Дорогая Екатерина Павловна! Вот где я очутился вместо Сибири-то! И вышло это так: в Перми я занимался моими книгами и чувствовал некоторую скуку, но один эпизод заставил меня призадуматься, как говорят, крепко. Как-то утром слышу я какой-то отдаленный звук, будто бубенчики звенят, или, как в Ленкорани, караван идет с колокольчиками, далеко-далеко. Дальше, больше,- выглянул в окно (окно у меня было в 1-м этаже), гляжу - из-под горы идет серая, бесконечная масса арестантов. Скоро все они поровнялись с моим окном, и я полчаса стоял и смотрел на эту закованную толпу: всё знакомые лица, и мужики, и господа, и воры, и политические, и бабы, и все-все наше, из нутра русской земли, - человек не менее 1500, - все это валило в Сибирь из этой России. И меня так потянуло вслед за ними, как никогда в жизни не тянуло ни в Париж, ни на Кавказ, ни в какие бы то ни было места, где виды хороши, а нравы еще того превосходней. Ведь эти люди - отборный продукт тех русских условий жизни, той путаницы, тоски, мертвечины, трусости или отчаянной смелости, среди которых живем мы, не сосланные, томимся, скучаем, мучаемся, пьем чай с вареньем от скуки, врем и лжем, и опять мучаемся: все эти, от воров до политических, не выдержали этой жизни, и их тащат в новые места. И мне охотой, а не на цепи захотелось необузданно идти на новые места: мне также не подходит "жить" (а не бороться) с людьми, с которыми (и которым) приходится много лгать, бесплодно, бесцельно, и изживать русский теперешний век - бесцветно, неинтересно, безвкусно и вообще скучно и неумно.
Вот почему я и забыл отправить Вам письмо, которое теперь посылаю, хотя мне и совестно посылать такую ерунду. Я эту ерунду писал в Перми и удивился, очутившись в Екатеринбурге, увидев ее в числе бумаг неотправленной. В Екатеринбурге меня еще больше одолела жажда ехать дальше на новые места: отчего переселяются только мужики, а интеллигенцию тащат на цепи? И нам надо бросать добровольно запутанные, тяжкие, ненужные отношения, хотя бы они и были старые, привычные, и искать и мест и людей, с которыми можно чувствовать себя искренней и сильней. И тут-то вот я и остановился: так много на меня пахнуло нового и светлого, что я совершенно стал забывать мою работу, которую думал делать в дороге, она мне стала казаться ненужной, а, между тем, не работать было нельзя, - надо устраивать сына в гимназию, платить плотникам (они перестроили мой дом отлично) и т. д. А писать мне старое там тоже нельзя; и вот я решил воротиться тотчас домой, устроить семью на всю зиму, покончить с писанием, изданием и т. д., и в августе, после 15-го, а может, и раньше, уехать в Сибирь до весны.
Решив так, я не решился беспокоить г. Пыжова, да и время было неподходящее, как раз туда (29 июня) приехал министр Островский, и я видел, как целая орава всяких жгутов, погонов, эполет неслась в Екатерин-6<УРГ> с железной дороги; думаю, теперь начнутся обеды и речи, и я только обеспокою кого-нибудь.
Но в августе месяце я поеду туда, и приеду к г. Пыжову, о чем, пожалуйста, напишите ему, чтобы он не забывал о месте. Мне оно очень нужно, только не в управлении, но об этом я Вам напишу подробно.
На возвратном пути, в Москве, я остановился на мгновение (ехал без остановки) и у самого вокзала Н<иколаевской> ж<елезной> дор<оги> встретил знакомого, который сказал, что здесь сейчас приехал Ник<олай> Конст<антинович> и проехал в Петров<скую> академию. Мне захотелось его повидать, я решил остаться на сутки и поехал в Академию. Там я застал Ковалев<ского>, кот<орый> приехал из Парижа и едет в Швецию, Мих. Джаншиева, г-жу Ломовскую. Скучно там, натянуто, но "очень прилично все сделано". Только я, кажется, обидел Ек<атерину> Вас<ильевну>, потому что вечером выпил и что-то говорил, как кажется, неприятное для всех картонных человеков. Впрочем, кроме высшей любезности я ничего не видел - и полного радушия. Об Вас Е<катерина> В<асильевна> говорит каждую минуту, показала даже руками, как дети делают, как она Вас любит и как хочет видеться с Вами. Но что-то ей препятствует, нельзя, невозможно. Хотел я и очень, бесконечно, повидать Вас, но там же я узнал, что в этот день (5 июля, от той же Е<катерины> Вае<ильевны", что в этот день Вы провожаете в Пермь г. Пыжова и что, стало быть, я помешаю Вам. Да и так просто у меня было что-то нехорошо на душе, а я бы хотел видеть Вас, чтобы на душе было чисто.
Итак, вот как все вышло: Мих<айловский> поехал к сестре в Кострому, 20 июля я должен быть в Москве по делу, и если можно, пожалуйста, тогда повидайтесь, я Вам напишу.
Повторяю, не хотел бы посылать письма прилагаемого, оно неправильное, оно написано до моего воскресения, ветхим человеком, измучившимся в бесплоднейших русских пустяках, и если посылаю, то уж заодно.
Я Вам ужасно благодарен за хлопоты и за телеграмму. Спасибо Вам. Это письмо вздор. Все гораздо лучше, чем описано тут, и все рассуждения глупы. Не напишете ли 2-х - 3-х строчек? До свидания, К<атерина> П<авловна>. Я Вас, право, очень, очень люблю. М<ихайловского> тоже.
<Конец сентября 1884 г., д. Сябринцы>
Многоуважаемый Василий Михайлович! Позвольте обратиться к Вам с покорнейшею просьбою. Я хотел видеть Вас в Петербурге, - мне Мих<айловский> сказал, что Вы там (он Вас ждал к себе), но не знал, где Вы. Просьба состоит в следующем: Павленков, продолжающий издание моих книг, выдал мне за последние томы 6-ой - 7-ой векселя, на разные сроки. Учесть их в Петербурге я решительно не могу, - не имею никаких знакомых, у которых бы в кармане было не 500 руб., а хоть 500 копеек. Между тем после закрытия "От<ечественных> зап<исок>" пять месяцев пришлось жить без заработка, в августе пришлось отдавать сына в гимназию пансионером и заплатить сразу 230 р., - и деньги мне до последней степени нужны. Михайловский мне говорил, что Вы знакомы с г-жой Морозовой. Не может ли она учесть этого векселя? Павленков издатель вполне солидный, но и его расшатывает цензура, на днях у него уничтожили два издания, Пругавина и Абрамова, и вот почему он вручил мне векселя. О его благонадежности и необыкновенной аккуратности можете навести какие угодно справки, - у Вас есть, кажется, контора в Петербурге. Чрез посредство Вашей конторы получит г-жа Морозова и уплату. Да, наконец, есть же у нее в Петербурге какой-нибудь знакомый, который мог бы зайти в склад Павлен-кова и получить деньги, но я уверен, что даже этого беспокойства Павленков не допустит, а уплатит деньги минута в минуту туда и тому лицу, куда прикажете Вы.
Если бы это было возможно, я был бы Вам глубоко благодарен.
Книги мои, с выходом 5-го тома, на днях я пришлю Вам. Ольге Иван<овне> также надобно послать; где она живет?
Еще вот какая просьба: как звать по имени и отчеству на Джаншиева? Пожалуйста, сообщите. Я ему также на днях хочу выслать мои книги, все 5 томов; будет 7.
Хотел бы я также попросить у Вас работишки. Пошлите меня, пожалуйста, в Бийский округ, к переселении Мне бы там хотелось прожить именно зиму, я бы тут наслушался всего; летом люди работают. Зимой же я бы волей-неволей (если бы было очень трудно), а прожил бы там и уж наверно написал бы вещи хорошие. Подумайте, сколько Вы бы могли ассигновать на это дело денег, так чтобы отдельной платы за строчку уж никакой не полагалось, то Вы бы имели от меня письмо разного объема, каждую неделю. Подумайте, бога ради. Я теперь далеко не такой сукин сын, как прежде, и по части увлечений притихнул очень и очень. Что Вы не заглянули ко мне в домишко около Чудова?
Итак, пожалуйста, В<асилий> М<ихайлович>, - если только Вы мало-мальски можете похлопотать - не откажите.
Ответа Вашего жду.
Ст. Чудово, Ник<олаевской> ж<елезной> дороги. Г. Ив. Успенскому.
Адрес Павленкова (Флорентий Федорович): Малая Италианская, д. No 6. Петербург.
Если необходимы какие-нибудь формальности, то я приеду в Москву. Но лучше если бы приехать мне в половине октября и тогда исполнить эти формальности. В половине октября мне надобно будет быть в Москве.
Жду - жду ответа.
<7 ноября 1884 г., д. Сябринцы>
Решительно не нахожу слов, которыми я мог бы выразить мое глубокое душевное сокрушение относительно моего поведения с Вами. Никогда в жизни я не чувствовал себя так позорно и гадко, как теперь, потому что никогда в жизни на мою голову не сваливалось так много неожиданных неприятностей и забот. Весь последний месяц я решительно не знал покою ни днем, ни ночью; сто раз я брался за перо, чтобы написать Вам, но не мог написать ни единого слова, в исполнении которого был бы уверен: весь последний месяц, кроме моих личных забот, я был постоянно волнуем неприятностями неожиданными: арестовали учителя моего сына, арестовали одну постоянно бывавшую у нас даму; у одного знакомого москвича, нотариуса, и у двух знакомых московских дам, писательниц, все людей мне весьма близко знакомых, произошли обыски и отобраны мои письма. Я ничего особенного не знаю за собой, но почем знать, что было в письмах, а теперь такие тревожные времена. И эта тревога по случаю ареста моих близких знакомых тянется целый год, - арестуют Кривенко, который жил вместе со мной в одних комнатах, затем арестуют Эртеля, который жил там же и бывал у меня часто, потом закрываются "От<ечественные> з<аписки>", оставляя не одного меня на улице, а теперь вот осенью раз за разом целых пять случаев ареста и обыска у самых близко знакомых мне людей. Все это меня так угнетает и притом так давит, что последнее время я положительно чувствую сильнейшее нервное расстройство.
Я не думаю, чтобы эти аресты повредили мне, но мне все эти люди были близки как знакомые. Постоянно остаешься в пустыне и один, не с кем сказать слова. Чтобы хоть мало-мальски разъяснить себе причину этих обысков и арестов, я в течение последнего месяца должен был по крайней мере раза четыре съездить в Москву - в Петербург, приезжать на час - на два, чтобы ехать опять то в деревню, то опять в Москву.
Теперь я немного пришел в себя. От всего сердца приношу Вам самое искреннее извинение в неприятностях, сделанных Вам. И теперь решительно могу сообщить Вам следующее: 8-го ноября я должен буду читать на литер<атурном> вечере в пользу Фонда. Если бы я не был обязан Фонду, я бы решительно не мог преодолеть моего расстройства и непременно бы отказался от чтения, которое для меня совершенная пытка. Но я обязан Фонду и буду читать, а затем в тот же вечер я уеду в Чудово. Я уж давно начал работу для "В<естника> Евр<опы>", но она прервана неожиданностями и тревогами, о которых я говорил. До 15-го ноября остается ровно неделя, и я употреблю все усилия, чтобы к 15-му ноября работа была у Вас. Будьте уверены, что в этот раз я буду исправен.
"В<естник> Евр<опы>" я получил, - приношу Вам глубокую благодарность.
Глубоко виноватый перед Вами
7-го ноября, вторник.
Это письмо я пишу в Чудове, но отправлено оно будет в Петербурге с посыльным.
<10-15 ноября 1884 г., д. Сябринцы>
Если издание журнала "Дело" состоится и если Вы будете действительно его редактором, то я буду работать у Вас с истинным удовольствием и постараюсь не писать нигде в другом месте.
<Начало декабря 1884 г., д. Сябринцы>
Лидия Филипповна! Вот каков я молодец! И обманул, и наврал, и невежливо поступил и в такое короткое время и так сразу всё! Но вот в чем дело: не знаю, что со мною творится - такого холода, от которого руки даже коченеют, - никогда не было в моей душе, как теперь. Вот на Вас одна только утрата такого человека, о котором Вы пишете, утрата одного только
такого знакомства - произвела такое сильное и многосложное впечатление, - а у меня вся жизнь прошла только в этих утратах. Никаких семейных, "родовых", прочных впечатлений или угла, в котором бы теплилось какое-нибудь родное чувство, всю жизнь дающее право чувствовать себя не чужим на земле, - ничего этого у меня никогда нет и не было. И угол, и дом, и
"предания" - все это приходилось мне делать самому, - на новом, пустом месте, на камени голом, приходилось собирать крупицами, по зернышку содержание жизни, которая бы этот угол наполнила, - и вот все эти зерна брались из тех минуточек хороших впечатлений, которые выпадали на дороге знакомства с людьми
этого типа, и всегда мгновениями. Не успеешь обрадоваться, не успеешь сказать: "Ну, вот теперь все-таки чувствуешь, что что-то можешь и должен", - и сейчас же расстаешься; все у меня расхищено: осталась одна виновность пред всеми ими, невозможность быть с ними, невозможность неотразимая, - осталась пустота, холод и тяжкая забота ежедневной нужды, - вот! Теперь на меня находят такие минуты, - что я по три, по четыре дня не могу двинуться с места, слова сказать. Третьего дня я был один в деревне, в пустом доме, и дня два-три находился все в этаком угнетенном душевном состоянии. Так, третьего дня я дошел до такой степени нервного расстройства, что ночью, во время бессонницы, меня обуял какой-то непостижимый страх, что-то вроде какого-то припадка, - я стал звать прислугу, стучал поленом, чтобы меня услышали, наконец, смешно сказать, открыл форточку и во. всю мочь стал звать народ - точно меня хотели убить. Это продолжалось минут пять-шесть, и потом я очнулся и вижу, что со мной была какая-то чертовщина. Вот как я расстроен. Будь я помоложе, я бы выдумал себе какое-нибудь утешение, - но я не молод, у меня определенные заботы, - выдумывать уж нет возможности, - я об этом-то и думаю: невозможно выдумать, по кр<айней> мере для меня, - ровно, ровно ничего такого, от чего бы стало потеплей. Если бы и случилось, - так я сам бы прекратил это я отвык, мне нельзя, мне надобно теперь просто только работать для семьи, и работать не литературно: литературн<ую> работу я кой-как протяну до весны. Но весной окончательно прекращаю это дело и еду в Сибирь служить. А пока, пожалуйста, не забывайте иногда написать мне строчку о себе, о Ваших литературных планах.
<ередина декабря 1884 г., Сябринцы>
Дорогой Василий Михайлович!
Статья Лудмера "Бабьи стоны" наконец появилась в печати. Убедительно прошу Вас позволить мне написать о ней две-три статьи в "Рус<ских> вед<омостях>". Я читал эту статью раньше, хотел даже купить ее у автора, так как она была во всех ред<акциях> и ее нигде не приняли. Я напишу хорошие статьи, которые прочтутся с интересом.
Если Вы согласны, то немедленно сейчас, т. е. буквально сию минуту, возьмите со стола ред<акции> 11 No "Юридического вестника" и пришлите мне. Еще раз говорю: я хорошо напишу о ней, я думал о ней давно и много.
Если ж бы Вы желали, чтобы в печатании статьи не было задержки, - то я прошу Вас, выхлопочите в ред<акции> "Юр<идического> вестн<ика>" корректуру окончания этой статьи, - так как ждать появл<ения> 12 No долго. Статья моя будет доставлена (первая) через два дня по получении статьи Лудмера.
Я теп<ерь> в Чудове и буду здесь долго. Адресуйте: ст. Чудово. Н<иколаевской> ж. дор. Г. И. У.
22 дек<абря 18>84 г., <д. Сябринцы>
Я так глубоко и бесконечно виноват перед Вами, что пишу настоящее письмо не для своего оправдания, а единственно ради того, чтобы вывести Вас из недоумения, в которое я поставил Вас своим невозможным поведением. На мое величайшее несчастие, нынешняя осень была для меня полна неожиданнейших затруднений: все дети переболели - кто дифтеритом, кто брюшным тифом, что заставило делать непредвиденные расходы и входить в обязательство с журналами, с которыми при мало-мальски благоприятных условиях я бы никогда не имел никакой связи. 4 месяца я был без работы, затем неожиданные расходы по определению сына в гимназию (он попал не приходящим, а пансионером, что стоит 410 р.), и чего нельзя было избежать, затем болезни бесконечные, не говоря о моих глубочайших нравственных утратах, все это меня довело до величайшего душевного расстройства. Если ж я и при таком расстройстве могу писать статьи для "Рус<ской> м<ысли>" или "Недели", то это происходит оттого, что в статьях этих кое-как дописывается старое, приготовленное для "От<ечественных> з<аписок>". Читатели "Рус<ской> м<ысли>" уж знакомы со мной, и я могу им писать на старые темы, писать остатки старых вещей, только слегка подновленных; и все это я делаю с величайшими затруднениями, единственно под влиянием только нужды. В "Вестнике Европы" я не. могу заниматься дописыванием, пережевыванием старого матерьяла, да я и не хочу уже делать это; слишком все это уж я долго делаю и теряю охоту продолжать. В "Вестнике Евр<опы>" я хотел начать работы в совершенно новом роде, без всякого народничества: я по этой части сделал все, что мне было можно сделать, и пришлось бы переливать из пустого в порожнее. Я начал для "В<естника> Е<вропы>" небольшой очерк "Венера Милосская" - работа совершенно новая и, я уверен, для многих из моих читателей совершенно неожиданная по теме, хотя ни по содержанию, ни по форме не имеющая ни малейших претензий явиться в чужой шкуре или представиться знатоком художеств<енных> произведений. Нет, это просто
рассказ, так сказать, о
личном знакомстве человека улицы с такими неожиданными для него впечатлениями, которых он долго даже понять не может, но от которых и отделаться также не может, критикуя ими ту же самую уличную, низменную действительность, к которой он сам принадлежит. Этот рассказ мне хвалили почтенные люди, - но я решительно не могу взяться за него теперь, я просто утомлен. И вот почему я решил после продолжительнейшего пребывания в самых однообразных условиях и притом большею частию самых утомительных и тягостных, - заложить мой деревенский дом и, уплатив мои литературные долги, уехать месяца на полтора за границу. Залог дома, а также уплата всех моих крупных и мелких долгов по редакциям, состоится никак не позже первой половины января месяца. Затем
первое, что я сочту
хорошо написанным, я непременно доставлю Вам, и от Вашей воли будет зависеть наказать меня отказом в напечатании или принять.
Примите уверение в искреннейшем моем
<3 января 1885 г., д. Сябринцы>
Пишу Вам на куске конверта - нет в доме бумаги, да и не до бумаги было все время: весь декабрь я горел как в огне, - сначала заболела девочка дифтеритом, потом сын заболел тифом, прервали тиф, начался ревматизм во всем теле, а одновременно с ним развился брюшной тиф. Словом, ни дня, ни ночи я не имел покойных от стона, крика и от тысячи хлопот, с которыми сопряжено лечение в деревне, где за 20 верст доктор, за 5 аптека и т. д. Сегодня 3 января - первый день, буквально, что я взялся за перо. Я еще в самых перв<ых> ч<ислах> декабря начал ряд статей для "Р<усских> вед<омостей>" - но должен был прервать работу. И сейчас у меня голова идет кругом.
Теперь чрез два-три дня, словом на Крещенье или на другой день Кр<ещенья> - Вы непременно получите мою работу, и уверяю Вас, не беда, что она появится не в декабре, а в январе. Зачем Неделя пропечатала, что я буду там сотрудничать? Это неверно. Я был должен давно Гайдебурову 100 р., и он пристал ко мне, не дам ли я ему чего-нибудь. Я дал ему сказки, кот<орые> я хотел напечатать в детском журнале, и не мои, а аварские, только пересказанные мною, и затем всякое сотрудничество с нею прекращается.
В примечании к 1-ой статье, кот<орую> я пришлю к Вам, - будет сказано, что нигде, кроме "Р<усских> в<едомостей>" и "Р<усской> м<ысли>", я раб<отать> не буду и что все издания другие, объявившие мое сотруд<ничество>, - сделали это по собственному желанию. Объявляли такие издания, редакторы кот<орых> даже и не просили меня сотрудничать.
Поверьте, дорогой Вас<илий> М<ихайлович>, что я сторицею искуплю мой грех. Я положительно измучился, сбился с ног. Сегодня первая ночь, что я проспал кряду 4 часа и пишу Вам это письмо на радостях, что дело моего мальчишки пошло на поправку. Работать буду как следует.
Искренно Вам преданный и любящий
"Рус<ские> вед<омости>", пожалуйста, высылайте <в> Чудово. Сегодня 3, а ни одного No нет.
<29 января 1885 г., д. Сябринцы>
Лидия Филипповна! Пожалуйста, не думайте, что это я сам развратился до степени аглицкой бумаги, - случайно купили мне такое великолепие, и я с моим кривым пером чувствую себя, благодаря этой бумаге, так же, как мужик в лаптях на паркетном полу.
Нечего мне Вам написать хорошего, да и худого не знаю, много его. Надо работать, - а не знаю что? Последняя статья Льва Толстого меня ужасно смутила, - мне кажется, что это первое фальшивое произведение, и я хочу написать об этом в "Русские ведомости".
Ваши письма очень приятны и умны всегда; всегда в них есть что-нибудь чрезвычайно умное, - а поэтому не лишайте меня, пожалуйста, удовольствия читать их от времени до времени. Когда я еду за границу? Не знаю. Темна моя жизнь, не знаю, что будет завтра, рассчитать не могу на два дня вперед. Но уеду непременно. Желание мое уехать по выходе 2 No "Рус<ской> мысли", - а не знаю, может, и в марте, и может, и в июле; но после 2 No будет можно кой-что предвидеть.
Я писал Вам о Серовой не для того, чтобы увериться в ее храбрости, а потому, что теперь Москва в особенном внимании правительства. Я так слышал, и всякое пустое слово может наделать много хлопот. Скоро чрез Москву проедет Михайловский в Смоленск, и я думаю, Вы увидите его на вокзале, а пока до свидания. Бахметьев требует работы к 3 февр<аля>, а у меня еще нет строчки: после этого письма сейчас же примусь писать что-то. Вот ведь какая гадость.
29 янв<аря 18>85, Чудово.
Л. X. СИМОНОВОЙ-ХОХРЯКОВОЙ
<28 февраля 1885 г., д. Сябринцы>
Милостивая государыня, Людмила Христофоровна! Простите, пожалуйста, что так поздно отвечаю на Ваше письмо - я был в Москве. Что касается адреса Лудмера, - то я знаю только одно, что он живет в Архангельске, я писал ему однажды туда, просто адресуя г. Лудмеру, и письмо дошло.
Повесть Вашу я прочитал с большим удовольствием. Кой-что ей вредит - напр<имер>, пьяница мещанин - содер<жатель> постоялого двора, - очень длинно; кой-что мало - напр<имер>, старик, ухажив<ающий> за Марьей, разгульной девицей, на кот<орой> он женится. Все это очень любопытные фигуры. Но Марфа и Степан отличные, безукоризненные, говорю это по сущей справедливости.
Что если бы Вам взяться за одно большое дело, о котором я давно думаю: описать в беллетристической форме воспитательный дом в Петербурге? Я думаю, что там масса такого материала, от которого у читающей публики мороз бы пошел по коже, а ведь надо же, чтобы кожа эта когда-нибудь и что-нибудь чувствовала. От приноса неведомо чьего ребенка, - до деревни и до дальнейшей карьеры его, - ведь это неисчерпаемая тема. И если бы Вы попробовали посидеть в приемной только, посмотреть, что там делается, - так я уверен, что Вы заинтересовались бы этим делом. А дело это огромное. Если бы пошло удачно, то можно бы было похлопотать, чтоб редакция одного знакомого мне журнала поставила бы Вас в возможность не спешить и писать потихоньку. Конечно, если Вы сами можете не принуждать себя к спешной работе,- так и говорить не о чем.
Чудово, 28 февр<аля>.
<Адрес:> В Петербург. Пушкинская, д. No 11, кв. 61. Людмиле Христофоровне Симоновой-Хохряковой.
Чудово, Н<иколаевской> ж. д., 4 марта <18>85 г.
Простите меня великодушно за такой поздний ответ на Ваше письмо: я был некоторое время в отлучке из дома, в Москве и в Петербурге, и только на днях возвратился в Чудово.
С истинным удовольствием прочитал я странички из дневника Вашей школы. Но в последних строках этого дневника и Вашего письма мне почудилось что-то такое, что заставляет думать о некотором утомлении или сомнении, испытываемых Вами теперь, относительно Вашего дела. Если это так, то мне кажется, что Вы ошибаетесь, полагая найти поддержку своему делу в таких результатах его, которые бы "воочию" убеждали Вас в его плодотворности. Напротив, я думаю, что "воочию"-то меньше всего можно рассчитывать на какое-нибудь удовлетворение и успокоение. Чего стоит участь Ваших учениц после того, как они оставляют школу и начинают жить среди всевозможных случайностей, и Вы не можете не думать и не печалиться об этой участи: талантливая, умная девушка на Ваших глазах может попасть бог знает в какое положение, и Вы ничего не в состоянии сделать для нее. И таких забот, которые должны непременно тяготить Вашу мысль и которых в то же время Вы, за пределами Вашей школы, не можете устранить ни в каком случае,- в Вашем деле должно быть бог знает сколько, несметное множество, неизмеримо больше тех "отрадных явлений", которые Вас могут поддержать. И пока другие общественные учреждения, вслед за школой, имеющей в основании полнейшее отсутствие самой тени фальшивых отношений к человеку,- не получат возможности также по возможности без фальши относиться к дальнейшей участи человека, оставившего школу и вступающего в жизнь, до тех пор, пока, положим, во всех этих земствах и думских делах не получится возможность добросовестному человеку делать что-нибудь простое и нужное именно "для человека", - до тех пор едва ли будет возможность рассчитывать на обилие отрадных результатов и Вашего дела. И при настоящем положении дел вообще невозможно даже и предвидеть, когда ж, наконец, начнут оживать другие, непосредственно следующие за школой, общественные учреждения?
Но из этого вовсе не следует, чтобы одно из живых общественных учреждений, школа, могла бы заглохнуть потому, что хорошее начало не имеет в практической жизни такого же хорошего продолжения. Хорошее начало школы должно иметь продолжение в самой школе, и в этом смысле то, что Вы делаете, имеет огромное значение для школы
вообще, хотя, быть может, и не принесет Вам никаких иных результатов, "воочию" убеждающих Вас в успехе дела, кроме успешной распродажи Вашей превосходной книги. Книга Ваша - вот результат Ваших трудов, и успокоение Ваше только в том, что Вы этою книгою
вообще внесли новые черты в школьное дело. Но то, что Вы сделали, - это
начало - отличное, превосходное, и такое же у этого начала должно быть и продолжение и также
в школе. Книга "Что читать народу?" вносит в русскую народную школу, во-первых, новизну Отношений учителя и ученика, ставя их на настоящую точку; отношения эти не похожи на родительские, не- похожи и на наставнические, не похожи вообще на установившиеся отношения учителя к ученику, старшего к младшему, наставителя к наставляемому, - а прямо товарищеские, основанные на простом желании "с удовольствием" удовлетворить ответом того, кто меня о чем-нибудь спрашивает. Другая также в высшей степени важная и существенная черта, отличающая Вашу школу, - это внимание к учащемуся как к человеку; школа Ваша не торопится отделаться от человека, научив его писать, читать, считать и выпустить потом на все четыре стороны, не обращая внимания на то, что у него на душе и какова его душевная жизнь. Именно
оттого-то, что эта душевная жизнь человека не принимается во внимание нашей заурядной школой, - человек, выйдя из нее, почти на другой день уже забывает и читать и считать. Между человеком и книжкой нет никакой связи, а именно эта связь и нужна. Человеку, выйдя из "ученья", надо знать, "как жить" на свете, и точно так же, как и гр. Толстому и всякому образованному человеку, надо знать, что делать, что хорошо, что нехорошо. Наши сектанты,
народ, простые мужики, - предпочитают учиться по-своему, не по-школьному, и учатся для того, чтобы знать, как правильно, справедливо жить надо на свете; это
первое, а потом уж и арифметика и т. д.
Начало сделано Вашей школой превосходно, - вполне по-человечески, - нужно такое же и продолжение, т. е. нужно развивать тип Вашей школы, нужно перерабатывать самостоятельно тот огромный педагогический материал, который у Вас под руками, в смысле удовлетворения потребности учащегося знать, что правда в человеческих отношениях и что неправда. В этих видах Ваша деятельность должна бы продолжаться не в практической школьной работе (которая могла уж Вас утомить и которую могут делать люди начинающие), а в литературном деле школы. Если бы Вы продолжали печатать "Что читать народу?" периодически, превратив его в журнал, который бы старался выработать план систематического ученья, в котором бы было, во-первых,
главное (для чего человек живет и как должен жить) и, во-вторых, прикладное к этому главному - собственно наука, научные знания и сведения, - то работы самой живой и плодотворной оказалось бы у Вас великое множество. Меня давно занимает мысль осуществить эту программу в виде хотя бы
книги для чтения в народной школе, где бы описание крестьянского домика, неизвестно почему, не продолжалось описанием зайца, вслед за которым, также неизвестно почему, идет разговор про Христа и т. д. Л с
первой же страницы касалось бы самого серьезного, - как жить свято (хотя бы в виде, самым лучшим образом написанной, биографии и учения Христа), затем переходило бы к действительности, и все, что в ней
не свято, должно бы быть выставлено во всех подробностях; огромный материал деревенской жизни, заимствованный из лучших русских писателей, тут много бы помог делу и нарисовал бы такую картину, которая ясно показала бы, как трудно и действительно плохо жить и как много неправды. А затем началось бы все, что можно сказать о существующем хорошем: община, о которой
надо говорить в училище, и т. д. И этакую книгу надобно непременно написать и издать. Извините меня, пожалуйста, за это торопливое письмо. Позвольте засвидетельствовать Вам мое самое искреннее и глубокое уважение.
8 марта <18>55 г., Чудово
Последний разговор между мною и Вами произвел на меня в такой мере дурное впечатление, что, не рискуя вновь пережить что-нибудь подобное, я уже не решился идти к Вам вечером и предпочел уехать домой. А о простой вежливости я как-то даже и позабыл в это невежливое утро.
Итак, Вы до настоящего времени еще не успели составить обо мне никакого определенного мнения и не знаете еще кому верить: тем ли лицам, которые говорят Вам, что я человек непрактический, или тем, которые, как М. П. Надеин, напротив, утверждают, по Вашим словам, что я "чрезвычайно" (Ваши слова) практический человек. Если бы в нашем последнем разговоре этому слову Вы придавали обыкновенный обиходный смысл, - то и разговора никакого о моей "теоретической" сущности не могло бы быть: с практическими людьми говорят о практических делах и практическим языком. Но Вы почему-то, напирая на авторитет М<итрофана> Петр<овича> о моей практичности, считали возможным в том же разговоре обрисовывать мои дела и побуждения, которыми я руковожусь в них, какими-то небрежными фразами, рисующими эти дела и побуждения в весьма спутанном л темном виде: "У Вас, - говорите Вы мне, - какие-то дела и долги с ростовщицами... с судами... у Вас какие-то долги Гайдебурову, Стасюлевичу... Вы делаете новые долги, несмотря на то, что много получаете денег... Вам не может помочь кредит" и т. д. Словом, и во мне и вокруг меня, на Ваш взгляд, происходит какая-то путаница, тьма, а в глубине этой тьмы и путаницы лежит та самая таинственная практичность, о которой свидетельствовал Вам Мит<рофан> Петр<ович> и о которой Вы намекаете мне с какою-то загадочностию. Фигура человека, рисуемого такими чертами, как видите, фигура темная, загадочная, - что-то приближающееся к Расплюеву. А так как именно эту-то фигуру Вы, благодаря Вашей благосклонности, {<Зачеркнуто:> Вашей вежливости, вот уж...} преподносите мне в виде моего собственного портрета (я говорю о Вас Ваши слова теоретически), и в последнее время преподносится довольно-таки частенько, внося Ваши презрительные мнения во всякий мой с Вами разговор о моих литературных работах, мечтаниях и планах, - то Вам будет понятным, почему я во время последнего разговора с Вами не мог не раздражаться, так как именно Вы-то, Вы, господин Павленков, именно Вы и не имеете ни малейшего права относиться ко мне таким образом. Именно у Вас-то перед глазами прошло со времени моего с Вами знакомства такое количество фактов, которые Вы и видели и даже осязали и которые, мне казалось, могли бы дать Вам возможность составить обо мне собственное Ваше понятие, независимое от сбивающих Вас мнений обо мне Мит<рофана> Петр<овича> или кого другого.
Вы мне бросаете такую фразу: "- Вы делаете новые долги... Вы должны Стасюлевичу". И забываете, что 450 р., которые я должен Стасюлевичу, я вручил Вам в собственные Ваши руки, именно для того, чтобы они были уплачены Стасюлевичу. Вы тогда попросили эти деньги у меня, и если бы я был не такой темно-практический человек, которым Вы меня рисуете мне самому, а практический в обыкновенном обиходном смысле, то мне следовало бы отказать Вам в Вашем желании; мне пора знать, что деньги, предназначенные на одно дело, могут разойтись по мелочам, если их не употребить тотчас же на дело; ведь это и Вам хорошо известно: учитая мой вексель на 750 р. (деньги необходимы для того, чтобы двинуть в ход дело о займе для Вас), Вы вручили мне только 400 р., а остальные разошлись именно потому, что я не явился получить деньги во-время, а запоздал несколько дней. Вот именно ввиду того, что я уже мог отлично знать, что деньги, не отданные сейчас, могут разойтись, особенно у меня, человека постоянно нуждающегося, и что я больше чем кто-нибудь другой рискую истратить их и не уплатить долга, - я как простой практический человек и должен бы был отказать Вам. Но я был так Вам благодарен за те одолжения, какие Вы мне делали, что с удовольствием отдал их Вам, зная, повторяю, что они разойдутся если не зря, то вообще пойдут не на то дело, на которое предназначены. За Ваше одолжение я хотел отплатить тем же, а уж ответственность пред Стасюлевичем брал на себя. Стасюлевич - тот имеет полное право порицать меня. Что ж касается до Вас, то Вы, порицая меня, - могли бы выразить это единственно только в след<ующей> форме: "Зачем тогда не послали Стасюлевичу, а дали мне, - вот деньги и разошлись. Вам ли давать деньги взаймы, когда Вы сами сейчас же будете нуждаться не в 450 р., а в 4 руб. 50 коп.". Вот в какой форме, и только в этой, а ни в какой иной может, выразиться Ваше порицание о неуплате долга Стасюлевичу. Говорить же ни с того ни с сего только: "Вы делаете новые долги, вот Стасюлевичу не платите" - значит забывать, что именно в Ваших собственных руках были деньги для уплаты Ст<асюлевичу>, и именно Вас я просил это сделать, деньги были все полностью, - а уж потом, вследствие разных обстоятельств, разошлись кой на что. Другой новый долг Вам - 610 р. В этом новом долге, кроме. 200 р., забранных мною мелкими суммами,- находятся четыреста рублей из занятых 750 р. в Камско-Волжском банке. Позвольте спросить Вас, зачем именно я занял у Вас 400 р. и зачем вообще был сделан заем в К<амско>-В<олжском> банке? Вам нужно было достать несколько тысяч рублей, и я обещал Вам достать их у Сибиряковых, - но чтобы иметь право говорить о Вашем деле, я должен был уплатить им мои старые долги. Долгое время я не мог сделать этого из собств<енных> средств: то за сына вместо 25 р. в полугодие приходится платить 230, то вместо Новгорода приходится жить в Петербурге, тратить 200-250 р. на квартиру, мебель, - а дальше начался целый ряд болезней, кончившихся расстройством и квартиры и ученья. Вы уже начали терять веру в мои слова, о чем не один раз писали мне в деревню, писали даже, что окончательно отчаялись в этом деле, - и тогда я объяснил Вам, что дело это быстро пойдет вперед, если ему расчистить дорогу уплатой моих долгов. На эту уплату нужно было 750 р. Вы поняли меня, заняли под мой вексель деньги, - но выдали мне не 750, которые были необходимо нужны, а только 400 р., так что для успеха Вашего дела я должен был сам, где мне угодно, доставать недостающие, истраченные Вами в мое отсутствие, 350 руб. Таким образом, в видах успеха Вашего дела я должен был делать ненужный мне лично новый заем, - точно так же, как лично мне не нужно было занимать и 400 р. Лично мне не нужно было сейчас платить Сибиряковым - они знают, что я нуждаюсь, что у меня семья; мне достаточно съездить извиниться; наконец и просто они не пропадут без моих денег, они богаты. Но мне нужно было платить им, чтобы они знали, что даже я, такой постоянно нуждающийся человек, благодаря Вам, - Вашему добросовестному отношению ко мне как издателя, могу, наконец, платить мои старые долги, и что, следов<ательно>, им можно и следует верить Вам и т. д. Вы должны знать и помнить, что без этого займа я бы не мог действовать на Ярошенко, так как нужно было, чтобы она убедилась в моей аккуратности и, поверив мне, стала хлопотать. И именно благодаря этим хлопотам Вы, худо ли хорошо ли, а получили 5000 руб. А теперь Вы изволите удивляться, куда я деваю деньги, и понять (!) не можете при всех усилиях, что я за бездонная пропасть. "При всех соображениях, - говорили Вы мне как-то вечером, - решительно нет возможности объяснить Ваших больших денежных трат". Вы очевидно, говорите так, потому что не все помните. До моего последнего приезда к Вам из Москвы, - я был должен Вам 800 р. - вычеркните из них 400 р., занимать которые мне, было, лично не нужно, - останется 400, - вычеркните 200, котор<ые> я привез Вам и отдал, - останется 200, - да и эти я бы покрыл тогда же, если бы мне не было нужно платить по ненужному для меня займу 350 р., и у меня бы осталось не 150 р., а 300, и я не пошел бы к Вам просить 10 р. и слушать Ваши презрительные суждения о моей безнадежности. Я и не думал об этом никогда, а делал это дело, потому что его нужно сделать, - но Ваш последний разговор, в котором Вы говорили со мной тоном министра, еле-еле понимающего, что такое бормочет какой-то просителишко, оскорбил меня бесконечно.
Нет, если бы я был не тот темный практик, каким Вы меня удостаиваете рисовать мне самому, - а просто человек практический и хоть чуть-чуть расчетливый, мне бы нужно было отказаться от хлопот по Вашему делу, нужно было отказаться от займа в банке и еще на стороне. Сибиряковы могут ждать годы, а здесь нужно непременно платить в срок, тогда как я не могу рассчитывать на аккуратность, не рискуя сам остаться без копейки. Но Вы помогли мне, купив мои книги, и я должен был помочь Вам. И я Вам помог. Нет, если бы я был такой простой практик, - так мне не нужно было бы платить и во Псков 500 р. Мой долг давным-давно включен в долг Надеина и зачеркнут; 500 р. в 40 тысячах зачеркнутого долга - ноль. Но, быть может, благодаря моей только капельной уплате этого сорокатысячного долга Псковский банк и будет лучшего мнения о людях, которые, занимая там деньги, сулили золотые горы и кончили, не отдав ни копейки.
Не нужно было бы мне платить ни Долганову, ни Соболеву, - сумма, составляющая 900 руб. И Долганов и Соболев давно получили то, за что платили деньги мне. Долганов, кроме того, не выполнил условия внести 100 р. в Псковский банк, как было уговорено, - и ни он, ни Соболев не выполнили буквально ни одного пункта договора, ни относительно количества томов, ни относительно количества цен, ни даже содержания, причем, напр<имер>, Соболев вставлял целые страницы своего сочинения и писал предисловие свое, а мое, как раз противоположное его барышнической рекламе, не печатал. Никому из них я по совести не должен был платить ни копейки, да и по закону и по всем резонам мог оставить 900 р. у себя в кармане, - однако я это сделал. Сделал для того, чтобы оградить Ваше издание от малейших случайностей барышнического мира, чтобы ему был расчищен свободный путь к продаже, чтобы, наконец, старые издатели были вполне довольны моими к ним отношениями.
Не нужно было мне и Лаврову платить 300 руб., так как ему никто не платил долгов старых; но я не желаю получать подачек от кого бы то ни было и уплачиваю то, что беру в долг.
Мне не нужно бы в видах собственного расчета и кармана позволять так много вычеркивать ред<акции> "Рус<ской> м<ысли>" в моих работах, - такое упорство сохранило бы листа 3 моей работы, которая пропала, - а три листа - 750 р.
Мне не нужно было добровольно брать от Бахметьева (как я сделал это в последний приезд в Москву) уже набранной, напечатанной работы и уничтожать ее, только потому, что она кажется мне плохою, - не нужно, она стоит 400 р., надо их брать, а остальное наплевать!
Вот как я должен бы был поступать, если бы был только просто практический человек, а не тот таинственный незнакомец, которого Вы никак понять не можете. Но это еще не все. В Ваших суждениях обо мне "с теоретической точки зрения", - есть в ряду непонятных для Вас каких-то долгов, каких-то темных практических побуждений, есть еще темный и непостижимый пункт, касающийся "каких-то ростовщиц и каких-то судов..."
Об этих "каких-то ростовщиках" и об этих "каких-то судах" Вы сочли нужным напомнить мне, дабы разрушить мои "несбыточные мечтания" о том,