а я не увеличу, а себя поправлю, погляжу на людей. Я желаю ехать в Казань, в Пермь, Екатеринбург и Вятку. Недавно я был в Казани, где г. Агафонов, бывший редактор Камско-Волжской газеты, обещал мне дать много писем в разные места по Каме и Вятке.
Вообще теперь так много нового в народе, что сидеть на одном месте невозможно. Если вы не откажете исполнить мою просьбу, то к августу я напишу простую корреспонденцию по Каме и Вятке. Буду видеть сектантов, не крепостных мужиков, рабочих и т. д. У меня есть там знакомые. Убедительно прошу Вас не отказать мне в этой истинно душевной потребности!
В Казани я видел Н. Ф. Анненского и В. В. Лесевича, который только что возвратился из Сибири. Анненский очень болен. Лесевич крайне бы желал получать "Отеч<ественные]> записки" в счет заработной платы. Адрес его: Казань, Покровская улица, д. Депрейс, кв. Крамера. Не худо бы иметь экземпляр "От<ечественных> з<аписок>" и Анненскому по тому же адресу. Они оба рассказывают много интересного и, вероятно, к осени пришлют интересные работы в "От<ечественные> записки".
Будьте добры, М. Е., не откажите мне в моей просьбе. Долг мой все-таки покрывается понемногу, а осенью, если я только отдохну немного, - я буду работать и больше и, думается мне, лучше.
Деньги могут быть выданы по окончании набора всей статьи. Я пишу об этом, не окончив работы, потому, что после Вашего отъезда мне не к кому будет обратиться.
Извините меня, пожалуйста.
<31 июля 1881 г., Волхов>
Пожалуйста, не сердитесь за мое письмо, а выслушайте внимательно след<ующую> просьбу.
У меня есть рассказ в 2 1/2 печ<атных> листа, который я не могу поместить в "Отеч<ественных;> з<аписках>" ранее сентября, а cлед<овательно>, и деньги за него могу получить только после 20 сентября, т. е. почти через два месяца. Происходит это оттого, что мою статейку, которая должна была быть напечатана в июле, Салтыков отложил до августа, а та статейка, которую я готовил к августу, должна была пойти не ранее сентября. Между тем, во 1-х, мне надо отдавать московские долги, во 2-х, надо непременно ехать по тому же делу, иначе я до того упаду духом под давлением моей гнусной бездеятельности, что, ей-богу, буду не в состоянии работать ни осень, ни зиму. Уверяю Вас, что это так, а для меня это просто разорение. Ввиду всего этого рассказ, который у меня есть, мне надо поместить где-нибудь, кроме "От<ечественных> з<аписок>", так как к сентябрю я напишу другой. Если бы еще был Салтыков в Петер<бурге> - тогда бы я устроил всё, но его нет. Елисеев болен и в Гатчине, в ред<акции> Скаб<ичевский]>, который ничего не может. Если бы было разрешено "Слово",- то я бы печатался там. В "Деле" - нельзя, п<отому> ч<то> перессорились из-за "Русского богатства" (Бажин). В "Вестн<ике> Ев<ропы>" - совсем невозможно, это - "лагерь", и Салтыков обидится. Остается одно: попробовать поместить в "Русской мысли".
Я знаю, что Юрьев меня терпеть не может, да и я его тоже терпеть не могу, - вот мы и кв<иты>.
Но, во 1-х, Салтыков Юрьева любит, во 2-х, "Русск<ая> мысль" - почти еще без направления, в 3-х, печатает иногда бог знает что, в 4-х, рассказ мой ни в чем не унизит редакцию. Я действительно могу получить упрек от ред<акции> "От<ечественных> з<аписок>", - но Юрьев ни от кого не получит никакого упрека.
Вот почему, ввиду и Вашей и моей пользы, ввиду крайней необходимости очувствоваться от неудачного путешествия, - серьезно прошу Вас, - или сами лично или чрез Гольцева (если нужно, я ему напишу) - предложите им мой рассказ в 2 1/2 печ<атных> листа с платою по 200 руб. Рассказ совершенно цельный, самостоятельный, написан не лучше и не хуже других. Но резкостей и рассуждений - меньше, а первых и совсем нет. Вновь возвращаюсь к беллетристике в самом деле.
Если цена дорога, то 25 р. можно сбавить ввиду того, что лист "Р<усской> м<ысли>" - меньше.
Если они согласятся,- то я немедленно вышлю его Вам, и Вы его просмотрите в корректуре. Кроме этого, ввиду крайности моей, необходимо похлопотать, чтобы уплата денег произошла по наборе корректуры, не дожидаясь выхода книги.
Пожалуйста, ответьте мне поскорее, до 10 ав<густа> это все надо кончить.
<Осень 1881 г., Петербург (?)>
Любезнейший Николай Васильевич!
Не знаю, по-мужицки или по-барски поступаете Вы, без всякого основания претендуя на то, что я не приехал и что со мной не сваришь каши. Кашу именно варите Вы, а я хотел издавать газету. Для того, чтобы эта газета не была кашей, я и просил Вас нарочно приехать ко мне нынешним летом, просил Вас переменить название на "Русскую жизнь", зная, что должна означать эта перемена. Я просил Вас тогда ж - "пожалуйста, не болтайте, хлопочите о перемене, а потом известите меня". Кое-что, стало быть, руководило мною в этих просьбах. Но из этих просьб Вами не соблюдено ни единой. Вопреки моей просьбе не болтать, то есть не разговаривать об этом понапрасну, без толку, так как эта бестолковая болтовня, ходьба, разговоры, приглашение ненужных и незнакомых лиц к участию и т. д. и т. д. есть, во 1-х, признак того, что человек не знает хорошенько сущности и задачи того дела, за которое принимается, а во 2-х, - решительно вредит всякому делу, охлаждает, путает и т. д. и т. д. - Вопреки, повторяю, этой просьбе, - кто только не был приглашаем Вами и в сотрудники, и в пайщики, и пр., и кто только не был Вами извещен об издании этой газеты, кроме меня, который Вас об этом просил нарочно. Это действительно не по-мужицки, не по-барски и не по-товарищески. Итак, все дело остановилось потому, что Успенский не приехал. Все было готово, налажено, осталось только переговорить, но Усп<енский> не приехал и затормозил все. Ну, а если бы я приехал? Что бы мы делали? Пошли бы к Николадзе, потом разошлись бы, потом оказалось бы, что нет денег, потом Вы пошли бы приглашать Думашевского или Полякова, Николадзе поехал бы на танцевальный вечер, а я опять уехал бы в деревню. Затем Вы пошли бы к Софье Васильевне и вместе с ней назначили бы собрание у Николадзе, Софья Васильевна, Вы и еще Гофштеттер решили бы, что лучше всего осадить всем вместе Кривенку, которого и без того уж достаточно измучило "Слово". Потрудитесь сказать мне - зачем я так необходимо нужен? Если Вы мне это скажете, тогда я приеду. Теперь же могу только сказать, чтобы Вы по возможности умерили Ваше на меня негодование, которое решительно ни на чем не основано. Вы как хозяин газеты можете устраивать ее, как найдете лучше. Наконец, по совести говоря, мое положение до того трудно и исполнено неопределенностей, что я решительно не могу. {Письмо не закончено. - Ред.}
<7 ноября 1881 г., д. Сябринцы>
Многоуважаемая Екатерина Степановна!
Так как я отдал Орлову письмо к Вам еще в августе или сентябре и Вы мне не писали, то и я не писал, я думал, что Вы сердитесь. Да признаться, все время из-за этой истории с "Рус<ской> мыслью" мне было глубоко скверно. Судите сами: я телеграфирую в редакцию "Рус<ской> мысли" и спрашиваю, сколько вышло? отвечают телеграммой 3А листа. Я прошу Орлова узнать подробно в редакции у самого Лаврова, - и он отвечает мне: только три четверти. Что же это? Не мошенник ли я? Я обещал около 2-х листов, и выходит, что я даже листа не дал, и это. 2 раза (!!) отвеча<е>т мне редакция! Теперь что же оказывается? Вышло почти вдвое больше против того, что они говорили, и во всяком случае гораздо ближе к тому, что я обещал, чем к тому, что телеграфировала мне редакция, повторяю, два раза!!!
Ну не животные ли это! Ведь они рассказывали другим, что Успенский надул, ведь об этом в Петербурге болтали - канальи они этакие! Слово "надул" родилось вместе с ними на свет и так же крепко сидит в мозгу, как нос на лице. Чисто лавочное миросозерцание! Ведь они и к Вам приезжали с упреком в обмане, но судите теперь сами, - не подлецы ли они? Будь еще одна страница или две, что мне ничего не стоило написать, ведь это было бы именно около двух, они же телеграфировали и сплетничали: три четверти, убавляя действительный размер статьи не на 2, а на 6 страниц! Ну чорт с ними! Хорошо тоже дураки эти почтили Салтыкова! Нечего сказать, похоже на юбилей! Островскому был юбилей в Петербурге и не такой. Хоть бы взяли пример с юбилея Крашевского. И что же смотрела ваша вяленая Гамбета, Гольцев, сей ибеяй и ядикай?
Теперь я послал им мою вторую статью и вполне хорошую, но едва ли она придется им по вкусу, особливо Юрьеву, у которого рука берется за перо только затем, чтобы изгадить и осрамить что-нибудь действительно хорошее. Почитайте его примечания к превосходной статье Дитятина! И подумайте, где и когда бывало что-нибудь подобное. Дитятин, как убежденный человек, вступает в полемику с Аксаковым и со всей его кликой. Клика-это зло явное, всем видимое, - и сильное своими высшими связями. Клика распускает на всю Россию смрад и мракобесие, - виляет, лжет и т. д. Убежденный, умный человек пишет статью, в которой он научным путем разбивает эту шайку лгунов. Общественный деятель выходит на войну, не так, как Гольцев или другой подобный налим, - и что же делает старая ваточная юбка Юрьев? Она навязывает этому писателю примечание об Иване Сергеевиче. По имени по отечеству величает - Ив<ан> С<ергеевич>. Ив<ан> С<ергеевич> отличный человек, кто лично его знает...
Статья Дитятина хороша, за исключением первых страниц, т. е. страниц, в которых автор характеризует Аксаковых как лжецов и проходимцев... Нет у эти дураков убеждений, впечатления личного знакомства они переносят в общественное дело! Никогда у них не будет Никакого толку, если старая юбка будет шляться между статей, как старая приживалка. Буду очень рад, если статья моя не годится этим дуракам - она действительно недурна. Если бы не нужда, разумеется, я бы носа к ним не сунул. Трактирное панибратство и самое подлое купечество - вот что такое эти люди. Торгуют словесностью, как овсом.
Листова (его фамилия Калистов) я видел один раз, года два тому назад, летом, с какой-то жидовкой-акушеркой (жида с лягушкою венчали - это про них сказано). Показался он мне грубой дубиной, кутейником, самым неисправным, хотя жидовка и побуждает его походить на кавалергарда! Все он врет, что пишет, так мне кажется. Скоро я буду писать о народной школе, и Вы увидите, сколько эти подлецы прячут сору своего и чужого для того, чтобы симпатично соврать о своей почти ангельской доброте к народу. И все общие фразы, общие места - до тошноты!
Пишите ему в ред<акцию> "От<ечественных> з<аписок>" - там передадут. А я его терпеть не могу. Дом куплен. Вот его вид.
В доме восемь комнат, вверху четыре и внизу. Где точки, там я насадил деревья, и будет посажено весной вдвое больше. Посею овес. Места - 1 1/2 десятины. Вот я тогда напишу и напечатаю, сколько можно получить с 1 1/2 десятины. Для меня место огромное.
Ну, будьте здоровы. Сибиряков еще не приезжал, но ему отделывают квартиру, и скоро он будет. Я все помню, что обещал, только ваших московских фертов литературных не люблю. Поедете в Петербург, заезжайте, пожалуйста.
Ст. Чудово, д. Сябринцы.
Пожалуйста, не откажите мне написать адрес Дитя-тина, имя, от<чество> и т. д. Да еще что за безобразная история с господином Пановым? Мне говорят Бурлак и Писарев - идите, идите к нему, что же Вы не идете, он Вас дожидается, идите же, пожалуйста... и т. д. Я, дурак, и пошел. И он снимает с меня пять портретов, сам предлагает столько-то экземпляров и т. д. И все выходит в какую-то нелепицу? Что ж это такое? Зачем такое обилие вранья - решительно не понимаю!
Пишите, пожалуйста, ко мне, Е<катерина> С<тепановна>. Я, может быть, скоро буду в Москве на минутку. На днях пришлю Вам 3 моих новых книги. И Ольге Ивановне особо с письмом. И статью в "Рус<ские> вед<омости>".
12 <мая 1882 г., д. Сябринцы>
Огромное Вам спасибо, Екатерина Степановна, за Ваши хлопоты; право, Вы ужасно добры, и мне кажется, что я злоупотребляю Вашей добротой. Но здесь всего не упишешь по этому поводу.
Рукописи я послал Лаврову; не знаю, что он ответит и где пожелает писать условие, здесь или в Москве. Мне бы здесь нужны были деньги, и я бы рад был, если бы он удовольствовался простой распиской моей, пока я не приеду в Москву. Впрочем, я об этом пишу ему, так как это Вас не касается. Я опять-таки благодарю Вас за то, что сделано.
Спасибо!
Приеду тотчас по получении денег и тотчас уеду дальше, повидавшись только с Вами и Лавровым.
12 ап<реля>.
<Начало июня 1882 г., д. Сябринцы>
Многоуважаемый Василий Михайлович!
Крайне и глубоко сожалею, что мне не пришлось видеть Вас в Москве еще раз: на другой день после того, как мы виделись на выставке, зашел я в свою гостиницу (у Красных ворот, Северная) и, к удивлению, нашел, что номер мой запечатан, а вещи отправлены в участок. Скандал был полный, несмотря на то, что я нарочно посылал в гостиницу человека сказать, что ночевать я не буду. Переполох, который произошел в гостинице, заставил меня немедленно уехать домой: я думал, не дали ли они знать о моем исчезновении по месту жительства в Чудово. Возвратясь в Чудово, - до сих пор не собрался извиниться перед Вами и Ольгой Ивановной, - потому что сразу ж по приезде попал в нелепейшую и неприятнейшую историю: за день до моего приезда, в полночь, к сельскому старосте явился какой-то проходимец и потребовал составления обо мне протокола. Назвался он агентом тайной полиции и составил протокол в таком смысле, что я социалист и что у меня подручные, что мы собираемся на какой-то мыз в 6 верстах от Чудова. Все это вздор, - но в деревне этот вздор ужасен, - просто житья нет, и ни днем, ни ночью не знаешь покою; ко всему этому - доноситель оставлен следователем в его канцелярии в качестве писаря, а этим и самый донос его получил в глазах народа вероятие. Просто ужас что за жизнь.
Простите, пожалуйста! Я истинно был рад встретить Вас таким, как Вы были, хоть мне и грустно, потому что я очень устал и состарился.
Я просил Вас о том, чтобы похлопотали Вы об "Устоях" у И. И. Баранова. На этих днях в Москве будет Михайловский с Кривенко (на котором лежит все бремя редакц<Сии>). Не можете ли Вы дать Кривенко какое-нибудь рекомендательное к Баранову письмо? У Баранова живет Ваш сотрудник В. Пругавин (которого я лично не знаю). Так не можете ли дать письмо к этому Пругавину, чтобы он предварительно переговорил с Барановым о деле Кривенко, - выхлопотать ему свидание с И. Ив. Во всяком случае, - не откажите пособить чем можете. "Устои" - издание артельное, ни хозяина, ни работников нет, и надо ж в самом деле, чтобы когда-нибудь были такие издания.
Будьте добры, многоуважаемый Василий Михайлович, похлопочите и помогите в этом деле чем можете.
Простите за нелепое письмо. Право, я ужасно расстроен.
P. S. Ольге Ивановне мой искренний поклон.
Ст. Чудово, Н<иколаевской> ж. д.,
воскресенье, 11 сентяб<ря 18>82
Многоуважаемый Михаил Евграфович!
Позвольте обратиться к Вам с покорною просьбой: на этих днях, не позже четверга, я окончу и принесу Вам небольшой рассказец. Не найдется ли ему место в октяб<рьской> кн<ижке> "От<ечественных> з<аписок>"? Я был бы искренно благодарен Вам. Бога ради, простите меня за эти беспрестанные записки и беспокой- < ство; я слышал, что Вы очень нездоровы... Простите, пожалуйста, искренно и глубоко Вас уважающего
15 ноября <18>82, ст. Чудово
Многоуважаемый Вукол Михайлович!
Сегодня 15 ноября - число, к которому Вы желали иметь рассказ для январской книжки. К несчастию - я не успел окончить начатого рассказа, но могу Вас уверить, что на этих днях, т. е. в течение недели, рассказ будет доставлен непременно. Дело в том, что, отправив Вам , 10-го октября рассказ "Не случись", я почти тотчас же принялся за работу для 11 No "От<ечественных> зап<исок>", которую и окончил к 28 октября. В этот промежуток была такая пропасть беспокойства с домом, т. е. с покупкой, и т. д., что я очень устал. От этого-то я и не поспел к сроку. Но будьте уверены, что я не запоздаю более недели.
Рассказ этот я привезу в Москву сам для того, чтобы повидаться с Вами по поводу моих книг и по поводу скорейшей уплаты 500 р., полученных мною чрез Николая Павловича. Расписка в получении этих 500 р., вероятно, давно уж у Вас, а благодарить Вас за то великое одолжение, которое Вы сделали мне в труднейшую минуту жизни, - буду я лично, на этих же днях:
<Конец 1882 г. или начало 1883 г.,
Виктор Александрович! Во-первых, прошу Вас, простить меня за то невольное раздражение, которое иногда было в неприятном разговоре (в Эрмитаже), - оно было вызвано особенными личными моими неприятностями, - и очень важными, К счастию, они миновали благополучно.
Но как бы неприятен ни был Вам этот разговор, я решительно не сомневаюсь и думать даже не хочу о том, чтобы в нем я сказал Вам малейшую неприятность или неуважение. Так как я Вас уважаю и понимаю Вашу деятельность и знаю, как много Вы перенесли,- то хоть бы я был и мертвецки пьян и невозможно ожесточен, - все-таки никоим образом не мог выказать неуважения, так как этого просто-таки не может быть. Поэтому я и не извиняюсь.
По отношению г. Лаврова скажу Вам еще раз - уже в совершенно трезвом виде - бойтесь Вы близкого знакомства с людьми такого рода, - запутают они Вас, а с Вами могут поставить и других в весьма неприятное положение. Г-н Лавров - издатель и ничего больше, никаких литературных прав он не имеет; стихи его пошлы и глупы, а переводы написаны языком гуака и вместе с тем, не имея никаких прав на малейшее значение в литературе, он трактуется вовсе не как только издатель; сколько ни слышишь - все, что то Лавров играет людьми, то вдруг мошенники какие-то его окружат, то честные люди начинают отбивать от мошенников. Нигде слово "мошенник", "подлец", грабитель, подделыватель векселей, шулер и т. д. не упоминается так часто (о литературном круге, где об этом совсем не упоминается, я и не упоминаю), как вокруг Лаврова. Если он имел какую-нибудь цель определенную, - так ему нужно было идти к писателям, а не к шулерам; если он не имел цели, - то он предприниматель, и никаких личных отношений, никаких разговоров о его доброте в лит<ературном> кругу быть не может. О нашей доброте не разговаривают г-да Лавровы, затрачивающие лабазные деньги когда мы затрачиваем душевную муку. Никакого одолжения он
не мог мне сделать, потому что, напротив, ему посчастливилось заполучить труды писателей, которым деваться некуда. Вот всё. Мои статьи
не могли приносить ему убытку, как статьи тех мошенников, с которыми он имел дело;
я делал ему честь, а никак не он делал ее мне или кому другому из честных писателей. Обращаться ко мне, как к мошеннику, мог только мошенник, понятия не имеющий о душе писателя и думающий, что все берется только из чернильницы. И между тем Лавров - точно Ильдиз-Киоск; постоянно там что-то не ладят с Лавровым или против Лаврова, постоянно выходят, уходят или выгоняют и т. д. Бахметьев (которого чорт знает также как ругают и чорт знает что про него говорят) уверял всех, что Лавров отказывается от изданий, что он ушел, что Бахм<етьев> принимает на себя все долги и обязательства. Наконец, некуда деваться, негде писать, и Лавровым только разрешают быть редакторами. Деньги, желание изд<авать> журнал есть, - сколько угодно, - но не добьетесь разрешения и
должны идти к Лавровым, нужда заставляет и больше ничего. Мало переживаешь всю жизнь бог знает каких мук, чисто нравственных, постоянных утрат, постоянных невозможностей вымолвить слово, высказаться, не можешь брать животрепещущих тем, должен рыться бог знает в каких мусорных кучах, - а тут еще придет лабазник, бездельный человек и начнет мудрить! Довольно! Одна мысль о том, что Лавров может что-нибудь значить, - до того меня расстроила и ошеломила, что я, быть может, и сказал что-нибудь неприятное <........>. {В подлиннике зачеркнуто четыре строки. -
Ред.} (Зачеркнутое касается "Р<усской> м<ысли>". Но об этом после). Прилагаю при этом письмо Семиренко. Если найдете возможным, ответьте так, как пожелаете, смело ссылаясь на меня. Если же оно Вам будет не нужно - не откажите возвратить. Вчера только пришла газета "Сибирь".
11 февр<аля 1883 г.>, Тифлис
Любезный друг Александра Васильевна! Вчера воротились из Батума (морем до Поти), а завтра, 12, утром едем в Баку. Пишу мало, потому что сегодня пишу много писем - к Салтыкову, Дрентельну, Носову, Кривенко насчет денег и устал, все дни почти без остановки едем и плохо спим. Холод в гостинице и в горах страшный. Из Баку я буду писать много. Теперь о делах: я прошу у Салтыкова 250 р., которые он должен передать Кривенко. Вот почему, получив это письмо, поезжай в Петербург, останавливайся в моей комнате и подожди ответа от Салтыкова. Дрентельна также прошу достать тебе 200 р. Если ты получишь все эти деньги, то есть если и Дрентельн и Салтыков дадут их, то у тебя будет 450 р., из них мне ты сейчас же пошли 150 р. чрез Государственный банк, переводом на бакинское отделение в Бакинское нефтяное общество, мне. Если Дрентельн не достанет, а Салтыков выдаст, тогда ты мне пришли только 50 р., а 200 возьми себе.
Когда будешь в Петербурге, то, пожалуйста, съезди к Антоновичу и спроси его: присылать ли Тверитинову перевод книги "Прогресс и бедность" Джоржа. И если он скажет: присылать, то так и ответь Тверитинову в Онегу, Алексею Николаевичу. Не возьмет ли этого перевода Билибин, издатель Тэна? Я так ужасно виноват перед Тверитиновым. Похлопочи, пожалуйста. Пожалуйста, не перепутайте как-нибудь с деньгами: за февральскую книгу получит Дрентельн сполна, а после, дня чрез два, он опять тебе эти 200 р. доставит.
Надо приехать в Петербург дня на 3 и подождать.
Целую вас всех. Я в Баку буду недолго. Если получу, 150 р., то тотчас уеду в Тифлис, проживу здесь неделю и, немедленно возвращусь домой работать - работать.
Сашечку целую и всех. Я ему куплю шапку здесь красивую.
<10-12 марта 1883 г., Ленкорань>
Любезный друг Бяшенька. Я телеграфировал тебе, что посылаю подробное письмо, и сел это письмо писать: это было 7-ое марта, а восьмого я хотел ехать в Ленкорань, - но едва я написал строку, как пришли сказать, что пароход идет седьмого, сейчас, а главное, что с этим пароходом едет сам капитан, Миллер (его знает Леонтина Карловна), к которому я должен был обратиться в Ленкорани за советами. Теперь этот капитан ехал сам, и ехать надо было немедленно, так как второй пароход пошел бы только 22. Таким образом, ни письма, ни даже телеграмм я не отправил и посылаю сегодня по приезде в Ленкорань. Но и здесь беда - я думал, что в Ленкорани телеграф, - а его нет, и почта идет два раза в неделю, - словом, глушь страшная, а главное, ты будешь беспокоиться, не получая моих писем; но вот что я скажу тебе: я все время страшно утомлен, может быть, это к лучшему; но я тебе искренно говорю, что меня одолевает какой-то непробудный сон. Не знаю, от дороги ли это,- 14 дней без остановки, и в эти 14 дней только 3 раза пришлось спать ночью в кровати, потом новые знакомства в Баку, то есть рукопожатия и приглашения к себе, где опять кучи незнакомых людей, - все это меня просто истомило. А главное, я до сих пор не чувствую, чтобы я поправился, я все слабей и слабей. Но вот сейчас по приезде в Ленкорань я и г. Миллер уехали к нему на дачу за Ленкорань, в глухой лес среди татарских деревень, и здесь кроме нас никого нет. Я здесь 2-ой день чувствую, что мне лучше, что, кажется, теперь я начну поправляться. Накануне утомление дошло до того, что я не мог подняться к нему на лестницу, а сегодня я уж чувствую себя бодрее и лучше и думаю, что теперь все пойдет к лучшему. Бога ради, только не тоскуй ты, пожалуйста. Да не возись ты очень много с Кривенками,- они любят сплетни и очень-таки не прочь то, что болтают дома, перенести в редакцию. Я уверен, что Салтыков перестал меня уважать вследствие шуточек Сер<ея> Ник<олаевича>. Он только анекдоты рассказывает, - а, глядишь, и сделается начальником, да еще отказывать будет статьи принимать. Тогда как он вовсе не писатель, а просто хороший человек. Им не надо рассказывать подробностей наших дел; вот мне и скверно, что все мои нужды им открыты, тогда как могло бы быть иначе. Они не писатели, а умеют забирать в руки писательские барыши, именно потому, что к ним лезут за рублем, что им выпадает на долю репутация благодетелей. Меня это и убило. Я всегда хотел без благодетелей жить и мог, заставив их моими работами платить мне большие деньги, и вот почему за последнее время, когда нельзя было все-таки стать на ноги, а опять идти ко всякой дряни просить рубля, - я пришел в отчаяние. С господами Николадзе также, пожалуйста, поосторожней. - Когда они узнают подробности моей жизни,- они увидят, как мало во мне силы для деятельности теперь, и отлично изгонят из числа таких писателей, которых нельзя бросать на улицу. Знаю я всех этих людей. Припомни, как бился и бьется, напр<имер>, Плещеев - отжил. И меня к тому же приведут. Я действительно не сумел воспользоваться минутой, когда во мне нуждались как в писателе, и боюсь, что такая минута прошла; я утомлен. Я часто бесновался потому, что я знаю этот круг и его обычаи и что тут надо очень искусно держать себя для того, чтобы не кончить смертью Левитова и т. д. И вот почему я пришел в отчаяние, в последнее время мне показалось, что все пропало: долгов тысячи, и уж не любезность я слышу, а прямую вражду со стороны издателей, и все хуже и хуже, потому что сил меньше, и от жизни сильно, сильно отстал. Когда я уехал, то мною овладел какой-то непробудный сон, точно я пошел ко дну, смотрю - и не вижу ничего, говорю - еле-еле ворочается язык, говорят - не слышу, вот почему не мог тебе писать, решительно нечего. На душе совершенная пустота - хоть шаром покати, но сегодня первый день что я чувствую себя несколько бодро; думаю, что поездка моя не бесплодна, что потом я много припомню, - но, бога ради, только не беспокойся. Пусть со мной пройдет этот столбняк. Здесь в Ленкорани я пробуду до 14. 14 уеду в сектантские села, 19 на рыбные промыслы, числа 22 буду в Баку и, получив деньги, - немедленно возвращусь домой. Там будет видно, что делать и как быть. Но ясно мне одно, что с сего дня я начинаю чувствовать себя лучше, бодрей, и интересней становится мне все, что видел. Крепко, крепко целую тебя, - домой мне крепко хочется. Целую ребят, Шу-рыча. Привезу ему отличную персидскую шапочку и тебе туфли.
<17-22 марта 1883 г., Баку>
Любезный друг мой Бяшечка! Знаю, как тебе, дорогая моя, скучно без писем, но я каждый день рвусь домой: здесь надо жить долго и тогда можно сделать много хорошего. А то только езда и отдых после нее. Был я в Ленкорани и в ленкоранских сектантских деревнях, в секте "общих" - между прочим, самая любопытная, какая только есть, и поговорить мог только с двумя-тремя лицами, и побыть с ними не больше двух дней, а 10-12 дней езды, то на пароходе, то на лодке, то опять на пароходе, перекладной и т. д. Вот отчего я не пишу тебе. Домой надо ехать и устроить эту поездку иначе, чтобы мне не пришлось заводить ненужных знакомств. Впрочем, я рад этому, т. е. что завелись здесь официальные знакомства. В Ленкоране был даже у исправника с визитом, знаком с судьей, прокурором, приставом в деревнях, так что если я опять поеду - то мне будет легче, уж меня знают. Теперь же все эти знакомства только страшно мешали мне, стесняли, не давали поговорить как следует; все-таки я очень много видел и ужасно интересного. Кажется, года целые жить, и то все будет новое и новое. Поеду сюда непременно опять. Писать тебе о прокурорах - и о всем в этом роде - скука. Теперь я переписываю кой-какие материалы, о бунтах в Баку, о земельн<ой> соб<ственности>- и т. д. Когда получишь это письмо, мы будем уже в дороге, в Тифлисе, а оттуда я выеду немедленно домой. К празднику ты, кажется, бедная, опять без денег останешься, - но я постараюсь привезти из 100 р. сколько возможно. Хотелось мне заехать к Марье Конст<антиновне]> в Сочи, не знаю, как проехать. Хорошо бы на всякий случай уведомить меня телеграммой в Тифлис (но только тотчас по получении письма), в гостин<ицу> "Лондон", до востребования. Кого это Николадзе хотел рекомендовать мне в Тифлисе или кому хотел рекомендовать меня? Я там буду опять у сектантов, но недолго. Дома всячески постараюсь быть к святой неделе. Привезу Саше шапку персид<скую> и 4 крыла - 2 лебединых и 2 фламинго, а Вере и Маше шкурки лебединые, это мне подарили на рыбных промыслах. Время проводим так: в 1 час едим и спим до 5, пот<ом> пьем чай сколько влезет, и не успеем оглянуться, как ужин и сон. Все скучают - нет дела и нет денег, не знают, чем это кончится и что выйдет из бездействия, ходим, как осенние мухи. Но здоровьем я, кажется, поправился, по кр<айней> мере все говорят - "узнать нельзя". Буду писать еще тебе, милый мой друг. Прости ты меня за старые дрязги. Целую всех - Сашечку, и Веру, и Машу.
<Начало апреля 1883 г., на пути из Баку>
Дорогой Андрей Васильевич!
Пишу Вам на пароходе. Как я Вам благодарен, как глубоко благодарен за все, что Вы мне сделали, - я чувствую, как много огромной пользы принесла мне эта поездка во всех возможных отношениях. Не знаю, как благодарить Вас за нее, - я теперь жив, - без нее я бы издох, как собака. Только теперь, когда приходится ехать опять в наши места, видишь, как много нового накопилось на душе и как это новое все возникает вновь. Не думаю, чтобы Петербург, как он ни противен, мог скоро истребить во мне ожившую жажду работать и хоть капельку смотреть поспокойнее на белый свет. Теперь все мое старанье я употреблю на то, чтобы в конце мая, много в июне, опять проскользнуть в Ленкорань. Это мне необходимо. Я подох в Питере оттого, что уж просто не знал, что делать,- теперь я знаю, у меня теперь есть новые интересы, и я не расстанусь с ними. Я буду назад непременно.
Не забудьте передать мою самую искреннюю, самую глубокую благодарность всем собеседникам, и собутыльникам, и соматрасинникам. Конст<антин> Александр<ович>, музыкальная душа, бука Николай Семен<ович>, милый Алек<сей> Мих<айлович>, - все, все - так мне дороги и милы, как никогда никакой "родной" так называемый. И как мне жаль даже Дмитр<ия> Николаевича, который был тоже ко мне чрезвычайно внимателен, хотя и бросал по временам юпитеровский взгляд за Нину Филипповну. Спасибо, огромное, вековечное спасибо Вам всем, за все. Дай бог, чтобы это было "до свиданья", - такого беспрерывного, внимания я не видывал десятки лет, - какая прелесть!
До свиданья, дорогой Андр<ей> Васильевич.
Передайте мою глубокую благодарность всем - и муж<чинам>и дамам.
Пятница, 10 июня <1883 г., Петербург>
Дорогая Екатерина Степановна!
Книги я получил -- но все некогда. Кучи-кучи неприятностей! Всевозможнейших. Какая там Италия! Поезжайте-ка Вы лучше на Кавказ - лучше всякой Италии. Объезжайте все воды, полечитесь, и все будет превосходно. Главное ведь совсем отрешиться от Москвы, хоть на время. Я бы теперь даже не на Кавказ поехал, а в Сибирь, да взял бы адреса, да разузнал бы, как живут. Так забывать людей нельзя. А то Италия.
"Ниапыль!" На Кавказ бы я приехал, но завален работой по горло, т. е. нужна масса денег для дома. И я, пожалуй, все лето просижу за работой, а потом и осень и зиму и т. д. Вот скучно-то и тяжело. "Ужасть" как. Не знаю, попаду ли в Москву, а хотелось бы очень, очень. Надобно развязаться с Лавровым, я ни за что у них работать не буду, - а долг уплатить надо. Поговорите, пожалуйста, с В<иктором> А<лександровичем>. Не пожелает ли он, чтобы я писал в "Курьер"
литературные обозрения, петербургские литературные письма. 1 раз в неделю, а гонорар он передавал бы в "Рус<скую> мысль". Я подпишусь псевдонимом, и что другим платят- то пусть платят и мне. А лучше нельзя ли, чтобы была назначена огулом известная плата в месяц за 4 фельетона, причем один мог быть больше, другой меньше. Тут будет и о литературе, и о литераторах, и вообще о петерб<ургской> жизни, о студентах, о студентках, литературных начинающих талантах, направл<ениях> и т. д. Пожалуйста, потолкуйте и напишите мне. Вы меня простите, что я не отвечал. Я Вас очень люблю, но меня все гнетет и гнетет работа и масса глупых забот. В Москву приехать - нет денег. Если бы Гольцев добыл у Ланина рублей 200, тогда бы я поехал на Кавказ и написал бы в "Рус<ский> к<урьер>" несколько писем с подписью, о сектантах (в "Отеч<ественные> з<аписки>" уж отдано), а осенью за Литературную хронику бы принялся и стал бы уплачивать долг Лаврову. Поговорите,
не настаивая, - а так, с достоинством, как это Вы всегда умеете делать. До свид<ания>.
Виктор Александрович! Я уже писал Екатерине Степановне (но еще не имею от нее ответа), чтобы она переговорила с Вами относительно одной моей просьбы. Мне хотелось бы развязаться с г. Лавровым; Это, конечно, лучше всего сделать можно бы так: написать ему три печ<атных> листа и покончить, - но решительно нет ни малейшей охоты делать это. Посмотрите, пожалуйста, какие отношения г. Лаврова ко мне с самого начала. 1) Первый рассказ я обещал дать объемом около двух листов. В таких приблизительно размерах я его и послал, но немедленно же получил от Ек<атерины> Ст<епановны> письмо, в котором она в полном негодовании спрашивает меня: в какое Вы меня ставите положение? Приезжал Бахметьев и сказал, что что ж это такое? Успенский обещал около 2-х листов, а прислал только 3/4 (письмо у меня цело). Я ответил, что этого быть не может и что, вероятно, г. Бахметьев провозгласил меня надувалой, не имея даже корректуры, и точно,- как только рукопись набрали ("Старики"), так в ней и оказалось не 3/4, а полтора листа; если бы я прибавил две страницы, то это и было бы около двух, а не около 3/4. Но зачем же я буду прибавлять две ненужных страницы? 2) Относительно 2-ой статьи ничего особенного не случилось, по кр<айней> мере не помню. 3) Затем летом прошлого года я поехал в Москву продать мою книгу "Власть земли". Лавров купил ее за 300 р. (2400 экз.), и при этом у нас был такой разговор (дело было в июне): - К которому числу нужно доставить рукопись, чтобы она попала в августовскую книгу? - спросил я. Лавров сказал: - К 6-му июля. Это мне было необходимо для того, что я собирался ехать и думал.: если 1-го августа выйдет книга с моей статьей, то, стало быть, мне могут опять дать вперед денег, и я буду в августе обеспечен насчет поездки. Аккуратно 6-го июля (да! мы уговорились, что статья будет в августе непременно, если я пришлю ее в июле 6 ч<исла>) статья моя была в редакции, а около 20-го числа я поехал, полагая, что буду на выставке неск<олько> дней, дождусь книги и поеду далее. В ред<акции> "Рус<ской> мысли" г. Бахметьева не оказалось, он был где-то, потом приехал. Я спросил его: "Что, мол, статья? Печатается ли?" - Он показал мне конверт, в котором она прислана, не распечатанным. Она еще и не читалась, и Лавров на Кавказе. - "Да нам и не расчет печатать ее теперь, для нас лучше поместить ее в ноябре". - Вот самый простой и вразумительный ответ. Для них расчет, а для меня его не должно быть; я должен, во 1-х, отказаться от поездки, ввиду того, что им угодно печатать в ноябре, а не в августе, и, кроме того, должен сейчас же воротиться домой и сесть снова за работу, тогда как я и без того устал. На этом основании я просил Ек<атерину> Ст<епановну> взять мою статью, которая напрасно бы лежала до ноября, так как к ноябрю я мог написать и другую. У меня тоже расчет. А г. Бахметьев опять изволил бранить Ек<атерину> Ст<епановну> и меня, тогда как он первый нарушил условие. В ноябре я решился ждать самого точного уведомления о числе, в которое нужно доставить статью. У меня тоже расчет, чтобы не вздумали отложить ее до января или февраля. Одновременно я получил письмо от Вас и от Лаврова телеграмму, что статья нужна не позже 10. 10-го ноября статья была в редакции, Вы это знаете, и попала в ноябрьскую книгу. Но так как и "От<ечественные> з<аписки>" также налегают на то, чтобы в осенних книгах были мои работы, то за прошлую осень я устал, а в ноябре особенно, я работал без перерыва и в "Рус<ской> мысли" и в "От<ечественных> з<аписках>". В это же время мне надобно было вносить деньги за дом, и я (после напечатания статьи в ноябр<ьской> кн<иге> "Рус<ской> мысли") попросил у Лаврова 500 р. Он их дал и ждал моей работы к янв<арской> книге, которую я обещал, но - повторяю - я ужасно захворал в это время, неожиданно свалился с ног и написал об этом Лаврову, сказав, что не могу написать ни в "От<ечественные> з<аписки>", ни в "Рус<скую> мысль", потому что болен, но что первая статья, за которую я примусь, - будет для Русс<кой> мысли. Г. Лавров на это ответил мне тем, что не выслал ни одного экземпляра моей книги, которую он издал, что уж вполне глупо и невежливо. Я точно был болен, и за это колотить человека по малой мере подло. Что я был болен, это доказывает моя поездка на Кавказ, я уехал туда в январе и действительно умер бы, если бы не поехал. Ввиду уж совершенно нелепой грубости я отдал статью в "От<ечественные> зап<иски>", а в ред<акцию> "Рус<ской> мысли" написал письмо с просьбой, чтобы выслали мне счет. Счет я получил только в марте месяце. Это постоянное хрюканье с первой статьи, постоянные появления г. Бахметьева у несчастной Ек<атерины> Степ<ановны> то с уведомлением, что я обманул, прислав 3/4 вместо около двух листов, то негодование за обман по поводу взятой статьи, тогда как. обман сделала ред<акция> "Руе<ской> м<ысли>", не напечатав статью именно в август<овской> книге, как было условлено с Лавровым, то это грубая и глупая выходка - не выслать ни одного экземпляра автору: изданной книги за то, что он болен, фактически не может писать, наконец какой-то высокомерный тон, взятый г. Лавровым и г. Юрьевым, - все это решительно отбивает охоту иметь с ними дело. Лавров, например, написал мне всего одно письмо, в котором, отвечая на мое предложение писать ему в "Р<усскую> м<ысль>" от времени до времени "Письма из Петербурга", - оканчивает письмо так: "впрочем, у меня так болит голова, что я не сознаю хорошо, что именно пишу". Г. Юрьев, сердитый на меня за выражение - Любим Торцов, - повидавшись с Салтыковым и рассказывая ему своим юродским языком о моем поступке с рукописью: - "деньги взял, рукопись дал, потом взял, напечатал у Вас" - словом, передавая историю по возможности в подлом виде, - на вопрос Салтыкова - "какая рукопись?" отвечал: "Да вот та, где рассказывается про сифилис что-то!" То есть называет рукопись, которая была напечатана именно в "Рус<ской> мысли". Оно не совсем тонко, но достаточно топорно для того, чтобы видеть, что г. Юрьев не считает нужным помнить содерж<ание> моих статей. Наконец, во время печатания моей книги г. Лавров не только не присылал мне корректур, но даже и не уведомил. Я совершенно случайно, зайдя как-то на вокзал Н<иколаевской> дор<оги> с Михайловским, познакомился с Немиров<ичем>-Дан<ченко>, и тот мне сказал: "я читал последние листы вашей, книги в корректуре". - А я и не знал, печатается она или нет. Когда я по желанию Солдатенкова (К. Т.) писал биографию Решетникова для полного собрания сочинений, то он вручал корректуру артельщику спального вагона; артельщик приходил ко мне утром, отдавал листы, а вечером заходил за ними. Г. Лавров ничего подобного не сделал. Перепутал все статьи, все страницы, весь порядок статей - точно пьяный. В самой средине книги стоит приложение, тогда как у него было подробное расписание статей, и приложение должно было состоять из рассказца, на случай, если книга будет мала.
Между тем я, кроме того, что продал г. Лаврову за 300 р. (20 р. лист, 15 л.),- я дал ему в эту же книгу без всякого вознаграждения шесть печатных листов, то есть на 120 руб. Можно бы хоть одно письмо написать о печатании книги и прислать корректуру! Я всегда ему был благодарен за то, что он не отказывал в деньгах, но прибавлять к ним свиное хрюканье - это излишне. За деньги я отвечал ему работой, и сам делал всевозможные уступки в денежном отношении.
6 печатных листов, кот<орые> я ему уступил бесплатно, даже согласно контракту должны были стоить 120 руб.
Затем, получая по 250 руб. за лист в "От<ечественных> з<аписках>", я брал с г. Лаврова 175, то есть терял гораздо больше, чем г. Лавров. В то время, когда я получал 250 руб. - я напечатал в "Рус<ской> м<ысли>" 4 печ<атных>листа, следов<ательно> - я потерял 300 р.
Да в то время, когда я получал 200 р. ("Старики"), на полутора листах я также уступил 36 руб. Сочтите все это, пожалуйста (120 300 36 = 456 р.), - это деньги, которые я мог получить непременно (а 120 р. и должен бы был получить), - и Вы увидите, что я не так уж сильно обижал г. Лаврова, как ему кажется. Мои статьи он имел всегда, когда было ему нужно, за исключением прошлого января (1883 г.), когда я заболел, о чем свидетельствует моя п