v align="justify">
<5 января 1886 г., д. Сябринцы>
Любезнейший Яков Васильевич!
При этом письме прилагается очень любопытная и интересная рукопись, которую положительно надо бы поместить либо в "Неделе", либо в "С<еверном> вест<нике>". В "Неделе" в последнее время очень часто пишут о необходимости работать в народе. Это так. Но надо же и заступаться за этих работников, надо же, чтобы жизнь и работа в народе не была тиранством и мученичеством. Об учителях в Неделе писано много сочувственного - и это хорошо. Но горькие условия жизни этих работников надо же выставлять в литературе. Если бы Вы сделали маленькое предисловие к этой рукописи и посократили ее, т. е. поисправили бы вообще в литературном отношении, то я думаю, что она бы могла быть напечатана в книжках "Недели" или в "Сев<ерном> вестнике", во 2-м отделе.
Будьте добры, не откажите обратить внимание на мою покорнейшую просьбу.
Чудово, 6 янв<аря 18>86 г.
<Февраль-март 1886 г., Петербург>
Многоуважаемая Анна Михайловна! Никаких других изменений в корректуре больше не будет. Общее название "На разные темы" даст мне возможность под тем же заглавием написать что-нибудь и дельное со временем, теперь я сделать этого не могу.
Интрига и конспираж против Н<иколая> К<онстантиновича>, - как, вероятно, уж Вам известно, - не удалась с первого же раза, т. е. в тот же день, как только интрига была задумана, Ник<олай> Кон<стантинович> пришел и всю мою механику мне же и рассказал. Я же открыл ему и то, чего он не знал, - так все и кончилось по части механики и интриги.
Но я думаю - неужели в самом деле нужны интриги и механика для того, чтобы такой писатель, как Михайловский, работал в хорошем литературном органе? Ник<олай> Конст<антинович> не может бросать литературного дела из-за причин литературных: какие такие могут быть литературные противоречия или несогласия между ним и редакцией? Никаких существенно верных причин этого рода быть не может: ему может не понравиться плохая статья или статья ненужная, - только всего; это неизбежные литературные мелочи. Такого случая, чтобы хорошая статья возбудила в Н<иколае> Конст<антиновиче> неприязнь или он захотел бы отвергнуть дельную работу, - разве может быть что-нибудь подобное? Да и были ли случаи, чтобы какие-нибудь недоразумения возникали между редакцией и им из-за статей действительно дельных? Этого решительно не может быть.
Стало быть, недоразумение не литературного свойства, а если оно не литературное, - то решительно нехорошо делает тот, кто из-за них расстраивает литературное дело. Если в этом виноват Н<иколай> К<онстантинович>, - то он делает большое зло, уходя от хорошего кружка товарищей. Если же сама редакция придает какое-нибудь значение нелитературным недоразумениям - то она делает не лучше Михайловского.
Но я думаю, что Вам, Анна Михайловна, дорого литерат<урное> дело, что на Вас, как на ред<акторе> единственного порядочного молодого органа, лежит обязанность совершенно пренебречь всеми совершенно не относящимися до литер<атурного> дела мелочами, не придавать им ни малейшего значения и сделать все, чтобы от Вас не уходил по каким-то неведомым причинам писатель, не часто попадающийся на свете. Предоставьте на полную его свободу всевозможные, не имеющие прямого отношения к делу, фанаберии, - бог с ним, - но, бога ради, устройте, чтобы он работал. Я не видал его и не говорил с ним; на интригу оказался неспособным, - думаю, что если бы Вы написали ему простое письмо, усовестив его, что он очень дурно делает, бросая журнал,- так это было бы лучше всего - и просто и справедливо. С закрытием "Отеч<ественных> зап<исок>" целые толпы молодых и всяких литераторов, как мухи, идут вразброд, <ищут> работы из-за копейки денег. Нет ни уюта (литературного, а домашний есть у всякого), ни искреннего внимания к работе (как было у Щедрина),- холодно, одиноко и скучно. Вяло пишется, и не видно - каков таков читатель у тебя. В "Сев<ерном> вестнике" опять началось было что-то по-божески, и вдруг уходит Михайлов<ский>. Почему? Что за причина? Литературные несогласия? Я говорю, что это не причина. Они постоянно были в "От<ечественных> зап<исках>". С тысячами вещей Михайлов<ский> не соглашался, - однако работал. Он, напр<имер>, Елисеева не любил и совершенно не разделял его мнений, -- однако работал 10 лет. Возможны же какие-нибудь уступки. И я вновь уверен, что Вы, обдумавши это дело беспристрастно и просто, можете сами без всяких интриг и махинаций привлечь опять Мих<айловского> в "С<еверный> вест<ник>" редактором или сотруд<ником> - это безразлично. Но нужно, чтобы он писал здесь.
Так я думаю, а Вы не сердитесь на меня за письмо. Я именно больше всех и чувствую литературную бесприютность, одиночество, довольно я помучился с нелитературными издателями, и меня крайне волнует, если Ваш журнал не приютит Мих<айловского> и он будет шататься где попало.
Интригу, впрочем, я начинал, но не окончил. Хотел было написать здесь, но не напишу. И об интриге отныне не будет помину.
16 марта <18>86 г., Чудово
$ п сам давным-давно хотел видеться с Вами и поговорить и непременно сделаю это очень скоро, так как скоро буду в Москве. Что касается меня лично, то я решительно никогда и никому не говорил про Вас буквально ни единого неприязненного слова; да это было бы и глупо и несправедливо, потому что Вас я могу только искренно уважать и за Вашу деятельность, и за Вашу жизнь, и, наконец, за Ваше ко мне постоянное доброе отношение, - и Вы в этом сами не можете сомневаться. Но против редакции "Рус<ской> мысли" я кое-что имею, - нисколько однакож не смешивая Вас с этой редакцией. Меня просто удивляет поэтому то, что (как мне передают решительно все мои знакомые, бывавшие в эти последние месяцы в Москве) Вы недовольны моим письмом к Бахметьеву, в котором я писал, что поручаю делать в моей статье исправления только ему, а не неведомой мне редакции. Такое письмо я точно писал, но почему Вы могли принять это на свой счет, я не понимаю. Исправлениям г. Бахметьева - я безусловно подчиняюсь, не буду спорить ни в одном слове, точно так же безусловно подчинюсь, например, Щедрину. Щедрин - литератор, беллетрист, за которым огромный опыт и огромный труд. Я знаю его, ценю, уважаю и знаю еще, что он может мне указать. Бахметьеву я тоже безусловно подчинюсь, потому что он знает одни цензурные условия: "Это не пройдет; нельзя!" - и этого довольно; я охотно и без спора выкидывал почти по полулисту сразу; в августе я выбросил целый рассказ (но самых малых размеров). Пожалуйста, истребляйте все, что покажется Вам подозр<ительным> в цензурн<ом> отношении.
Надеялся быть в Москве, надеялся поехать, - но, увы, кажется, этому быть не суждено.
Желаю Вам, дорогой Виктор Александрович, хорошенько отдохнуть, очувствоваться и поправиться здоровьем.
Не огорчил ли я Вас своей припиской о Слонимском? Не знаю; я не думал делать этого. Я знаю одно - в петербургском литературном мире - сплетня, мелочная кляуза царит в небывалых размерах и сумеет развить всякую малость, дающую повод к литературной сплетне до громадных размеров.
Просто тошно и противно жить в Петербурге.
Преданный Вам Г. Успенский.
<1 апреля 1886 г., Ростов-на-Дону>
Дорогой Василий Михайлович! Не было никакой возможности писать из Грязей - спал сном пьяного праведника. С Козлова до Ростова ехал один-одинехонек и большею частик" спал и спал. В Ростове сообразил, как мне быть, и вот что придумал: еду сухим путем до Новороссийска, где проживу дня три и буду Вам писать в "Рус
вед<омости>". Из Новороссийска еду к Сибирякову, на что уйдет неделя; затем возвращусь опять в Новороссийск - и опять буду писать в "Рус<ские> вед<омости>". После этого уеду прямо в Болгарию; вот план, который будет соблюден в точности. Но вот моя покорнейшая и глубочайшая просьба. Не найдется ли у Вас или у кого из знакомых март и апрель месяцы "Русской мысли" <18>84 года? Эти книги мне крайне необходимы, и если бы было можно прислать их под бандеролью в Новороссийск до востребования. А затем я помышляю в самом деле уехать и дальше за границу. Не скажу еще, чтобы душа была у меня на месте, но думаю, что должна быть. Пока и в поле, и на реке, и в городе - нехорошо: ветер свищет, пыль, голые поля, голые деревья - ничего больше. Зелени нет, кое-где только - чуть-чуть заметна. Из Ростова идут пароходы прямо в Керчь, но пароходы шли скверные, да и сухопутьем на лошадях я давно не ездил, да и места всё будут новые. И если на этом пути до Новороссийска что-нибудь остановит меня, - то я останусь лишний день-два, - не буду лететь сломя голову. Все, что можно делать, буду делать. Большое, большое Вам спасибо, дорогой мой! Ну, будьте здоровы!
В<арваре> А<лексеевне> мой привет, а Глебычу - поцелуй.
Апр<еля> 7, Новороссийск, <18>86 г.
Милый мой, дорогой Василий Михайлович! Поездка моя, начавшаяся очень растрепанно и скучно, - понемногу сделалась просто восхитительной, - что дальше, то больше вхожу во вкус. Вчера, 6 апр<еля>, я приехал сухим путем, на лошадях, сделав 300 верст по станицам в 5 суток, в Новороссийск и под первыми впечатлениями хотел сесть работать, - но, оказывается, что пароход, на котором я поеду к Сибир<якову,> идет завтра <в> 8 утром, и мне надобно его ловить, благо погода не особенно ветрена, а то пароходы даже и не заходят сюда, так как бухта кипит постоянно, как котел. Нельзя бросить якорь, дно - камень. Вот почему я и не сел за работу, а поеду к Сибирякову, где, вероятно, буду встречать праздники. Пробуду у него дня 3, никак не больше, ворочусь в Туапсе, здесь сяду немедленно за работу и пришлю Вам на несколько NoNo сразу, а затем поеду в Новороссийск же получить письма и взять заграничный паспорт (я справлялся, дают). Но уж не морем, а опять же сухим путем, на Майкоп, и опять по станицам и опять на лошадях. Меня подмывает купить в Туапсе лошадь, Даже просто взять у Сибирякова, нанять человека за 15 р. в месяц на его харчах и весь апрель разъезжать по Сев<ерному> Кавказу. Здесь столько выкинуто из России преоригинальнейшего русского народа, что просто глаза Разбегаются. В Болгарию и далее - непременно поеду и буду писать вплоть до осени исключительно к Вам в "Рус<ские> вед<омости>". Никуда, и ни в каком случае в "Сев<ерный> вестник". По моему расчету, Вы самом начале Фоминой должны иметь уже мою работу.
Новороссийск совсем еще девственное место: несколько домиков, несколько лавок и пустая бухта. И домики и лавки пусты и заперты; все это ждет прихода железной дороги, молчит, спит в ожидании того момента, когда сюда в разных видах нахлынет капитал и <......> эту девственницу, - тогда все оживет, разохотится и пойдет писать. Теперь же только ветер свищет в пустых улицах, в новых запертых лабазах, в новой гостинице, где вот сию минуту один я. От Новороссийска до одной станицы 30 верст идет отличная дорога, ничуть не хуже Военно-Грузинской, но тоже - тишина, никого нет, и ничего нигде не видно жилого. Всё чисто, девственно, нетронуто - и необыкновенно живописно. Горы в лесах до самых маковок - сплошь. Самые милые горы, какие я только видел, именно милые.
Билеты г. Федорову я отправил на другой день по приезде в Ростов, - в день приезда было воскресенье, и почта заперта. Что же касается до его желания знать, почему в Ростов идут грузы, а в Таганрог нет, то вот что мне сказал одни торговец хлебом. {См. рисунок. - Ред.}
Вот Россия по линии а-б, через Харьков до Самары все грузы идут на север к Кенигсбергу. От Самары Пенза, Тамбов, Саратов, Воронеж и сев. Харьковской губ. на Якут к Ростову. Южная часть Харьков(ской) губ., Новороссийский край - тянут к Одессе и Николаеву.
Таким образом, до Таганрога остается только южный уезд Харьковск<ой> губ. и тот треугольник, который на рисунке не зачерчен, словом, нечего туда возить.
В Ростове, уезжая, я хотел купить "Русск<ие> вед<омости>", но мне сказали, что от жандарм<ского> управ<ления> объявлено, что они запрещены. Правда ли это? И если правда - то за что? Нельзя ли мне получить этот No в Новороссийске до востребования? Если будете писать мне (а я очень прошу), то пишите в Новороссийск только
раз, а затем в Севастополь до востребов<ания>. Ну, дорогой мой, простите! Спасибо, спасибо Вам от глубины души. В<арваре> А<лексеевне> мой искренний поклон, а Глебычу поцелуй. Пусть кормилица не сердится на меня, ради бога. Я поправлюсь - буду говорить только ласковые слова.
Милый мой Василий Михайлович! в 4 часа ночи по дороге в Одессу остановился пароход в Ялте. Есть у меня тут два дня хороших воспоминаний, и я поехал на берег. Пробегал час, был в сумасшедшем веселье, один. Погода богатейшая, и все славно и хорошо. Купил цветов, посылаю их Вам - лоскутики; плохо я чувствов<ал> себя на Кавказе. Теперь как будто лучше. Давно не имею писем и с нетерп<ением> жду Одессы. Ах, дорогой мой, милый. Теперь ничего не пишу, кроме того, что я рад. Пошлите цветочков Михайловскому. Нет марок.
<На конверте:> В Москву. В редакцию газеты "Русские ведомости". Мясницкая, Юшков переулок. Василию Михайловичу Соболевскому.
<26 мая 1886 г., Севастополь>
Дорогой Василий Михайлович!
Милый, хороший мой! Я бежал из Одессы, как из ада кромешного, в Севастополь, где и работаю теперь. Я так был измучен в Одессе отвратительным строем жизни этого города, что думал только, как бы убежать, и не успел, не мог ответить Вам.
Не огорчил ли я Вас моими письмами? Они произошли исключительно от одесских впечатлений, и, стало быть, не ставьте их в строку.
Седьмое письмо будет написано завтра же, во вторник, а в среду пойдет.
Времени ушло много и много идет его даром. 10 дней в Одессе - убавили меня на 2 месяца поправки и стоили напрасно истраченных денег. Менее 5 руб. невозможно было тратить в день. Номер, обед, табак, купанье с конкой, телеграммы - все это истрачено напрасно. Но чорт с ней.
Теперь я еду в Болгарию, но денег у меня мало, и я прошу Вас, ради того, чтобы мне не сидеть там без денег и не останавливаться в ожидании их, выслать мне в Севастополь до востребования еще 150 руб., и затем я ни в каком случае не потребую ни себе, ни в Чудово до обратной поездки и до тех пор, покуда не буду знать, что можно потребовать. Я настоятельно прошу не замедлить этими деньгами: скоро в Болгарии открывается народное собрание, чрезвычайно важная вещь, - непременно надобно ехать.
Я имею самые лестные рекомендации в Филипополь и Софию. К Тончеву, одному из участн<иков> переворота, и к Тошкову, депутату от Софийского округа. Кроме того, в Константинополе я буду у русского военного агента, Чихачова, который не враг Болгарии, у русского консула Сорокина. Буду видеть Каравелова непременно. Словом, непременно присылайте. Все есть для того, чтобы поездка удалась. До Константинополя еду даром, - Об<щество> русск<ого> парох<одства> и ТОр<^говли> выдало мне даровой билет 1-го класса, чрез знакомых, хоть я и не просил. Рекомендации имею от болгар одесских. Итак, В<асилий> М<ихайлович>, милый, знайте, что я в Севастополе жду денег, и чем долее они не придут, тем более я истрачу непроизводительно.
Из Болгарии я, мож<ет> быть, опять ворочусь на Кавказ, - в июле, но теперь непременно в Болгарию.
Всех писем до вторичной поездки на Кавказ, по моим соображениям, будет 10. 6-ое посылаю, 7-ое завтра и, вероятно, восьмое. 9 и 10 из Констант<инополя>. Здесь я увижу (меня поведут) того шарлатана казака, который ездил в Абиссинию. Словом, пожалуйста, не задержите меня понапрасну и дайте написать для "Рус<ских> вед<омостей>" что-нибудь в самом деле хорошее.
Целую Вас, милый и дорогой мой. Неужели Вам нельзя уехать? Поедемте в Константинополь, 24 часа от Севастополя и даром. Если хотите и урветесь, - ей-богу, буду ждать, и все выйдет чудесно.
Целую еще раз и благодарю глубоко за письма и деньги.
<9-10 июня 1886 г., Севастополь>
Дорогой мой Василий Михайлович! Сейчас получил деньги и перед этим Ваше милое письмо. Глубокое спасибо за то и другое. Завтра, в воскресенье, я еду в Константинополь (2-й класс 15 р. со столом) и оттуда буду писать Вам подробное письмо, к несчастью, невозможное к печати. Теперь скажу, что в ожидании денег я уже был в Константинополе с Максимовым, без паспорта и без платы, и видел там Николая Ивановича, того самого, который ездил в Абиссинию и т. д. Все это будет описано подробно. Я увижу его еще раз. Личность замечательная, как знамение времени. О разбойниках Вы слыхали только от старушек нянек, - ас тех пор о них не было помину: были воры, грабители, убийцы, - словом, уголовные преступники, но Степана Разина, Пугачева, - давно не было. Теперь он опять есть и в новом виде. Он очень скоро будет в Петерб<урге>, его треб<ует> государь, - тоже знамение ужасное! В Софии я буду дней через 5 и также буду писать. Но долго едва ли пробуду в Болгарии, - все, кто был там из русских, выносят неприятное впечатление: если не грубость и презрение к нам, - то ужаснейшая подозрительность, - все русские - шпионы, - вот какой взгляд на них. Денег теперь ни в Чудово, ни мне не потребуется, долго я не буду просить денег, иначе- когда поеду обратно: тогда уж будет необходимо переезжать в Петербург на квартиру. Это будет в конце июля месяца. Вы рассчитывайте меня по-божески, то есть сколько следует, не давайте даром мне, - дружба дружбой, а служба службой, и я никогда не спрошу теперь чего не следует, и этих денег я бы не требовал, но огромны расходы. Сочтите день в дороге - и Вы увидите, как это дорого все. Поездка в Константинополь <стоила> мне руб<лей> 20 с едой.
VIII письмо неудовлетворительно по след<ующей> пр<ичине>. Оно было написано раньше - более подробно - и было больше. Но в самый момент отправки я испугался: не сочтут ли подробности о чудаках и фантазерах - как матерьял для доноса? Вот почему я немного сузил всю статью, спешил работать и, написав послед<нюю> строчку, отправил. Письмо думал написать на другой день. Но пришел Максимов и увел на пароход, который шел через полчаса. Ни письмо написать, ни телеграммы дать - не было возможности. Из Константинополя пишу.
12 <июня 1886 г.>, Константинополь
Дорогой мой В<асилий> Мих<айлович>. Я со вчерашнего дня опять в Константинополе, - и все русские при консульстве и болгары, которых я встретил, говорят мне - не езди! Сию минуту в Софии происходит совещание комиссии об ответе на речь кн<язя> болгарского. Если эта речь одобрит его политику - то немедленно русское правительство отзывает своих агентов (консулов уж нет), прерывает с Болгарией всякие сношения и занимает войсками Варну и Бургос, силою выгоняет Батенберга. Если ж речь и политика Батен<берга> будут осуждены, что так<же> вероятно, так как за Батенберга меньшинство, - ибо его партия разделилась на две, - Каравелов во главе того, чтобы оставалось теперешнее соединение, - а Родиванович или Родиславович (не помню) с большею половиною батенберговской партии за провозглашение полной независимости королевства и, наконец, огромная партия, отказавшаяся от выборов, с Пановым во главе, - за соединение с Россией, за добровольный ее протекторат, - с наместником принцем Ольденбургским. Итак, вот какая каша затевается здесь. Попасть в это пекло не знаю, будет ли удобно, - но вот я сию минуту иду к Чичагову, - и как только приду от него и из консульства, опять напишу Вам.
Живу 2-ой день в русском монастырском доме - комнату дали превосходную, но монахами и богомольцами воняет в коридоре и на лестнице. Если мне скажут - годить,- то я перееду в меблир<ованные> комн<аты>. Целую Вас, хороший мой, - до свидания.
<14 июня 1886 г., Константинополь>
В Болгарию не поеду! Решаюсь сделать это поистине с глубоким горем. Нет средств, запутаю денежные дела, так как в Болгарии необходимо по кр<айней> мере недели три <жить> не работая, а это рублей 200, кроме дороги, кот<орая> 180 р., да от Одессы до Петерб<урга> нужно бы иметь 500 р. - и тогда был бы толк из болгарских писем. Итак, я возвращаюсь, но чрез Кавказ и, может быть, Волгу. Из Константинополя будет:
IV. См. София и Стамбул,
V. Пера,
VI. В турецкой деревне и Россия. Затем еще три письма с Кавказа. Матерьял прежде заготовлен. Ну, простите меня. Я рассказал Вам все подробно, и Вы увидите, что тронуться в Болгарию на авось - нельзя. В Париж, куда хотите - можно, но не в Болгарию. Этому причин множество.
Целую Вас, милый мой, дорогой.
<Начало августа 1886 г., Петербург>
Я опять к Вам с покорнейшей просьбой по моему делу. Лично Вас я утруждать не смею, но есть же у Вас секретари, люди черной и мелкой работы, наконец писаря, которые все это могут сделать. Необходимо, во 1-х, составить контракт, приняв во внимание, относительно "вечного пользования", - контракт Глазунова с Тургеневым, этого желает г. Сибиряков; контракт этого заключен у нотариуса Кирьякова. След<овательно>, надобно списать его, прочесть и на основании его разработать соответствующие пункты и моего контракта. Не найдете ли возможным поручить этого дела кому-нибудь? Ведь платить буду не я и платить хорошо. Неужели ж этакий заработок, положим в 75 рублей, не нужен никому? Если это мало, то можно и больше, но надобно поскорее сделать. Если Вы будете добры указать кого-нибудь знающего, то я перешлю ему копию с домашнего условия, приложу Ваши поправки, и изо всего этого, вместе с контрактом Глазунова, выйдет нечто свое.
Если Вы найдете возможным это сделать, то Вам достаточно написать три строчки чрез Ваших соседок о том, чтобы я прислал имеющиеся у Вас документы, - и все будет кончено, - т. е. я Вас беспокоить не буду.
Если можете, то помогите, да кроме того, Вы, кажется, поступили за обедом "не по-суседски", и все это необходимо исправить, наново.
Жду ответа и жму Вашу мягкую руку.
<Начало августа 1886 г., Петербург>
Вот копия нашего условия. Самый важный пункт 7-ой. Вы лучше меня знаете, как его разработать, чтобы деньги эти не пропали и не были потерей ребятам.
Когда у Вас будет время набросать план договора, - известите меня, - и я тотчас зайду к Вам. Хочет повидаться с Вами по делу Н. К. Михайловский. Хорошо, если бы все это можно было сделать не в долгом расстоянии от 15 числа ав<густа>.
Адрес: Пушкинская, Пале-Рояль, мне, до востребования оставить в конторе.
Мы и т. д.
Пункт 1. Уез<дный> уч<итель> Г<леб> Усп<енский> уступает пот<омственному> поч<етному> гр<ажданину> И. М. Сибирякову полное право собственности на вечные времена на все его, У<спенского>, сочинения как уже изданные Ф. Ф. Павлен<ковым> в 8 томах, так равно на томы 9 и 10. Кроме того, ему же, С<ибиряко>ву, уступает полное право собственности на вечн<ые> врем<ена> на все другие его, Усп<енского>, произведения, которые не попали в означ<енные> 10-ть томов и напечатаны особо, вообще все то, что где бы то ни было под каким бы ни было наименованием напечатано по 1-ое ав<густа 18>86 г. А также и на тех же условиях, все то, что находится в рукописях его, Успенск<ого>, по 1 ав<густа 18>86 г., уступается И. М. Сибирякову.
2) Относительно повторения издания 8-ми томов, ныне изданных Павленковым, Сиб<иряков> входит с Павл<енковым> во взаимное соглашение.
3) Томы 9 и 10 будут изданы: девятый, когда пожелает г. Сиб<иряков,> и 10 по накоплении материала, не позже, однако, 1 года.
4) По прекращении права Павленкова на первое издание, Сиб<ирякову> принадлежит полное право собств<енности> на веч<ные> врем<ена> на все произведения Усп<енского,> указанные в пункте 1-м сего условия.
5) Сиб<иряков> сам определяет как форму, так и цену издания.
6) Сиб<иряков> уплачивает за уступаемое ему, Сибирякову, право собственности на все, в п. 1-м сего условия указанные, сочинения Успенского 18 750 р. Из них - 750 - при написании сего условия, 3000 р. - 15 августа наст<оящего> года и остальные 15 т<ысяч> - в октябре сего года.
7) Последние 15 т<ысяч> должны быть помещены в государственный банк с тем, чтобы Усп<енский> мог пользоваться с них процентами во все время, пока право буд<ет> принадлежать Сиб<ирякову>.
8) В октябре <18>86 г., по уплате Сибиряковым всей суммы Успенскому, заключится между ними формальный договор у нотариуса. Договор этот, включая в себя вышеозначенные условия, должен заключать в себе и другие условия, по обоюдному соглашению.
<Октябрь 1886 г., Петербург>
Дорогой Николай Константинович!
Еду по делу, о котором и сам еще не знаю, о котором ничего не могу сказать и о котором пока не спрашивайте никого, а о поездке моей не говорите никому. Я, возвратись с вокзала, приду к Вам.
Но вот горе: я должен был перервать работу для "Сев<ерного> вестн<ика>". И вообще все дела на время бросил. Уж, стало быть, что-нибудь есть. Ну так, бога ради, пока молчите до моего возвращения.
Дорогой Николай Константинович!
В этом письме есть квитанция на мой чемодан, находящийся на Николаевском вокзале. Сделайте одолжение, пошлите за ним посыльного, и когда он получит вещи, - то пусть они побудут у Вас в No. Когда я приеду, возьму их. Там разные материалы, а главное письма, которые мне очень дороги, а для А<лександры> Вас<ильевны> составляют почему-то зло и яд. Так вот, чтобы не было отравления, пусть они пока полежат в чемодане до моего приезда.
<Начало января 1887 г., Петербург>
Нет, мой милый Василий Михайлович, нехорошо мое писание. Я вчера прочитал начало и явственно увидел, что надо было бы сделать, чтобы было хорошо: весь конец нужно бы перенести к самому началу в 4-й столбец. И так всегда делаешь, когда силен, т. е. принимаешься сразу за самое настоящее. Но теперь я слаб и вместо 3-х столбцов намахал пропасть, - именно потому, что слаб; нет сил сразу взяться за тяжелое, вот и размахиваешься, взвинчиваешься на десяти столбцах, покуда не возьмешь нервами, а не силой настоящей. 8 числа я буду знать день выезда наверное. Сейчас отправляю статью Евреиновой, - т<аким> образом я, по возможности, исполнил мои обещания, - и могу ехать, и 10-го,
наверное, выеду в Москву. Непременно! До свиданья!
<15 января 1887 г., д. Сябринцы>
Владимир Галактионович! Получил Вашу книгу и искренно благодарю Вас за этот подарок. Большое Вам и искреннее спасибо! Вероятно, в январе и феврале придется мне быть в Москве, и я надеюсь как-нибудь повидаться с Вами, чего давным-давно желаю. Будьте здоровы и еще раз примите мою благодарность.
Преданный Вам Глеб Успенский.
15 янв<аря 18>87.
Чудово, 1 м<арта 1887 г.>
Дорогой мой Василий Михайлович!
Посылаю 4-й фельетон - и вслед за ним 5-ый. Хочу дописать задуманное раньше и ехать. Но вижу, что всего задуманного не упишу. Ехать, ехать! Вот что, дорогой мой, мне необходимо - сверток! Я думал, что Сибиряков подождет 9 том до осени, но он хочет иметь его теперь, и это меня задержит еще на 1 неделю. Не можете ли для скорости вручить 3 рубля кондуктору курьерского поезда и дать ему сверток с тем, чтобы он доставил его в Пушкинскую Пале-Рояль Михайловскому. Это недалеко, и за 3 рубля он это сделает, а мне это расчет, - потому что почтой долго. Я же Михайловского предупрежу. Артельщик в редакции может это сделать, а в расходах мы сочтемся.
В Питере: приехала Давыдова, и началось, кажется, опять падение нравов. Ночью вчера получаю от Михайловского такую телеграмму:
"Не у Вас ли Юлия Ивановна?" Вот какой оборот!
Одесса, 7 апр<еля 18>87 года
Виктор Александрович! Завтра, 8 числа, я еду в Болгарию на пароходе по Дунаю, - и трепещу. Деньжонок у меня мало, и я опасаюсь, что болгарские дела вынудят меня возвратиться в Россию скорее, чем я выработаю там для себя возможность дальнейшей поездки. Вот почему прошу Вас, не откажите передать редакции "Рус<ской> мысли" мою покорнейшую просьбу, - не одолжит ли она мне немного денег, - а я пришлю работу, - рассказ в мае месяце. Хорошо, конечно, если бы редакция подождала до осени, примерно до августа, - тогда мне было бы приятнее писать после отдыха. Но, если она желает - то, повторяю, в мае, числу к 10-му, я пришлю небольшой рассказ. Я же прошу, к остающемуся за мною небольшому долгу (в 91 р.) прибавить столько, чтобы образовалась сумма в печатный лист, т. е. доплатить до 250 р.,- и эту доплату выслать мне в Одессу. След<овательно> мне придется получить рублей 160. Я буду очень доволен если редакция вышлет мне 150 р. Пожалуйста, окажите мне эту величайшую услугу и вышлите эти деньги, если только ред<акция> согласится выдать этот аванс, - в Одессу; до востребования Г<лебу> Ив<ановичу> Успен<скому>. Деньги мне до крайности нужны. В Одессе один мой знакомый будет справляться на почте и по моей доверенности перешлет деньги, куда я потребую. Сделайте одолжение, поддержите меня немного, - и извините за беспокойство.
На прощанье жму Вашу руку.
<Апрель - первая половина мая 1887 г., Одесса>
Дорогой мой Василий Михайлович.
Вы сердитесь на меня и махнули на меня рукой, - и можно и должно это сделать, не зная положения дела. Но вот оно какое подлое. Вы можете мне сказать: "Два раза ездил в эту Болгарию и два раза не доехал". Нельзя мне доехать! В прошлом году я боялся сунуться туда второпях, т. е. так же легко, как идешь в нашу деревню; боялся наврать, теперь же совсем другое: буквально все люди образованные, всей Болгарии, сколько их ни есть, относятся ко мне самым лучшим образом, ждут меня, и вот почему мне нужно крепко подумать, прежде чем быть среди них. Если бы имя мое и мои произведения не были известны и если бы они не были определенны, то есть не исключительно художественны, - тогда другое дело. Но меня знают здесь как-то особенно, как человека, имеющего в России какое-то значение, - вот что беда! Буфетчик, горничная на пароходе, доктор - все могут идти в город, в Рущук (самый центр теперь борьбы), - если же приду я, то меня не могут оставить так, сидеть где-нибудь в саду и пить пиво; меня они должны, и не могут этого не сделать в своих видах, превознести выше облака ходячего, о чем я сто раз был извещен. Напр<имер>, в прошлом году мне (только по слухам, что я буду) была нанята в Филиппополе от города квартира. Они жаждут чего-то истинного и думают, что я скажу им. Вот где драма, мое глубокое душевное расстройство, горе, от которого я положительно едва жив... {Второй лист письма утерян. - Ред.}
Тихомиров и его книга Россия (я посылаю ее Вам на франц<узском> языке) -настольная книга ренегатства. Следов<ательно>, мне выйти на берег - это значит получить овации от страны, кот<орую> я люблю и которая меня якобы глубоко уважает, - и, следов<ательно>, пропасть в самой России, так как я сам в 4 поездки по Дунаю имел удовольствие познакомиться с множеством русских шпионов, настоящих, устраивающих революции, восстания на русские деньги. Яд, подлецы, даже возят - и не смеешь пикнуть, некуда выскочить; они, шпионы (все это имеет непосредственное сношение к Катковым, которого, кстати сказать, все они ругают подлецом. Подробно скажу потом)... Вот положение, и Вы меня поэтому не осуждайте. Я столько тут пережил мук, что и рассказать невозможно.
Словом, тут нужно решаться на самые рискованные вещи. Я сразу не мог этого сделать, - но непременно там буду, только мне нужно сообразиться и списаться и сделать так, чтобы "русская партия" (т. е. все катковство, делающее восстания, яды и эмиграцию и т. д.) забыла, что я тут, близко. Сегодня первый день, что я могу писать даже так, как сейчас, - все время я положительно пропадал. Да! Надобно действовать, и действовать прямо! "Ты, писатель, сочувствуешь и тому-то и тому-то? - Ну так докажи. Беда тебе будет? Плохо? До этого нам нет дела. Мы ведь не боимся расстреливать подлецов, и не боятся ваши, которые ненавидят подлецов, - умирать. Ты должен быть не зайцем, боящимся всего этого. Если вы, писатели, пишете то-то и то-то, - то и на деле пожалуйте". Это все верно, правда сущая, но я уже напуган Вздохну, обдумаю, немного укреплюсь и, поверьте, сделаю так! Если ж я не сделаю так, - то все чепуха, вся жизнь вздор, сочинение, пустяки, презренные пустяки Боже мой, как мне опротивел здесь Толстой! Какой смрад!
Я говорил, что сегодня первый день, что я могу хоть так писать, как сейчас. Завтра я также буду работать и напишу кое-что из поездки по Дунаю. Я никого не обижу, ни болгар, ни "русскую партию", - но коснусь только положения нашего народа и народа болгарского, а также и теперешних отношений между русской и болгарской ложью. Пожалуйста, не протестуйте против этого. Есть ложь наша, нами воспитанная, никому иному не свойственная. Если ж эти новые письма будут неприятны, то все-таки сохраните их. Трудно! Трудно! Встретиться лицом к лицу со всей нашей подлостью, со всей изменой человеку, предательством, скотством (и в нас, и в болгарах) ; все вспомнить, что смягчено одинаково цензурой и самой литературой, что урезано капельной политической мыслью газет, - все это видеть без стеснения, во всем видеть свою долю вины, - нет, это дело не простое и не легкое. Врал? Ну, так вот полюбуйся, что вышло.
В этом письме я сто раз упомянул - я, я, я, - меня уважают, мне овации и т. д. Это вовсе не значит, что я говорю о себе, о Глебе Успенском, - а о таком писателе, который, болгары знают, за них должен быть. Это, по их мнению, настоящая сила России, держащая в своих руках все, что в России искренно. Что же касается лично меня, то действительно знают, и знают хорошо. Лучше, чем я сам. Лично для меня минута большая. Что если все это пойдет прахом? Тогда надобно будет поступить на железную дорогу, а писать уж и не сметь!.. Не сметь. Надо бы "не соваться", - сиди в Чудове, скучай, ропщи и "пописывай", - ан, время-то и прошло. Но тут-то, отец мой, милый Вас<илий> М<ихайлович>, нужен прямой ответ на каждое слово. "Болгария, - сказал мне один польский корреспондент, - теперь как голый ребенок, что с ним будет?" Действительно, - пережила всякую дрянь, и всю дрянь разогнала. Что теперь? Что скажет лучшая русская литература. Ну-ко, что сказать? <...>.
<Первая половина мая 1887 г., Одесса>
Только несколько дней, когда я чувствую себя немного по-человечески. Болгарская поездка измучила меня нравственно до ужасной степени. Никогда в жизни не был я в таком глубоком отчаянии, положительно не знал, что тут делать, т. е. что думать! Всякая русская грязь, подлость... вся ложь полуславянофильства, такая, как теперь в моде, - все это здесь восстало предо мною в подлинном виде, ошеломило меня, все мне припомнило, всю жизнь, все жертвы, всё лганье, которое постепенно вкрадывалось в душу страха ради иудейского, все уступки совести, вплоть до последнего слова непротивления злу. Словом, положительно я задохнулся и изнемог от этого всего, что здесь на меня нахлынуло вдруг сразу. Не знаю и не уверен, чтобы Вы нашли возможным печатать такие письма, как прилагаемое. Но из него Вы можете иметь понятие о красоте и приятности здешних впечатлений. Писать дипломатические письма, из которых ничего неизвестно, я не могу. Много, много в нас, русских, лжи въелось и вообще ничего радующего! Нехорошо, нескладно, неприятно, творится здесь дело, неведомое буквально и ничего не обещающее в будущем. Хорошие слова - свобода, равенство - нечем наполнить ни нам, ни им. Все это здесь мыльные пузыри, которые, когда лопаются, то пахнут гадко. Я стараюсь быть, елико возможно, беспристрастным, о Болгарии будет на основании болгарской прессы радикального лагеря, и Вы увидите, как много уже в ней шарлатанства. Все это не второй, а сто второй сорт. Другое дело - народ. Он-то, его житье-бытье, и обличитель всей этой скверности. Словом, не знаю, не знаю. Я буду писать, но, кроме глубочайшей скорби, ничего на душе нет от этой работы...
<16 июня 1887 г. Понедельник. Чудово>
Виктор Александрович! Я уехал, не повидавшись с Вами, вследствие того, что из дому получил тревожную телеграмму и должен был немедленно ехать. По тем же домашним причинам и до сих пор не мог написать, о чем мне нужно было.
Вот в чем мое дело.
При этом письме Вы найдете половину небольшой статейки, касающейся двух литературных произведений Рассказ сейчас я написать не могу, то есть просто под тяжелейшими впечатлениями поездки по Дунаю не могу разобраться ни в мыслях, ни в чувствах. Кроме того, что впечатления эти тяжелы и безобразны, они еще непередаваемы в печати. Если бы я хотел быть справедлив хоть бы в самой малой степени, - то я "и о чем другом не мог бы писать с Дуная, кроме проклятий русскому правительству. Ведь вся теперешняя борьба Болгарии и России происходит именно вследст<вие> ненависти болгар к России, и, если писать оттуда "о положении дел", то нужно громить наших подлецов без милосердия. Борется с ними целая страна пред всем светом, и, конечно, я должен быть на той стороне, а не на нашей, предательской, разбойничьей. Вот почему при всем моем желании: "хоть что-нибудь" написать о Болгарии для "Рус<ских> вед<омостей>" - ничего не выходит возможного в печати. Может быть, два-три письма " пройдут, - но такие письма и писать скучно. А между тем я истратил много денег на эту поездку, и, чтобы привести в порядок мои денежные дела, мне надобно тотчас же воспользоваться остающимся в моем распоряжении свободным временем до 15 августа, когда надобно будет переезжать в Петербург, и уехать уж не в Болгарию. Эта поездка нужна, повторяю, для меня и в фин<ансовом> отношении, и просто для того, чтобы изгнать из себя подлые впечатления дунайской слякоти и грязи. Я видел катковцев и царевников в действии, а не в передовицах, т. е. я видел, как грабятся по-разбойничьи чужие жизни, чужие средства, чужие души. Обо всем этом не пишут и нельзя писать. Это разбойничья шайка. Писать под такими впечатлениями невозможно. Надобно ехать и очнуться.