведь только такое сердце и могло продиктовать стихотворение "Муза":
В младенчестве моем она меня любила
И семиствольную цевницу мне вручила;
Она внимала мне с улыбкой, и слегка
По звонким скважинам пустого тростинка
Уже наигрывал я слабыми перстами
И гимны важные, внушенные богами,
И песни мирные фригийских пастухов.
С утра до вечера в немой тени дубов
Прилежно я внимал урокам девы тайной;
И, радуя меня наградою случайной,
Откинув локоны от милого чела,
Сама из рук моих свирель она брала:
Тростник был оживлен божественным дыханьем
И сердце наполнял святым очарованьем.
[1821].
И радоваться, утешаться и отказываться от всякого ропота, даровав птичке то, чего не в силах даровать ближнему:
В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.
Я стал доступен утешенью;
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!
["Птичка", 1822].
Очень откровенно и искренно писал Пушкин о себе Чаадаеву:
Оставя шумный круг безумцев молодых,
В изгнании моем я не жалел об них:
Вздохнув, оставил я другие заблужденья,
Врагов моих предал проклятию забвенья,
И, сети разорвав, где бился я в плену,
Для сердца новую вкушаю тишину.
В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений;
Владею днем моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне.
Богини мира, вновь явились музы мне
И независимым досугам улыбнулись;
Цевницы брошенной уста мои коснулись,
Старинный звук меня обрадовал, - и вновь
Пою мои мечты, природу и любовь,
И дружбу верную, и милые предметы,
Пленявшие меня в младенческие леты,
В те дни, когда, еще не знаемый никем,
Не зная ни забот, ни цели, ни систем,
Я пеньем оглашал приют забав и лени
И царскосельские хранительные сени.
["Чаадаеву", 1821].
И о политике можно было также забыть... Переписав в письме к А. И. Тургеневу (от 1 декабря 1823 года) свое стихотворение "Наполеон", Пушкин говорил: "Это мой последний либеральный бред; на днях я закаялся и, смотря и на запад Европы, и вокруг себя, обратился к евангельскому источнику, и произнес сию басню в подражание притче Иисусовой":
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя -
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич!
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды -
Ярмо с гремушками да бич.
[1823].
Мысль этого стихотворения не совсем ясна: придавал ли художник своим словам тесный политический смысл или вообще писал скорбное стихотворение, в котором оплакивал стадное падение человека? Себя ли он разумел под словами "сеятель свободы"? Да и вообще о каком народе шла речь - о народе в собирательном смысле или о народе русском? Вероятнее всего, что это стихотворение есть отклик на начинавшую тревожить поэта мысль о том, что всякий народ заслуживает то правительство, которое им правит, - мысль, которая в двадцатых годах, в эпоху реакции, часто повторялась публицистами на Западе. Но во всяком случае в стихотворении нет и тени полемического задора или боевого настроения.
Расширяя этот мирный и спокойный взгляд на личную свою жизнь до общего взгляда на жизнь человеческую, Пушкин говорил, наконец, в стихотворении "Телега жизни":
Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везет, не слезет с облучка.
С утра садимся мы в телегу:
Мы погоняем с ямщиком
И, презирая лень и негу,
Кричим: валяй по всем по трем!..
Но в полдень нет уж той отваги -
Порастрясло нас, нам страшней
И косогоры, и овраги...
Кричим: полегче, дуралей!
Катит по-прежнему телега.
Под вечер мы привыкли к ней
И, дремля, едем до ночлега,
А время гонит лошадей.
[1823].
Жизнь самого поэта шла на полдень...
В душе Пушкина только то настроение могло продержаться долго, которое было способно на художественное облегчение. Всякий душевный разлад, непримиренное противоречие, всякое длительное восстание духа, не завершившееся победой над собой, тяготило поэта, потому что никак или с трудом поддавалось художественному воплощению.
И очень скоро художник возмутился против той тревоги, которая на первых порах захватила его душу. А между тем обстоятельства личной жизни слагались так, что тревога, по-видимому, должна была усилиться.
Поэту была во второй раз нанесена обида, и, пожалуй, более чувствительная, чём та, которую пришлось перенести, когда его выслали из Петербурга. Тогда его как будто преследовали за образ мыслей, а теперь неизвестно почему - потому ли, что он стал неудобен для главного своего начальника, - его с юга пересылали на север и приказывали жить в деревне без права выезда. Прощаясь с югом, поэт опять обратился с воззванием к морю, "к свободной стихии", к той самой, которую он приветствовал, когда с севера вынужден был перекочевать на юг. И он писал:
Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.
Как друга ропот заунывный,
Как зов его в прощальный час,
Твой грустный шум, твой шум призывный
Услышал я в последний раз.
Моей души предел желанный!
Как часто по брегам твоим
Бродил я тихий и туманный,
Заветным умыслом томим!
Как я любил твои отзывы,
Глухие звуки, бездны глас,
И тишину в вечерний час,
И своенравные порывы!
Смиренный парус рыбарей,
Твоею прихотью хранимый,
Скользит отважно средь зыбей:
Но ты взыграл, неодолимый,
И стая тонет кораблей.
Не удалось навек оставить
Мне скучный, неподвижный брег,
Тебя восторгами поздравить
И по хребтам твоим направить
Мой поэтический побег.
Ты ждал, ты звал... я был окован;
Вотше рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я.
О чем жалеть? Куда бы ныне
Я путь беспечный устремил?
Один предмет в твоей пустыне
Мою бы душу поразил.
Одна скала, гробница славы...
Там погружались в хладный сон
Воспоминанья величавы:
Там угасал Наполеон,
Там он почил среди мучений.
И вслед за ним, как бури шум,
Другой от нас умчался гений,
Другой властитель наших дум.
Исчез, оплаканный свободой,
Оставя миру свой венец!
Шуми, взволнуйся непогодой:
Он был, о море, твой певец.
Твой образ был на нем означен;
Он духом создан был твоим;
Как ты, могущ, глубок и мрачен,
Как ты, ничем не укротим.
Мир опустел... Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Судьба людей повсюду та же:
Где благо, там уже на страже
Иль просвещенье, иль тиран.
Прощай же, море! Не забуду
Твоей торжественной красы
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы.
В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.
["К морю", 1824].
Опять поэту припомнился и Наполеон, и Байрон, опять его собственная личность выросла перед ним и стала предъявлять какие-то требования, - и все же как спокойны, хоть и глубоко печальны были его слова! В них нет даже жалобы. Прежде Пушкин ставил людям в вину огорчения, которые они ему причинили, разные "измены", теперь он как будто забыл о людях и желает унести с собой в новое изгнание лишь память о красоте природы, о блеске, о тени, о говоре волн.
Так верно и полно отражала лирика Пушкина процесс нарастания тревоги в душе поэта и постепенное ее умиротворение. Ясный след этой душевной бури виден и на тех крупных произведениях, на тех поэмах, в которых, несмотря на их эпическую форму, художник оставался все тем же субъективным лириком, каким был во всех остальных стихотворениях.
Эти поэмы Пушкина - "Кавказский пленник" [1821], "Братья-разбойники" [1822], "Вадим" [1822], "Бахчисарайский фонтан" [1822], "Цыганы" [1824] - имеют для нас двоякое значение. По ним явственно видно, как Пушкин-художник силился овладеть тревогой своего духа, как он неоднократно пытался закрепить ее в художественном цельном образе и как ему это не давалось. Поэмы эти имеют также огромное значение как первые ростки русского художественного "романтизма" - пресловутого, туманного, привлекательного, столь много нашумевшего "романтизма".
Труд всякого историка литературы был бы очень облегчен, если бы можно было совсем избежать этого рокового слова "романтизм", которое всегда и во всех объяснениях остается большим туманным пятном. Но избежать его нельзя, так как в старину о нем велись нескончаемые споры, и они имели хотя неясный, но глубокий смысл для целых литературных направлений.
Родина слова "романтизм" на Западе, где оно имело разный смысл в разных странах, так как каждый народ налагал на него печать своего индивидуального темперамента и склада своей мысли. Романтизмом в прямом смысле слова принято называть те литературные направления, которые возобладали с конца XVIII столетия, когда век торжествующего рационализма стал отходить в прошлое. Таким образом, романтизм как литературная форма художественного творчества есть нечто новое, внесенное в искусство XIX столетием. Но если иметь в виду те чувства и настроения, которые в эту новую форму выливались, то романтизм как настроение и психическое движение - вечен и может быть найден где угодно и в какую угодно эпоху, так как он неизменный спутник человечества на всех этапах его жизни.
Оставим в стороне вопрос об историческом развитии романтизма как литературной формы, так как для истории русского романтизма он имеет второстепенное значение, и обратимся к тем основным психическим движениям, на которых всякий романтизм покоится.
Если разложить романтическое настроение на самые простые составные части, то в основе его окажется очень обычное чувство недовольства действительностью. Оно заставляет человека ставить неизмеримо выше над жизнью ее просветленный идеал, ту дорогую мечту об ином желаемом мире, в котором столько гармонии, красоты, истины, правды и света, - мире, о котором тоскует человек, нравственно и умственно неудовлетворенный. Такое тяготение к идеалу - конечно, всегда неопределенному и туманному - неизбежно влияет на оценку той действительной жизни, которая окружает человека. Вместо того чтобы постепенно приближать жизнь к идеалу, насколько это возможно, и, вникая в ее мелочи, попытаться найти в них смысл и понять их необходимое значение, человек бывает склонен пренебречь всеми прозаическими сторонами бытия, склонен всецело замкнуться в сфере своей мечты и мысли. Этим он только усиливает противоречие между идеалом и жизнью. И, действительно, как часто заблуждался романтик, думая, что он сможет найти свой идеал готовым и воплощенным здесь, на земле, в данную минуту, и среди людей, которые его окружали! Как часто такая надежда была обманута, и как часто в силу этого обмана человек порывал свою живую связь с действительностью! Разлад с действительностью нередко отнимал у него энергию и силу воли, туманил его трезвый ум и, вместо того чтобы служить стимулом деятельности, становился источником апатии и меланхолии, тоски по чему-то и стремления куда-то.
Романтическое настроение принимало, однако, далеко не всегда такую форму пассивного, мягкого протеста против действительности; в нем, кроме меланхолии и томления, была своя, иногда необузданная энергия, порыв страсти, который мог раскалить сердце человека и дать его фантазии самый смелый полет; этот активный, бурный элемент романтического настроения и составлял главным образом его культурную силу. Но в обоих случаях, когда романтик рвался так необузданно вперед или когда он изнемогал в томлении, он витал над жизнью: либо опережал ее, либо отставал от нее; и потому большая часть его силы и энергии терялась для этой жизни даром. Романтик не попадал как-то в общую колею, требовал от жизни либо слишком многого, либо слишком малого.
Как видим, разница между романтизмом и уже знакомым нам сентиментализмом еле заметна и, действительно, переход от настроения сентиментального к романтическому почти неуловим. Это - одно психическое состояние в двух формах обнаружения, и отличие этих форм между собою заключается лишь в степени тревоги духа, какой подпадает человек при своей ссоре с жизнью. Если он, рассорившись с ней, сохраняет веру в Бога и в человека, веру в разрешение своей ссоры, здесь ли на земле или за гробом, то он более склонен смотреть на мир сентиментально-грустно; если же эта вера в нем подорвана и в разочарованности своей и в отчаянии он не видит примиряющего исхода или ищет его пока безуспешно - то он гораздо более склонен к вызывающему, гневному, скорбному, иногда страшно пессимистическому отношению к жизни, и тогда он с полным правом может назваться "романтиком". Романтизм есть, таким образом, лишь повышенный в тревоге сентиментализм. Само собой понятно, что эта тревога может выражаться весьма различно и в своем развитии проходить через весьма разнообразные полосы настроения и питать себя самыми разнообразными мыслями.
При приближении великого идейного и общественного кризиса в конце XVIII века, во время него и непосредственно после, повышенная тревога духа разъединила людей с жизнью, заставила их изыскивать способы выйти из этого томительного душевного разлада и как-нибудь согласовать идеал с действительностью. В разных странах это соглашение произошло и выразилось в различных формах. У немцев романтическое раздвоение жизни и идеала разрешилось в религиозное, отвлеченно-философское и эстетическое созерцание; у французов оно привело к чисто эстетическому миропониманию, оттенявшему преимущественно героическую сторону жизни; в Англии оно, пройдя через многоцветные окраски, достигло высшего своего выражения в культе сильной скептицизмом личности. Вот эти-то различные формы разрешения сердечных и идейных диссонансов, поскольку они выразились в литературе, известны под именем "романтических течений" - единых в своей психической основе, но весьма различных по форме выражения и по окончательным взглядам на мир и человека, к каким они приводили художника.
У нас в России сердечная и умственная тревога, охватившая умы и сердца на Западе, ощущалась, конечно, очень слабо, но все-таки ощущалась, ввиду все более и более тесного духовного общения нашего с соседями. Но у наших соседей романтизм своими корнями уходил в самую глубь жизни; он возник на почве реальных явлений, на почве брожения идейного и общественного, и в свою очередь влиял на ход событий. У нас же романтизм такой широкой общественной основы не имел. Тот пахучий и красивый цветок романтизма, который на Западе распустился под открытым небом, у нас был выведен в теплице. Заранее можно было предсказать, что его жизнь будет кратковременна, что у него не будет ни сильного запаха, ни ярких красок. Так действительно и случилось. В русском романтизме были и страстные порывы, и нежные движения сердца, и стремление определить жизнь, и желание спастись от нее в область видений; в нем были и слезы меланхолической печали, и слезы досады, и прощение, и гнев; в нем вообще была смена разнообразных настроений и чувств; но все эти психические движения овладевали русским романтиком не вполне, а как-то наполовину; он не находился всецело в их власти, и потому он мог легко и быстро пережить это романтическое настроение, забыть его, даже удариться в другую крайность - стать совсем спокойным мыслителем и созерцателем той самой жизни, которая его сначала так волновала. И на самом деле русский человек от "романтизма" отделался очень быстро и даже в самый разгар его не утратил способности критического к нему отношения.
Но пусть романтизм, как выражение особого психического состояния, и играл относительно бледную роль в истории нашего самосознания, он был достаточно распространен как литературная форма и в продолжение двух поколений служил предметом самых оживленных споров в литературных лагерях.
В кратком, беглом очерке история развития романтического настроения у нас в России представляется в таком виде.
Еще с конца XVIII века, под влиянием иностранной мысли и художественного творчества, а также в силу развивающегося в нас сознания общественного, в силу поднятия умственного уровня, в нашей публицистке и литературе стало сказываться сентиментальное отношение к проблемам жизни. Идеал был высоко поставлен над несовершенной жизнью, мрачные стороны которой явственно ощущались, но вера в Бога, в Его особую опеку над нами, вера в земную власть правителя и вообще вера в человека как в существо разумное и доброе умиротворяли всякий разлад духа и настраивали людей хоть порой и грустно, но доверчиво. Это - то самое настроение, которое нам уже хорошо знакомо и которое в Карамзине нашло себе лучшего публициста, а в Жуковском - своего вдохновенного певца.
В первую половину царствования Александра Павловича это настроение продержалось в обществе, несмотря на то, что ход жизни все больше и больше подчеркивал разлад мечты и действительности, а зреющее самосознание становилось все более и более требовательным. Конец светлых дней Александровского царствования приближался.
Сентиментальное настроение начало постепенно осложняться особой тревогой, для самих ее носителей сначала мало понятной. Люди, характер и миросозерцание которых сложились в благодушные времена торжествующего сентиментализма, для такой тревоги не были созданы: она могла охватить их лишь на короткое время, но долго держать их в плену была не в силах. Она тяготила людей, и они стремились подавить ее. У Жуковского эта тревога души сказалась лишь в повышении патетического тона и в любви к особенно драматическим положениям. В душе Пушкина, как указано, несмотря на благоприятные для нее условия личной жизни поэта, эта тревога никак не могла удержаться и очень быстро пошла на убыль, возвращая художника к прежнему ровному и довольно благодушному миросозерцанию. Современники Пушкина - как увидим - для истинного романтизма не были созданы. Даже у самых тревожных по темпераменту людей того времени, какими были, например, декабристы, т.е. у людей, которых эта тревога духа подвинула на прямое возмущение и восстание, романтическая буря души улеглась очень скоро после нервного кризиса.
Времена собственно русского романтизма наступили позднее, когда с переменою царствования окончательно водворился тот режим опеки над мыслью и чувством, который заставил забыть о всяких сентиментальных мечтаниях. И вот тогда-то тревога ума и сердца могла органически вырасти на русской почве - самобытно, без всякого толчка извне. Она в тридцатых и сороковых годах и произвела в литературе довольно заметное романтическое брожение, которое, впрочем, если не считать поэзии Лермонтова, особенными художественными красотами не блистало.
Во времена Пушкина в нашем художнике было еще много смирения и кротости перед жизнью, много веры в разные власти - земные и небесные.
Когда романтизм, уже созревший на Западе, нахлынул к нам в начале XIX столетия, он застал нас совершенно неподготовленными для его понимания и восприятия. Точно отмежевать поэзию сентименталистов от поэзии настоящих романтиков мы были не в состоянии; но мы почувствовали в писателях-романтиках большую силу и красоту; они все сразу увлекли нас, и мы готовы были всех, кто нам понравился, окрестить этим таинственно-привлекательным словом "романтик".
Если порыться в нашей литературной критике начала XIX столетия, то мы увидим, что каждый критик понимал нечто свое под этими терминами "романтизм" и "романтик" и так произвольно обращался с ними, что в конце концов этим словом стали обозначать вообще всякое произведение, которое было настолько художественно и сильно, что производило впечатление и не смахивало на рутину. Происходило же такое произвольное обращение с понятием потому, что сама психическая основа, на которой романтизм вырастал на Западе, - трагедия разлада между идеалом и жизнью - была нам, русским, в юные годы нашего самосознания, не вполне понятна за малым нашим историческим опытом.
Само собою разумеется, что когда писатель, даже очень сильный по таланту, брался самостоятельно создать нечто в "романтическом" роде и желал воплотить в художественном образе ту тревогу, которой он любовался у иностранных писателей или смутно ощущал в своей собственной душе, то такие попытки должны были терпеть неудачу. И действительно, если пересмотреть все романтические поэмы, которые писались в двадцатых годах (а их писалось немало), то лучшими в художественном смысле окажутся все-таки переводы с иностранного.
И Пушкин не избежал соблазна. На юге фантазия была занята планами довольно широких и крупных произведений. Попытка написать историческую поэму или драму из старославянской жизни ["Вадим", 1822], с ясной политической и либеральной тенденцией, не пошла дальше отрывков, довольно вялых и традиционных по форме и стилю. Очевидно, что интерес к политической идее не был достаточно силен в авторе, чтобы вынести на себе тяжесть целого большого произведения. Закончены были Пушкиным только четыре поэмы, легендарные по содержанию и крайне субъективные по настроению: "Кавказский пленник" [1821], "Братья-разбойники" [1822], "Бахчисарайский фонтан" [1823] и "Цыганы" [1824].
"Бахчисарайский фонтан" - песнь любви, песнь личных, интимных воспоминаний, своего рода перл любовной лирики, вставленный в оправу художественных описаний природы. Поэма ценна как очень красочная картина Востока, картина, списанная с натуры, а не с иностранной гравюры. Что же касается главного драматического положения поэмы, то для той поры жизни Пушкина, когда она была написана, в нем мало характерного... Если не считать вообще мрачного колорита всего рассказа, то душевная тревога действующих лиц не таит в себе ничего необычного: женская ревность, мрачное настроение человека любящего, но не любимого и сентиментальный силуэт страдающей невинности. Субъективность художника сказывается в глубоком понимании психологии любви, любви то страстной, то примиренной с отказом, то нежной и воздушной, неуловимо тонкой. Характерно лишь то, что среди всех до сих пор пропетых Пушкиным любовных песен это первая с глубоко трагической развязкой. В этом только и сказалась та тревога духа, какой художник был временно охвачен.
Гораздо больше материала для определения тогдашнего душевного склада Пушкина дают поэмы "Братья-разбойники" и "Кавказский пленник".
В "Разбойниках" бросается в глаза моральная тенденция - осуждение, высказанное разбою, и частые упоминания о совести, которая в конце концов должна восторжествовать над пороком. Но мы очень ошибемся, если подумаем, что именно для этой морали поэма написана. Она с нескрываемой симпатией относится к преступнику - не за темные его дела, конечно, которых она совсем не оправдывает, - а за то возмущение сердца, каким воодушевлен преступник, за его отказ примириться с своей судьбой, за любовь к воле, за укоренившееся в нем сознание силы своей личности. Все это мотивы, которые в романтической душе будили большую симпатию и на Западе создали целый цикл художественных поэм. Пушкин не подражал этим поэмам; он взял сюжет из бытовой русской жизни и вложил в него частицу своей души. Смысл поэмы был в субъективном ее настроении, в этой вскипевшей тревоге сердца, в этом чувстве протеста, которые толкают человека на преступление. Но характерно, что такой романтический подъем души наш автор стремился тотчас же охладить своей моралью.
В обществе разбойника поэту, очевидно, было как-то неловко, и эта неловкость отразилась на неясной психологии действующих лиц.
Не свободно чувствовал себя поэт и в обществе человека гораздо более смирного, чем разбойник, человека, никаким преступлением не отягощенного, но по натуре своей также очень тревожного и мрачного, каким был кавказский пленник.
Пушкин неоднократно признавался, что он недоволен своей поэмой и что обрисовка характера пленника ему не удалась. Недочеты поэмы надо признать, однако, с большими оговорками. Описания природы были превосходны, местный колорит был передан ярко и верно, черкесская песня была совершенством; неясен вышел, действительно, только тип самого пленника, но он и должен был выйти неясным, потому что художник желал в конкретном образе выразить чувства, находившиеся в полном брожении и тревожившие его душу очень неясным волнением.
Пленник должен был говорить за Пушкина, возбужденного настроением, в котором он не разобрался, в котором и не мог разобраться, потому что оно органически не вязалось со всей его психикой. Романтическое волнение прошло зыбью по сердцу поэта, и эта легкая зыбь, перелетная и меняющая постоянно свою форму, и нашла в поэме свое отражение. Когда поэт имел дело с каким-нибудь разбойником, то перед его глазами был хотя условный, но традиционный и закругленный тип. Теперь же надлежало ловить неуловимое и создавать тип, руководясь лишь той тревогой, которой сердце было переполнено. Поэма была написана, по собственному признанию Пушкина, Когда (он) погибал, безвинный, безотрадный,
И шепот клеветы внимал со всех сторон,
Когда кинжал измены хладный,
Когда любви тяжелый сон
(Его) терзали и мертвили.
Когда же, однако, были такие печальные дни в жизни Пушкина?
В поэме все шло хорошо, пока не пришлось отвечать на вопрос - какая именно тревога сердца заставила русского молодого, образованного человека ехать на Кавказ и вступить в ряды усмирителей и покорителей вольного племени? В мотивах этого поступка и должно было лежать объяснение тайны сердца самого Пушкина.
В Россию дальний путь ведет, -
В страну, где пламенную младость
Он гордо начал без забот,
Где первую познал он радость,
Где много милого любил,
Где обнял грозное страданье,
Где бурной жизнью погубил
Надежду, радость и желанье,
И лучших дней воспоминанье
В увядшем сердце заключил.
Людей и свет изведал он
И знал неверной жизни цену.
В сердцах друзей нашед измену,
В мечтах любви - безумный сон.
Наскучив жертвой быть привычной