е воспитания. Положим, речи эти были некстати, но все же искренни.
Но с Софьей Павловной он шутил, а с Фамусовым стал говорить более резко:
И точно, начал свет глупеть,
Сказать вы можете, вздохнувши;
Как посравнить да посмотреть
Век нынешней и век минувший -
Свежо предание, а верится с трудом.
Как тот и славился, чья чаще гнулась шея;
Как не в войне, а в мире брали лбом -
Стучали об пол, не жалея!
Кому нужда - тем спесь, лежи они в пыли,
А тем, кто выше, лесть, как кружево, плели.
Прямой был век покорности и страха,
Все под личиною усердия к царю!
Я не об дядюшке об вашем говорю -
Его не возмутим мы праха,
Но между тем кого охота заберет,
Хоть в раболепстве самом пылком,
Теперь, чтобы смешить народ,
Отважно жертвовать затылком?
А сверстничек, а старичок
Иной, глядя на тот скачок
И разрушаясь в ветхой коже,
Чай, приговаривал: ах, если бы мне тоже!
Хоть есть охотники поподличать везде,
Да нынче смех страшит и держит стыд в узде.
Недаром жалуют их скупо государи.
Затем те же мысли, но с еще большей силой и уже с явным негодованием Чацкий повторил при Скалозубе. А судьи кто?.. За древностию лет,
К свободной жизни их вражда непримирима;
Сужденья черпают из забытых газет
Времен Очаковских и покоренья Крыма;
Всегда готовые к журьбе,
Поют всё песнь одну и ту же,
Не замечая о себе:
Что старее, то хуже.
Где, укажите нам, отечества отцы,
Которых мы должны принять за образцы?
Не те ли, что, грабительством богаты,
Защиту от суда в друзьях нашли, в родстве,
Великолепные соорудя палаты,
Где разливаются в пирах и мотовстве,
И где не воскресят клиенты-иностранцы
Прошедшего житья подлейшие черты?
Да и кому в Москве не зажимали рты
Обеды, ужины и танцы?
Не тот ли, вы к кому меня с пелен,
Для замыслов каких-то непонятных,
Дитей возили на поклон?
Тот Нестор негодяев знатных
Толпою окруженный слуг?
Усердствуя, они, в часы вина и драки,
И честь и жизнь его не раз спасали; вдруг
На них он выменял борзые три собаки!
Или вон тот еще, который для затей
На крепостной балет согнал на многих фурах
От матерей, отцов отторженных детей?
Сам погружен умом в зефирах и амурах,
Заставил всю Москву дивиться их красе;
Но кредиторов тем не согласил к отсрочке:
Амуры и зефиры все
Распроданы поодиночке!
Вот те, которые дожили до седин!
Вот уважать кого должны мы на безлюдьи!
Вот наши строгие ценители и судьи!
Теперь пускай из нас один,
Из молодых людей, найдется - враг исканий,
Не требуя ни мест, ни повышенья в чин.
В науки он вперит ум, алчущий познаний;
Или в душе его сам Бог возбудит жар
К искусствам творческим, высоким и прекрасным -
Они тотчас: разбой! пожар!
И прослывет у них мечтателем! опасным!
Мундир! один мундир! Он в прежнем их быту
Когда-то укрывал, расшитый и красивый,
Их слабодушие, рассудка нищету;
И нам за ними в путь счастливый?
И в женах, дочерях к мундиру та же страсть...
Я сам к нему давно ль от нежности отрекся?
Теперь уж в это мне ребячество не впасть.
Собеседник, положим, был опять выбран неудачно, но речь была от души и полна очень искреннего воодушевления.
Наконец, в третьем акте, сначала перед Софьей, а затем в пространство, Чацкий разражается своим последним монологом. Это тот знаменитый монолог, в котором Чацкий силится разобраться в вопросе о нашем национальном чувстве и о подражании иноземному:
Софья
Скажите, что вас так гневит?
Чацкий
В той комнате незначащая встреча:
Французик, из Бордо, надсаживая грудь,
Собрал вокруг себя род веча
И сказывал, как снаряжался в путь
В Россию, к варварам, со страхом и слезами;
Приехал - и нашел, что ласкам нет конца:
Ни звука русского, ни русского лица
Не встретил: будто бы в отечестве с друзьями -
Своя провинция! Посмотришь, вечерком
Он чувствует себя здесь маленьким царьком!
Такой же толк у дам, такие же наряды...
Он рад, но мы не рады.
Умолк. И тут со всех сторон
Тоска, и оханье, и стон:
"Ах, Франция! Нет в мире лучше края!" -
Решили две княжны-сестрицы, повторяя
Урок, который им из детства натвержен.
Куда деваться от княжон?
Я одаль воссылал желанья
Смиренные - однако вслух, -
Чтоб истребил Господь нечистый этот дух
Пустого, рабского, слепого подражанья;
Чтоб искру заронил он в ком-нибудь с душой,
Кто мог бы словом и примером
Нас удержать, как крепкою вожжой,
От жалкой тошноты по стороне чужой.
Пускай меня объявят старовером,
Но хуже для меня наш север во сто крат
С тех пор, как отдал все в обмен на новый лад -
И нравы, и язык, и старину святую,
И величавую одежду на другую,
По шутовскому образцу:
Хвост сзади, спереди какой-то чудный выем,
Рассудку вопреки, наперекор стихиям!
Движенья связанны и не краса лицу.
Смешные, бритые, седые подбородки!..
Как платье, волосы, так и умы коротки!..
Ах, если рождены мы все перенимать,
Хоть у китайцев бы нам несколько занять
Премудрого у них незнанья иноземцев!
Воскреснем ли когда от чужевластья мод,
Чтоб умный, добрый наш народ
Хотя по языку нас не считал за немцев?
"Как европейское поставить в параллель
С национальным - странно что-то!
Ну как перевести мадам, мадмуазель!
Ужли - сударыня!" - забормотал мне кто-то...
Вообразите, тут у всех
На мой же счет поднялся смех.
"Сударыня!, ха! ха! ха! ха! прекрасно!
"Сударыня!, ха! ха! ха! ха! ужасно!"
Я, рассердясь и жизнь кляня,
Готовил им ответ громовый,
Но все оставили меня.
Вот случай вам со мною, он не новый.
Москва и Петербург - во всей России то,
Что человек из города Бордо,
Лишь рот открыл - имеет счастье
Во всех княжон вселять участье;
И в Петербурге и в Москве,
Кто недруг выписанных лиц, вычур, слов кудрявых,
В чьей, по несчастью, голове
Пять-шесть найдется мыслей здравых,
И он осмелится их гласно объявлять -
Глядь...
Монолог сказан опять некстати, и в нем кроется странная непоследовательность (Фамусов, например, был также против иностранного влияния на наш чисто русский уклад жизни), но наболевшая душа Чацкого все-таки видна в этой довольно несвязной речи.
Итак, перед нами, собственно, два Чацких: один - влюбленный юноша, который "рыскает по свету, бьет баклуши", "франт-приятель, отъявлен мотом, сорванцом", как его аттестует Фамусов; гордый, самолюбивый юноша, насмешник и насчет идей довольно беззаботный. Другой - серьезный обличитель разных общественных недугов, сатирик, с очень горячей душой, переполненной гражданской скорбью.
Первый ведет себя неумно: плохо знает женское сердце, пренебрегает приличием, любовную интригу ведет крайне неумело: надоедает Софье Павловне своей любовью, требует от нее какой-то исповеди, на которую права не имеет, старается, и совсем неумно, уронить Молчалина в ее глазах, доходит в своей растерянности до того, что неделикатно напоминает любимой девушке о "прыска-нье и об оттиранье" и о том, что он ее этим прысканьем "воскресил" для другого, - одним словом, ведет себя так, как никогда не повел бы себя Грибоедов. На каждом шагу он рискует подставить себя под ряд неприятных замечаний со стороны людей, которых имеет все основания не уважать. Фамусов был прав, когда сказал ему: "Поди-тка послужи!" - напирая на то, что Чацкий ни к какому делу не приткнут; ему и Скалозуб мог заметить: "Я все-таки сидел в траншее, а - вы?" Наконец, и Молчалин, если бы он собрался с духом, мог бы намекнуть Чацкому, что он, Молчалин, как-никак трудится и зарабатывает себе кусок хлеба, а Чацкий живет на даровых хлебах. Второй Чацкий - тот ведет себя также неумно, потому что говорит всегда некстати и перед глухими. Но речь его умна, полна темперамента и смысла, полна искреннего увлечения. Видно, что Чацкий вел долгие беседы с Грибоедовым. Но по этим умным речам Чацкого нельзя себе составить ясного понятия о том, чего он хочет.
Мы не знаем, насколько этот представитель молодого поколения отстает от своего времени или опережает тогдашнее общественное движение. Мы знаем только, что против старины он восстает во имя туманного, но весьма честного идеала. Он, конечно, не консерватор, но он и либерал без программы. В единственном вопросе, по которому он высказывается более подробно, - в вопросе о национальном чувстве - он склоняется в сторону национализма и очень подозрительно смотрит на иноземное влияние. Он прав, потому что обрушивается на смешные стороны этого влияния, но где граница между смешным и вредным подражанием и полезным заимствованием - он не указывает.
Если действительно такие Чацкие встречались в жизни, то это были образцы еще совсем не сформировавшихся молодых людей, больших энтузиастов и критиканов, в сердце и уме которых мысли и чувства находились в полном брожении; эти люди понимали, что так жить, как живут старики, - нельзя, но они даже для собственного обихода не имели пока еще ясного представления о новом пути.
И опять может навернуться вопрос - а не было ли у автора желания при случае посмеяться над горячностью своего героя и над его сентиментальным сердцем, которое так часто было в разладе с большим умом, уступленным Чацкому на время Грибоедовым?
Впрочем, противоречия и неясности в характеристике Чацкого могут быть объяснены резко субъективным отношением автора к своей теме: желая высказать свои личные мнения и убеждения по некоторым вопросам, по которым разрешалось высказываться гласно, сатирик не обратил внимания на то, что изложение этих мыслей он поручил человеку, который был совершенно не подготовлен к такой роли обличителя и судьи, человеку, который не успел ничем доказать своей любви к идеалу, кроме громких слов, сильных в устах Грибоедова и только лишь дерзких в устах Чацкого. Автор послал на проповедь юношу, сентиментально настроенного, доверчивого, в жизни совсем неопытного, не умеющего разбираться в людях, восторженного, несдержанного, совсем плохого дипломата, т.е. человека, который по темпераменту и складу ума был полной противоположностью ему самому - автору. Чацкий неизбежно должен был очутиться в смешном положении, как бы он ни был умен в отдельных своих словах; и автор, как большой насмешник, не мог не улыбаться минутами, глядя как себя ведет его приятель. Есть и еще одно обстоятельство, которое до некоторой степени объясняет туманность характеристики Чацкого. Чацкий слишком юн, и живет он в такое время, когда цельность и законченность убеждений может быть уделом лишь немногих. Требовать, чтобы в такой молодой голове была установлена гармония идей и схематичность взглядов, - нельзя. А если вспомнить, что в те годы, когда Чацкий громил старину, русские молодые умы находились под давлением самых разнообразных и порой противоречивых идей и во власти настроений столь же разнообразных, - то не, приходится удивляться тому, что один и тот же человек мог быть и скептиком, и сентименталистом, и мягким, и дерзким, и либералом на словах, и ни к какому делу не пристроенным светским человеком. Взять хотя бы национальный вопрос, о котором Чацкий говорит так много. Какая невероятная путаница царит в его словах, начиная с желания позаимствовать у китайцев их "незнание иностранцев" вплоть до желания "проклясть свою жизнь", потому что слово "мадам" не покрывается словом "сударыня".
Комедия "Горе от ума" занимает, как видим, совершенно исключительное место в ряду памятников своего времени. Помимо того что в ней литературный язык, повседневный, трезвый и образный, достигает высшей степени художественного совершенства, она и в эстетическом отношении, в какое художник становится к своему материалу, обнаруживает сильное отклонение от общепризнанных тогда литературных вкусов. Никто до Грибоедова не подгонял типы, которые создавались фантазией художника, так искусно под действительность, как он; никто не ставил эти типы в такую реальную обстановку, как он. Но настоящим реалистом в искусстве Грибоедова назвать нельзя. Слишком много было предумышленного в создании типов и условности в их подборе. Старина была сатирически осмеяна и обличена, но не выведена на сцену в ее художественной цельности и объективной правде. Сцена была заполнена скорее пороками, чудачествами и странностями, чем живыми людьми.
Посредником между зрителем и действующими лицами оставался сам автор, который одну часть своего "я", а именно свой саркастический ум, уступал на время Чацкому - что не помешало ему поставить своего друга в смешное положение. Язвительно и сердито отнесся автор ко всем героям, никого не вознося на пьедестал и показывая, как неизмеримо высоко стоял над всеми он сам со своим трезвым суждением. Он был судья над всеми, он был единственно умный человек среди всей этой компании, и он ни на одно мгновение не забывал о себе. Он всеми этими лицами двигал, и он им подсказывал все их реплики.
Но художественная сатира Грибоедова из всех современных ей творческих созданий все-таки ближе других подошла к реальным явлениям жизни.
Разве только "Евгений Онегин" может в этом смысле с ней поспорить.
В бытность свою на юге, в годы "романтической тревоги" духа, Пушкин стал набрасывать этот знаменитый роман в стихах. Писал он его с перерывами, выпуская в свет по главам, и ко времени освобождения поэта из его плена в селе Михайловском таких глав было написано шесть. Пушкин продолжал работу над романом и позже, добавил еще две главы и, как известно, на восьмой главе работу оборвал и больше к ней не возвращался.
Автор, кажется, не особенно жалел о таком внезапном конце своего романа. "Онегин" свое дело сделал. Пушкин прожил с ним много лет, находя в работе и отдохновение, и утешение; а когда настроение, которое делало "Онегина" автору столь милым и дорогим, исчезло, то естественно, что поэт довольно равнодушно простился с своим героем. Онегин был его другом юности в годы его пребывания в ссылке, он делил с ним одиночество в селе Михайловском, а затем наступило время, когда этот человек стал ему совсем неинтересен.
Но были длинные годы их весьма интимной дружбы, и для биографии Пушкина, для истории сменявшихся в его душе настроений повесть об Онегине - источник и материал первостепенной важности.
Но помимо автобиографического значения, какое "Евгений Онегин" имеет как интимное признание автора, он - документ целой литературной эпохи; он - произведение, как принято говорить, "творящее эпоху". Такое его значение было, впрочем, не сразу отгадано современной критикой. Она встретила роман при его появлении не совсем дружелюбно, пораженная новизной его замысла и выполнения, несколько рассерженная его героем, и только позже, отойдя от произведения на известное расстояние, она смогла оценить все его колоссальное литературное значение.
В творчестве самого Пушкина "Онегин" - исключительное и единственное явление. Никогда ни до него, ни после Пушкин не подходил на такое близкое расстояние к жизни, ему современной. Поэт умел удовлетворять требованиям художественного реализма даже при обработке сказочных, легендарных и исторических сюжетов, но сами сюжеты, которые он избирал, не имели обыкновенно никакого отношения к окружающей его реальной действительности. Один только "Евгений Онегин" мог претендовать на название современного романа, так как "Повести Белкина" были сборником анекдотов, "Домик в Коломне" - шуткой, "Летопись села Горюхина" - сатирой, а два-три отрывка бытовых романов в прозе в расчет приняты быть не могут, так как Пушкин обрывал их на первых же главах. Положим, и "Евгений Онегин" не окончен, но в нем гораздо больше бытового материала, чем во всех остальных только что названных произведениях.
Но мы не должны преувеличивать количество этого материала, этих бытовых сцен и типов, взятых Пушкиным для " Онегина" из современной ему жизни.
Типов очень мало (всего три, если не считать самого Онегина: Татьяна, Ольга и Ленский), но зато эти типы стоят как живые перед нами, и мы не скажем ни про один из них, что он - олицетворение какого-нибудь единичного определенного чувства или взгляда. Все они люди, люди того времени, и историк может найти им параллели среди действительно в то время живших лиц. В изображении их автор необычайно искусно избег всякой идеализации (а Татьяна могла легко подать к ней повод) и иронии (а Ленский и Ольга могли ее вызвать).
Но при всех этих достоинствах реального художественного письма, "Евгения Онегина" все-таки нельзя назвать широкой картиной современной поэту жизни. Провинциальная деревенская жизнь дана в виде наброска, а из столичной жизни нам показан очень бегло лишь один маленький уголок светского общества; и притом все эти сцены в будуарах, салонах, в театрах и на балах только намечены несколькими штрихами - словно автор торопился поскорей набросать фон, который был ему нужен для чего-то, а сам по себе интересовал его мало своими бытовыми особенностями.
Действительно, хоть эти штрихи и истинно гениальны по своей меткости и выразительности, хоть по ним воссоздаются целые картины, но не их имел в виду автор, когда писал свой роман. Да, в сущности, роман ли это? Не кроется ли в этом романе самая чистая лирическая исповедь? Прежде всего надо отметить, что все главы романа, действительно, пестрят лирическими отступлениями, иногда очень длинными. Говорят, будто Пушкину в данном случае служил образцом "Дон-Жуан" Байрона, где эпический рассказ ежеминутно прерывается лирическими излияниями. Но зачем говорить о Байроне, когда независимо от него Пушкину могло прийти желание вести дневник в стихах? А "Евгений Онегин" в значительной своей части несомненный дневник. Откровенно поэт делится с нами воспоминаниями о своей юности, лицейской жизни, своих первых шагах в "свете", рассказывает нам интимности своих сердечных увлечений, а всего чаще дает сентенции в стихах, вырывает листки из своего альбома, в котором он собирал наиболее меткие афоризмы, вычитанные им из книги жизни. Он в своем романе перед нами в полном смысле слова нараспашку, как он еще никогда ни в одном стихотворении не был. Мы не преувеличим, если скажем, что о Пушкине, как о человеке и о поэте, мы из "Евгения Онегина" узнаем гораздо больше, чем из всех других его сочинений. Даже его переписка не дает нам столь богатого автобиографического материала. Конечно, это не случайность. Поэт постоянно переходит к откровенной беседе о себе самом, увлекаемый своим лиризмом. Он сам сознает, что этой лирики слишком много, и даже как бы извиняется за нее перед читателем. Но сдержаться он не может и готов каждую минуту забыть о своих героях. Он сам один из главных, если не главный герой этой повести.
Оставив в стороне бытовые картины, так бегло очерченные, выделив из романа все строфы чисто лирические и относящиеся прямо к жизни и к личности автора, - мы получим эпическую завязку несложной повести и несколько сцен без развязки, так как конец Онегина нам не известен. Но в тех шести главах, которые были написаны Пушкиным на юге и в селе Михайловском, рассказан эпизод, вполне закругленный и достаточно обрисовывающий характеры главных действующих лиц. Фабула - мы сказали - необычайно проста и в свое время поразила всех своей простотой. Явление было, действительно, необычное, если припомнить, как замысловаты и запутанны бывали тогда сюжеты любимых повестей и романов.
Но фабула "Евгения Онегина" вовсе не так проста, как это с первого взгляда кажется. Если припомнить условия личной жизни поэта и то колебание в сторону "романтической" тревоги, которое испытало его настроение на юге, то начинаешь понимать, почему такой простой сюжет так долго занимал поэта и почему поэт все к нему возвращался, словно он хотел осилить какую-то трудность.
Ведь, в сущности, основная тема "Евгения Онегина" заключается в противопоставлении романтической натуры двум натурам сентиментальным. Тревожный и мятежный дух Онегина и две нежные и безмятежные души Ленского и Татьяны, и столкновение этих сил - вот, собственно, в чем завязка всей драмы. Душа взволнованная, разочарованная, гордая до самообожания, душа протестующая, хотя и не дающая себе ясного отчета в том, против чего она протестует, - одним словом, "романтическая" душа подвергнута испытанию. Как сосчитается она с двумя чувствами, сентиментальными по преимуществу, - с дружбой и с любовью? Что она внесет нового в понимание этих чувств? Будут ли они для нее святы, как они были искони святы для всякой истинно сентиментальной души? Какое она совершит над ними насилие, увлеченная своей тревогой и своим эгоизмом? И не захочет ли автор, как он уже сделал в "Цыганах", еще раз произнести свой суд над "романтизмом" - над тревожной душой, которая, попав в круг мирных простых людей, натур непосредственных, способна причинить им великую боль и страдание?
Эти вопросы невольно навертываются, когда читаешь роман Пушкина и вспоминаешь все недавно им пережитое, все написанные им тогда "романтические" поэмы и лирические стихи в тревожном ключе.
В лице Владимира Ленского нам дан трогательный и поэтический образ чистейшего сентименталиста.
В свою деревню в ту же пору
Помещик новый прискакал,
И столь же строгому разбору
В соседстве повод подавал;
По имени Владимир Ленский,
С душою прямо геттингенской,
Красавец, в полном цвете лет,
Поклонник Канта и поэт.
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри черные до плеч.
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев.
Он сердцем милый был невежда;
Его лелеяла надежда,
И мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой;
Над ней он голову ломал,
И чудеса подозревал.
Он верил, что душа родная
Соединиться с ним должна;
Что, безотрадно изнывая,
Его вседневно ждет она;
Он верил, что друзья готовы
За честь его принять оковы
И что не дрогнет их рука
Разбить сосуд клеветника;
Что есть избранные судьбами
Людей священные друзья,
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами
Когда-нибудь нас озарит
И мир блаженством одарит.
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете,
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Не пел порочной он забавы,
Не пел презрительных цирцей:
Он оскорблять гнушался нравы
Избранной лирою своей.
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и вздохов нежных.
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальние страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слезы;
Он пел поблеклый жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет.
Понять такую душу очень нетрудно, несмотря на все туманности ее излияний. В характеристике, которая дана Пушкиным, только некоторые частности возбуждают сомнение. Неясно, например, каким образом Ленский попал в число поклонников Канта, когда философия Канта вообще так мало говорит сентиментальной душе. Далее, из самого романа никак нельзя ничего узнать о "вольнолюбивых" мечтах Ленского, но сентименталисту Александровской эпохи полагалось иметь таковые; зато "учености плоды" могли смело отсутствовать, да Ленский никогда и не щеголял ими. Во всем остальном символ сентиментальной веры воспроизведен в этой дивной характеристике полностью и точно, с тем чувством художественной меры, с каким пародированы и образцово-сентиментальные стихи, которые Ленский читал Онегину из своих "северных поэм".
В пояснение этого сентиментального характера рассказана и вся история любви Ленского к Ольге.
Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят; как одна
Безумная душа поэта
Еще любить осуждена:
Всегда, везде одно мечтанье,
Одно привычное желанье,
Одна привычная печаль!
Ни охлаждающая даль,
Ни долгие лета разлуки,
Ни музам данные часы,
Ни чужеземные красы,
Ни шум веселий, ни науки
Души не изменили в нем,
Согретой девственным огнем.
..................................
Час от часу плененный боле
Красами Ольги молодой,
Владимир сладостной неволе
Предался полною душой.
Он вечно с ней. В ее покое
Они сидят в потемках двое;
Они в саду, рука с рукой,
Гуляют утренней порой;
И что ж? Любовью упоенный,
В смятеньи нежного стыла,
Он только смеет иногда,
Улыбкой Ольги ободренный,
Развитым локоном играть
Иль край одежды целовать.
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор знает боле
Природу, чем Шатобриан;
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для сердца дев)
Он пропускает, покраснев.
Такая любовь, которая всегда видит то, что она хочет видеть, всегда повышает чувство на несколько степеней и не желает признать в нем ничего земного, - очень ярко подчеркивает основное положение сентиментального миропонимания, создающего мир по образу своих видений и чаяний, не считаясь с наличностью фактов.
Недостатки и даже смешные стороны такой сентиментальной натуры Пушкиным не скрыты, но симпатии его бесспорно на стороне этого идеалиста, - и в печальном исходе дружбы Ленского и Онегина кроется глубоко трагическая мысль. Дружба этих двух столь противоположных натур на первый взгляд не совсем понятна. Но эта дружба не от скуки, как хотел бы объяснить ее автор; в ней есть что-то задушевное, что-то действительно связующее эти две души, как сентиментальная душа была родственно связана с романтической. Непонятен сразу и финал этой дружбы. Как бы ни чувствовал себя оскорбленным Ленский, он по экспансивности своей мог бросить в лицо Онегину слово упрека или негодования, и это слово, несомненно, устранило бы поединок. Положим, Ленский был обуян ревностью, - про которую поэт говорит, что она болезнь, как чума, как черный сплин, как лихорадка, как повреждение ума, - но все же непонятно, как Ленский мог послать вызов своему другу, не обменявшись с ним ни единым словом; как от любви и уважения к Онегину он мог сразу перейти к ненависти и обозвать своего друга развратителем и презренным червем:
Он мыслит: "Буду ей спаситель:
Не потерплю, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое сердце искушал;
Чтобы червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял, еще полураскрытый".
С другой стороны, как бы Онегин ни взвинчивал своего задора (слабо мотивированного вообще), он не мог так легкомысленно ставить на карту свою жизнь и жизнь своего друга. Пушкин это понимал, когда пространно говорил о том, как Онегин обвинял себя за свое глупое поведение на балу.
Но дуэль должна была состояться, и Ленский должен был умереть: этого требовала психологическая правда того тревожного и разочарованного настроения, какое овладело на время художником. Тайна "романтической" души просила для себя жертвы, и то чувство, на которое сентиментализм всегда так доверчиво опирался, от которого он столь многого ждал для мира, - чувство дружбы должно было первое испытать на себе удар этой душевной тревоги - неясной, немотивированной и капризной. В лице Ленского было убито то очарование дружбой, которое лежало в основе личной этики наивного сентиментализма.
Такой же удар сразил и другое чувство - чувство сентиментально-наивной любви. Отвергнуть любовь Татьяны Онегин должен был в силу той же психологической необходимости, какая побудила его убить Ленского. "Романтик" хотел дать почувствовать, что он не может удовлетвориться тем ходячим сентиментальным взглядом на любовь, который в иной душе, при иных обстоятельствах обожествил бы Татьяну, возвел бы ее в идеал и заставил человека в ее любви найти высшее блаженство.
Действительно, лучшего идола для чистейшей сентиментальной любви, чем Татьяна, найти трудно, - в особенности Татьяна первых шести песен романа. Когда она затем, уступая воле матери, выходит замуж и потом говорит свою знаменитую фразу: "я буду век ему верна", она из "чувствительной" девушки превращается в рассудительную невесту и добродетельную жену. Сама она признается, что в былые годы она была "лучше", и это "лучше" надо понимать не в смысле морали, так как с годами она стала в этом отношении еще лучше, а в смысле цельности и поэтичности ее натуры. А в деревне она была такой цельной сентиментальной душой самой чистой пробы. Она - родная сестра Ленского, и удивительно, что не на ней остановил он свой выбор.
Ленского могла, впрочем, оттолкнуть от Татьяны ее внешность, которая подходила больше к натурам тревожным и романтическим, чем к чисто сентиментальным.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела,
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
Задумчивость - ее подруга
От самых колыбельных дней,
Теченье сельского досуга
Мечтами украшала ей.
Ее изнеженные пальцы
Не знали игл; склонясь на пяльцы,
Узором шелковым она
Не оживляла полотна.
..................................
И были детские проказы
Ей чужды; страшные рассказы
Зимою в темноте ночей,
Пленяли больше сердце ей.
Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,
Ей скучен был и звонкий смех,
И шум их ветреных утех.
Вела Татьяна себя также не совсем похоже на истинно томную Деву, нежную и хрупкую:
Она любила на балконе
Предупреждать зари восход,
Когда на бледном небосклоне
Звезд исчезает хоровод,
И тихо край земли светлеет,
И, вестник утра, ветер веет,
И всходит постепенно день.
Зимой, когда ночная тень
Полмиром доле обладает,
И доле в праздной тишине,
При отуманенной луне,
Восток лениво почивает,
В привычный час пробуждена,