p; Будьте уверены, глубокоуважаемый Александр Николаевич, что все это так, и не откажите взять эти 25 руб. Я бы сам принес Вам их, если бы тяжкая болезнь моей жены не держала меня дома. Примите от меня также и мои книги, которым, будьте уверены, я знаю настоящую цену и никогда не терял здравого на них взгляда от чьих бы то ни было незаслуженных похвал. Они расходятся среди людей среднего образования и круга, и если не затуманят они у таких людей "мозгов", - так этого для меня будет совершенно достаточно.
Верьте, глубокоуважаемый Александр Николаевич, моему искреннейшему всегдашнему к Вам уважению и глубокой благодарности за всю Вашу неустанную, благородную, поучительную литературную деятельность.
В. В. ТИМОФЕЕВОЙ-ПОЧИНКОВСКОЙ
15 февр<аля 18>89 г., <Петербург>
Варвара Васильевна! Я сейчас только воротился из Москвы и прочитал Ваше письмо. Быть может, Вы уже и сами нашли А. Н. Плещеева? Если Вы думаете, что мое мнение о Вашем новом романе (я очень этому рад) будет для Вас что-нибудь значить, - я с удовольствием его прочитаю. Как у нас в доме ни тяжко и мучительно, - я даже и права не имею бросить или хоть отстать от литературного дела. Часов до 11 утра и часов с 7 вечера я всегда дома. Плещеев живет в той квартире, где в последнее время помещались "Отеч<ественные> записки". Не знаю, какой адрес, но вот рисунок:
В 1-й подъезд, в первом этаже.
Если Вам нужно письмо к нему, - пожалуйста, известите.
22 марта <18>89 г., <Петербург>
Дорогой Виктор Александрович!
Посылаю ужасную корректуру на Ваше имя потому, что если бы ее увидел Вукол Михайлович, то проклял бы меня и по-русски и по-польски, - а там ведь есть по этой части хорошие изречения. Мне положительно совестно пред Вами и В<уколом> Мих<айловичем> за эту невероятную корректуру, - но фельетоны и рассказы для журнала, - не одно и то же. Новая корректура мне решительно необходима. Я настоятельно прошу записать в мой счет все расходы по этому делу. Сделайте одолжение, - снимите с моей души этот грех. Теперь рассказ вполне переработан и цельней, чем разделенный на два фельетона. К этой же книжке я буду писать первое обозрение местной печати. Дело это мне крайне по душе.
Н. К. Михайловскому я передал, что редакция назначила ему 125 р. за лист; он доволен, да это положительно справедливо. Он ожил окончательно и жаждет работы. Вероятно, Вы имеете его письмо о продолжении статей под общ<им> загл<авием> "Страшен сон". Не Слонимского уже, а всяких иных сюжетов будут касаться они. Поддержите его в эту важную для него минуту. Да я и не сомневаюсь в этом ни минуты. С 84 г. он много накопил добра и много надумал, - теперь, случайно, началась в нем вновь жажда литературной деятельности, настоящей. Сотрудничество в "Сев<ерном> вестн<ике>" - вздор, пустяки. Он теперь по многим причинам изменился значительно к лучшему.
Можно ли Станюк<овичу> получить когда-либо ссуду в счет имеющего быть написанным романа, которого уже есть 10 печ<атных> лист<ов>? Листы эти могут быть сданы Вам теперь же.
Жена поправляется неожиданно хорошо; отправляем ее в деревню на этой неделе, и я останусь до 1-го апреля положительно без денег. Вукол Михайлович, надеюсь, не покинет меня. Благодарю Вас, дорогой Виктор Александрович, за Вашу не ослабевающую ко мне доброту, хоть и каюсь, что мои иногда неожиданно ужасные личные обстоятельства и не дают мне возможности отвечать на нее достойным образом. Простите и верьте моей сердечной Вам преданности.
<26 парта 1889 г., Петербург>
Нет ли у Вас книжечки о Томском благотв<орительном> обществе? Она бы мне была нужна на единую минуту. Не знаю, куда девал я мою книжку о том же. Если у Вас нет книжечки, то не откажите дать мне Вашу статейку об этом же деле. Она была напечатана в "Неделе", я ее возвращу сегодня же.
26 мар<та 18>89 г. СПб.
27 марта 1889 г., <Петербург>
Дорогой Александр Иванович!
Чтобы не тратить лишних слов для доказательства того, что я решительно не могу ничего обещать сборнику, - прилагаю при сем только две такого же рода, как из Воронежа, корреспонденции, и всё о тех же сборниках. Спрашивается: в какой сборник давать и в какой не давать статьи? И правильно ли так тиранить нашего брата? В лучшем случае сборник даст 500 р. Не совестно ли из-за них лишать нас каждого на 100, на 200 руб.? Вот почему я решительно никогда на такие просьбы не отвечал: какое-то скверное нищенство, с деревянной чашкой в руках видно в этих мольбах, обращенных к литераторам Христа ради! В Воронеже нет 500 рублей! И я отдавай и в Казань, и в Нижний, и в Симбирск? С ума они сошли, сукины дети! Ленивые твари! Если Вы помните маленькую книжечку "Вятская незабудка" - то есть хроника местной жизни и ее успех, так вот что нужно им делать. И у них будет доход. Но они нищенствуют, собирают объедки, а не хотят потрудиться сами.
30-го марта <18>89 г., <Петербург>
Дорогой Василий Михайлович!
Посылаю Вам рассказ, который я не считаю сумбурным: если бы Вы решились его напечатать, то два следующие за ним (о чем они, сказано в конце) я бы написал с истинным удовольствием. Вас может смутить первая страница, газетная выписка - но я могу эту страницу так переделать, что даже имени газеты не будет и вообще будет рассказано только о слухе и сущности этого слуха. Вы все-таки хорошо бы сделали, если бы напечатали его: много у меня накопилось материала из провинц<иальной> печати, и он положительно укладывается сам собой в самые любопытные очерки. Неужели нельзя писать даже о газетном слухе? Ведь никакого официальн<о>го> известия о нем не было, а сущность его ужасна. Относительно моих счетов с редакцией я буду писать Вам подробно. До крайности необходимо на некоторое время снять с себя бремя долга и путаницы в счетах. Если рассказ не годится и Вы будете опасаться продолжения еще 2-х очерков на ту же тему, то все-таки Вы припрячьте его. Видел Иоллоса, и он оставил во мне самое хорошее впечатление. Это все Вашей школы! Просто любо посмотреть. Ал<ександра> Вас<ильевна> уже в деревне, а я поеду на буд<ущей> неделе с Шурычем и девочками. Не напишете ли мне строчку - продолжать ли эти очерки? Тогда я на праздниках написал бы 2 следующих и было бы возможно, отдав их все в распоряжение редакции и в уплату долга полностию, поговорить и о моем плане с моим документом. Вы прочтите только 1-ую главу очерка, - дальше уж нет ничего опасного. В первой же главе (3 стр.) Вы увидите, о чем будет дело, и можете мне теперь же сказать - продолжать или не продолжать.
У меня есть все учение того сектанта артиллерии шт<абс>-кап<итана> Ильина, процесс которого в Митаве был напеч<атан> недавно в "Рус<ских> ведом<остях>". В этом процессе капитан оказывается сумасшедшим, но уж то, что он судился за свое учение 47 лет, говорит, что за что-нибудь его судят. И точно, - сумасшедшим он начинается с момента, когда думает, что он пророк, посланник божий для проповеди учения, но самое учение положительно оригинально, необыкновенно любопытно. Я читал Иоллосу отрывки из этого учения, и он нашел, что оно достойно того, чтобы познакомить с ним читателя. Ни толстовщины, ни Христа, никакого ханжества нет. Все так умно, светло и так оригинально ново, как ни в едином сектантском учений не бывало. Словом - совершенно особенное учение. Хотите ли, я напишу маленькую заметку, не больше 150 строк, и приведу только три выдержки из учения Ильина, каждая не больше как в 10-15 строк, и Вы увидите, как это неожиданно хорошо и ново.
Хорошо бы, если бы Вы черкнули мне строчку! Обрадовала бы она меня - скучно жить на свете, скучно.
А<лександру> Сер<геевичу> искренний привет и поцелуй.
29 апр<еля 18>89 г., <Петербург>
Дорогой Виктор Александрович!
Опять я клянчу о деньгах! Сегодня 29 апреля, {В подлиннике описка: "мая". - Ред.} а 1-го, 2<-го>, 3-го мне уж крайне будут нужны 200 р. Простите меня, пожалуйста, - я знаю, что я крепко намучил Вас своими личными делами, - но ведь дела-то какие ужасные у меня. Если бы можно выслать в понедельник, векселем чрез контору Юнкера, то, ввиду моего отсутствия из Петербурга, - нельзя ли написать его на имя моего брата Ивана Иваныча Усп<енского>, который ждет этих денег в Петерб<урге> и распорядится ими как надо.
Что же, дорогой Виктор Александрович, мои очерки? Будут ли они печ<ататься> в мае? Я очень желаю писать их, и матерьяла тьма-тьмущая. Не хотите ли дать им особое название, примерно: "Своим чередом" (обзор местной печати), т. е.: как одни яв<ления> жизни развиваются в зло, иные в добро, и какая между ними пропорциональность. Словом, это заглавие будет оправдано. Тогда первый очерк будет такой. Вместо: "От редакции" надо написать просто: "Примечание", а 1-я глава такая: I - Местная печать. - Деревенские раскольники. - Лже-поп Люцернов. Ответьте мне, пожалуйста, - сбыточны ли мои мечтания насчет этих очерков? Они будут лучше того, что я мог бы теперь написать беллетристического, и, кроме того, полезны для меня, да и для читателя невредны. Если Вы напеч<атаете> их - то я сейчас же закончу 1-й очерк и приступлю ко второму и т. д. Необходимо как можно больше убавить редакционного долга. Летом я буду шляться "около дома" в Череповце и т. д., но осенью обязан, просто обязан уехать на 1 месяц за границу.
Ответа Вашего об очерках жду в
Чудове, а деньги будет ждать брат в
Петербурге. Мой глубокий и искренний привет Вашей супруге. Будьте здоровы.
<5 мая 1889 г., Петербург>
Любезнейший г. Раппопорт!
Простите меня, что я мучаю Вас такими длинными промежутками в моих ответах. Измучили меня мои домашние хлопоты! Вот в кратких словах предложение Павленкова. Он напечатает Вашу книгу на свой счет, - причем желает, чтобы я написал к ней предисловие, что я охотно сделаю. Гонорара он Вам теперь не уплатит никакого, но, по покрытии расходов издания, предоставит Вам участие в чистой прибыли. Я об этом подробно не говорил, но знаю Павленкова как честнейшего человека и уверен, что он не возьмет чужой копейки напрасно. Если же книга не будет расходиться так, как бы желательно, то весь расход по изданию он берет на себя. Известное колич<ество> экземпляров Вы получите бесплатно по напечатании. Кроме того, он сам исправит язык, то есть вложит и свой труд в Вашу работу, так как язык Ваш не всегда правилен и, говоря по совести, требует переработки. Кроме хорошего из этого ничего не выйдет. Печатать книгу будем летом, а в продаже появится осенью.
Напишите мне, согласны ли Вы на эти условия, и еще раз извините за медленность переписки.
Петерб<ург>, 3 <мая 1889 г.>
Дорогой Василий Михайлович!
Посылаю окончание и скоро пришлю последний очерк "Концов". Милый мой Вас<илий> Мих<айлович>! 200 руб. надобно бы мне немного раньше 15 мая, а так числа 10. Работать я буду постоянно, и долг редакции будет убавляться быстро. Теперь, по окончании "Концов", будут две статейки. 2-ая статья "Не все коту масленица". Матерьял новый, любопытный. Всякий раз, когда накопится такой матерьял, буду писать статейку 3-ю, 4-ю и т. д. При малейшем просиянии ума, - напишу рассказ. Но я так измучился за послед<ние> годы и особенно месяцы, - что Вы некоторое время перемогитесь, я очнусь.
Жду No "Рус<ских> вед<омостей>" со статьей Михайловского. Я получил из Москвы превосходное письмо от неизвестн<ого> лица о Салтыкове и его смерти, подписанное "Гимназист", но писал его не гимназист, а какой-то преумнейший человек, повидимому пожилой. Почему он прислал свое письмо мне? Он прямо говорит - кому послать? Успенскому! Видите, как надо быть строгим к себе, постоянно чуять "публику". Смерть М<ихаила> Е<вграфовича> напомнила мне о "настоящем" писателе и возбудила желание "опомниться", не интересоваться мелкими литерат<урными> дрязгами и временной литературной суетой сует. Может быть, я и опомнюсь,
<Начало мая 1889 г., д. Сябринцы>
Дорогой Василий Михайлович!
Посылаю Вам половину рассказа, который сегодня же надеюсь окончить. Если только одолею, то и другой привезу в Москву, который будет продолжением, но составит статью отдельную.
Этот оканч<ивается> вопросом: "Что будет?" (не "Что делать?", не "Как жить свято?" - этому уж не время), а второй буд<ет> назыв<аться>: "Что будет с фабрикой?", 3-й: "Что будет с бабой?"
Во 2-м очерке будут собраны все обещания "марксистов" о тех превосходнейших временах, до которых должна дожить фабрика. Это заим<ствовано> из переводн<ых> статей. Что будет с бабой? Также компиляция из разных статей, изображающ<ая> бабу как человека, который никаким образом не пропадет без мужика и все сделает и просущ<ествует> на б<елом> свете - одна и с детьми. Как и почему капитализм должен ее (пока!) в порошок растереть?
1-й очерк, кот<орый> прилагаю, объясняет, почему теперь нельзя задаваться вопросами: "Что делать" и т. д., и почему нельзя относиться к будущему иначе, как спрашивая его - "Что будет?".
Неужели я не уеду из Чудова? Дорогой Василий Михайлович, - я пропаду, пропаду окончательно.
<Начало мая 1889 г., д. Сябринцы>
Дорогой мой Василий Михайлович! Ехать мне оказывается опять делом невозможным - нет денег. Хотел я опять сесть за работу и написать последний большой очерк "Концов", - но, положительно, заело меня глубокое горе. Все дела только что кончились в Петербурге, только что я выбрался из этого кипучего котла со свадьбами и свахами и смрадом, и оказывается, что мне нет возможности никуда поехать. Писать я положительно не в состоянии. Ведь нынешний год истиранил меня необыкновенно, истиранил на много лет. Уехать надобно, чтобы не вспоминать только того, что было с женой, не видеть ее со всеми следами болезни и нашего давнишнего несчастья. Да надо и работать. Сидеть в этом смертельно надоевшем Чудове или в литературном петерб<ургском> кружке, занимающ<емся> сплетнями, - положительно мне невмоготу. Мне надобно вновь внимательно видеть жизнь, от которой меня понемногу отбивали семейные горести и от которой окончательно отбила 6-ти-месячная болезнь жены. Я пропаду без свежего воздуха и без возможности одуматься, сообразиться - что делать? О чем писать?
Посмотрите, как стали набрасываться на меня всякие газетные собаки, увидя, что я ослаб, что пишу не воодушевленный каким-нибудь искренним побуждением. Чем я исцелюсь от этого расслабления, как <не> поездкой, но такой, чтобы не работать в это время, не сидеть за столом. Не можете ли Вы выручить меня из великой беды? Ведь у меня есть мои деньги, и пока немало, - но вот я не могу иметь возможности истратить на себя собств<енно> рублей 300, чтобы восстановить свою потребность быть внимательным к жизни, а не подыхать от беспрерывного внимания к несчастьям моей личной жизни. А я обречен подыхать. Подумайте, дорогой Василий Михайлович! Если из 1600 р. я получил только 400 (а 200 из конторы), то ведь могу же я попросить выдать мне еще 300 р.? Эти деньги вдвойне воротятся осенью (летом я не могу писать); если даже мне выдано и все 600 из моих, - то и тогда нет причины не ссудить мне эти 300 руб. Опять-таки они мне необходимы до крайности. Семья не будет нуждаться все лето; 1-го июля она получает % с 10 тысяч - 250 р., и теперь она ни в малейшей степени ни в чем не нуждается. Деньги ушли все в нее; все сшито на лето, куплено, все заплачено и в городе и в деревне. Если бы они и вовсе не имели копейки хоть до августа, - то это ровно ничего не значит, все здесь дают в долг. Да нет в этом надобности никакой. Но я могу только пропадать здесь и иметь в перспективе ту же петерб<ургскую> квартиру, которую я только что оставил. Я Христом-богом прошу Вас, если можно, не дать мне пропасть. 300 руб. ведь обеспечены {Далее две строки вычеркнуты. - Ред.} не подлежащей сомнению уплатой. Михайловский на днях будет в Москве, Кривенко уехал в Сибирь, Ярошенко в Париже, - я только обречен иссыхать в обстановке, которая только меня пугает, и сам должен на всех производить тяжелое впечатление. Ведь есть же у меня деньги, зачем же мне подыхать? А я пропаду, дорогой Василий Михайлович, пропадаю и пропаду!
Если бы можно было числа до 10 (и то ужасно долго) получить 300 р., я бы немедленно уехал в Череповец, где меня ждут, чтобы рассказать всю историю закрытия земства. Там шла борьба земцев васильчиковского воспитания с кулаками рыковского типа. Кончилось закрытием земства. Оттуда я имею много приглашений и, наверное, съездил бы туда не без пользы для себя и для работы. Путь туда новый: по каналам, мимо Белоозера, по Шексне, а оттуда по Шексне, по Волге до Рыбинска или Ярославля. Тут все ново для меня, и я бы очнулся, почувствовал бы интерес к жизни, чего теперь во мне нет, исключительно под непрестанным гнетом личных несчастий всей зимы и весны (я это предчувствовал давным-давно), а ребята смотрят на меня скучного и сами скучают.
Если бы это можно было сделать, то надобно было бы послать деньги по петербургскому адресу, а меня в Чудове известить по телеграфу только о том, что послано. Тогда я прямо из Петербурга, не заезжая в Чудово, прямо сел бы на шлиссельбургский пароход. Зовут и в Або смотреть народные ремесл<енные> училища.
Но если этого сделать нельзя, то я положительно не знаю, что мне делать и как быть. Слишком долго я жил уединенной жизнью, покоряясь необходимости не раздражать Ал<ександру> Вас<ильевну> моими личными знаком<ыми>, которые ей были не нужны. Слишком долго я кис в литературных петербургских кружках. Н<иколая> К<онстантиновича> спасала его воля. Я не мог не чувствовать омерзения и желал бы исцелиться хоть от его части. Два месяца не поездки, а более или менее близких отношений с людьми всякого звания (как было бы в Череповце), как голодного волка, насытили бы меня живыми впечатлениями. И если это будет невозможно, - пропаду я, дорогой Василий Михайлович, пропаду. Но Вас в этом не обвиню; нельзя - нельзя. Я ценю Вас, как дорогого мне человека, и так, и без денег каких-то. Нельзя - так нельзя.
Буду сидеть теперь в Чудове.
Крепко целую Вас. Г. Успенский.
<5 мая 1889 г., д. Сябринцы>
Дорогой мой Василий Михайлович!
Сегодня ночью я получил Вашу телеграмму и уж. не мог заснуть. Может быть, я очнусь во время поездки и начну понимать мое будущее положение? Я положительно в отчаянии от пережитого в прошлом году: я просто потерял самого себя. Всего не расскажешь.
Посылаю очерк, но боюсь, что он не понравится Вам; вторая половина и мне ие совсем по душе. Но вы можете выбрасывать, что следует. Примечание можно выбросить.
Глав не надо, только ---. Второй будет лучше, дельней и третий. Но сейчас продолжать не могу, немного, две недели, не буду и думать о чернилах. Переписать не одолел, но приклейки и поправки старался делать так, чтобы не трудно было разобраться.
Деньги, т. е. талон на них, пожалуйста, вышлите в Чудово; я напишу дов<еренность> брату, и он съездит в Питер. Я устал по этим ж<елезным> дорогам мыкаться. И поеду с Волхова, по Волхову в Новую Ладогу прямо на Лад<ожский> канал. Немного ближе.
Весь этот фельетон идет в уплату полностию. Если моих денег остается 900 р., то мне бы надо разделить их так - в августе 100 - и затем сент<ябрь>, окт<ябрь>, нояб<рь>), дек<абрь> 200 в месяц. Все, что напишу до августа, - все полностию в уплату редакц<ионного> долга; а с августа нельзя ли мне выдавать половину гонорара, а половину в уплату.
Если же моих денег осталось 700 р. (т. е. 200 присланы из конторы) -то опять же 100 в августе и по 200 - сент<ябрь>, окт<ябрь>, ноябрь.
Что Николай Константинов<ич>? Ему хорошо жить на свете! Александр Сергеич? На обратном пути я увижу всех.
Вовек не забуду Вашей телеграммы. Нищ я духом до невозможности.
Понедельник.
13 мая <1889>, Вас<ильевский> Остр<ов>,
Не знаю, получили ли Вы мою записку? Если нет, то вот о чем я писал Вам." Автор рукописи о тюремн<ом>
вопросе, - ни под каким видом не желает, чтобы его имя было кому бы то ни было известно. Он прямо говорит - тогда я лишусь куска хлеба. Он даже переписывался со мной чрез другое лицо. Ввиду этого убедительно прошу Вас прислать мне (а может быть и заглянете) первый лист (программа или оглавление) и последний. Там его фамилия. Если кто-нибудь у Вас увидит, узнает это лицо, - отвечать буду я; а он, повтор<я>ю, умоляет не открывать имени. Рукопись может быть у Вас долго, но эти две странички, пожалуйста, возвратите мне. Я пробуду в Пет<ербурге> до понед<ельника>.
14 мая <18>89 года, ст. Чудово, Ник. ж. д.
Крайне опасная болезнь моей жены, продолжавшаяся непрерывно в течение четырех месяцев, - вот причина, почему я до сих пор не мог не только ответить на Ваше письмо, но даже не мог его и прочитать. Буквально не было минуты, чтобы хоть известить Вас о невозможности исполнить Ваше желание. Искренно прошу у Вас извинения и надеюсь, что Вы не будете на меня сетовать, если я, пользуясь первой свободной минутой, отвечу на Ваше письмо не так подробно, как бы Вы этого желали и как следовало бы ответить.
На мой взгляд, Ваш труд непременно был бы напечатан и прочитался бы с большею пользою, если бы Вы ограничили его содержание двумя только главами, именно второй и третьей. Здесь толково, дельно и тщательно очерчено дело современного интеллигентного человека. Вопросы личные и общественные объединены прекрасно, вполне постижимо для целой массы даже и таких людей, которые, будучи образованными, однако не в силах выяснить свои мысли о личном и общественном деле. В третьей главе подробнейшим образом указаны все роды общественной деятельности, возможные в настоящее время. Словом, то, что трактовалось разрозненно на тысячи ладов в тысячах статей и книг, писалось десятками тысяч перьев, все у Вас переработано так сжато и толково, что личные и общественные обязанности современного интеллигентного человека могли бы быть широко популяризованы и среди той огромной массы людей просто образованных или даже просто грамотных только, которые теперь чувствуют лишь тяготу жизни и не знают, что с собою делать. Теперь именно такое время, когда человеку грамотному нужно указать его обязанности к самому себе и обществу. Такая популярная статья, предоставляя каждому свободу выполнять лежащие на нем обязанности, была бы только в высшей степени полезна для общества.
Но вы не ограничились указанием интел<лигентному> обществу его обязанностей, многосложности и разнообразия обязательной для него деятельности, - словом, не ограничились напоминанием ему того, что оно забыло и в размышлениях о том запуталось и сбилось с толку. Вы, мне кажется, еще более сбиваете его с толку постоянным указанием на "существующее положение", на существующие обстоятельства и как бы рекомендуете действовать так, чтобы деятельность интеллигентного человека не касалась, не трогала этих обстоятельств. Вы определяете Ваш минимум такими чертами:
"Нам кажется, что в этическом отношении удобство(!) этого идеала заключается именно в том, что, будучи меньше по размерам (ибо он есть минимум) и не устраняя идеала более высокого, он имеет пред последним практическое преимущество(!) своею очевидностью, обязательностью, так сказать, арифметическою ясностью" (No 1).
Затем, ниже, вы прибавляете к удобствам идеала еще такую черту:
Этот определенный и точный характер идеала, снимая лишние нравственные путы с личности... (No 2).
И, наконец, совершенно неожиданно возносите этот минимум до небес:
Заметим лишь, что наряду с текущими, так сказать, обязанностями у личности есть еще великая обязанность - искупление прошлого (No 3).
Каким образом можно понять это постоянное соединение несоединимого:
(1) Идеал удобен потому, что (2) мал по размерам, потому, что (3) снимает лишние путы нравств<анные>, (путы! даже не обязанности...) и, в-4-х, он не просто минимум. И в то же время этот же самый минимум 1) не устраняет идеала более высокого, 2) в нем таится великая обязанность - искупление прошлого!
А затем опять:
Минимум, малый по размерам, имеет уже прямо преимущество пред высоким идеалом ("имеет пред последним практическое преимущество").
Все это можно понять как успокоение для интеллигентного (!) человека (!), которому, вероятно, Вы и сами хорошо понимаете, не сладко съеживаться до Вашего минимума. Вы соблазняете и удобствами (!) идеала (!), и малыми размерами, и тем, что лишние нравственные путы будут сняты с его личности, - но зная, что интеллигентный человек не может слушать этих увещаний без некоторого неприятнейшего нравственного ощущения, Вы его уверяете, что минимум не устраняет и идеала более высокого и что в нем таится великая обязанность - искупление прошлого.
Между тем на каждом шагу Вы все эти великие идеалы искупления изображаете, как задачи совершенно непрактические, и на каждом шагу твердите интеллигентному человеку, чтобы он принял во внимание существующие обстоятельства, существующее положение, да не касаясь их, и действовал бы на общее благо.
Принимать во внимание, пишете Вы, существующее положение и из него исходить в реализации своих стремлений и целей, - это не только не фантастический, но, кажется (?), наиболее основательный путь для всякого практического дела. Не фантазией ли будет противоположный путь - игнорировать данные обстоятельства и требовать от интеллигенции перемены своей деятельности без всякой помощи (No 4).
Я здесь не понимаю уж, что такое и интеллигенция. Оказывается, что и над нею висит кто-то, кто требует от нее чего-то и не помогает. Я всегда понимал интеллигентного человека (такого сословия нет) именно как такого, который сам обязан требовать перемен в окружающем положении, так как он потому и интеллигентный, что окружающее положение составляет его личную печаль. Мужик Сютаев не запирает амбара, и тем не вводит бедных людей и в грех воровства: "бери, когда нужно"; это его принцип, которого от него никто не требует, тем более в практическом применении; все сютаевские соседи запирают амбары, и если чего и требуют от Сютаева, то именно того, чтобы и он запирал. А он, как интеллигентный человек (этот тип человека не составляет сословия), убежденный в неправде таких отношений к ближнему, переводя это убеждение в реальное дело, не запирает - поступает вопреки требованиям среды, поступает в смысле несогласия с окружающими обстоятельствами и положением дел.
В 3-ей главе Вашего труда Вы указываете на земство, городское управление, сельский сход как на органы практической деятельности на пользу народа. Представьте себе, что Вы вступаете в земство или в городское управление, или на сход с Вашим удобным идеалом, с этим минимумом и прежде всего из практических целей, - т. е. во имя якобы реального дела, - прежде всего оглядываетесь и принимаете во внимание существующие обстоятельства и существующее положение. Но, к Вашему изумлению, окажется, что заседающие в земском собрании земцы давно уже подобраны из тех самых минимумов, которые и думать уже не смеют о каком-нибудь самоуправлении, отлично знают, что значит идти против "окружающих обстоятельств", и уже не хотят идти против них, исполняют, что прикажут, и довольны, что за это дают деньги.
Опыт жизни лучше всяких теорий научает наше общество ничего не делать и всего бояться. Писать для этого трактаты, уговаривать его, чтобы оно не фордыбачило, нет ни малейшей надобности. Даже волостной писарь в деревне так утихомирит "интеллигента", как нельзя лучше, без всяких программ и доктрин. По части приведения в "минимум" человека деятелей у нас (да и везде) видимо-невидимо, и вырабатывать их еще теоретически да и к тому ж якобы "на пользу народа" - это дело прямо противообщественное.
Таким образом, широкая картина обязанностей интеллигентного человека пред народом и указание средств их реализации (точные и дельные), составляющие содержание главы второй и третьей, могли бы сделать большую пользу обществу, осветив, расширив и, главное, точно и просто определив предстоящие ему общественные задачи. Это у Вас сделано прекрасно, но в то же время, быть может, просто гуманное желание
оградить интеллигентного человека от неудач и страданий -
чему были примеры - заставляет Вас на каждом шагу делать ему предостережения, окорачивать его мысль, убавлять нравственные обязанности
(лишние нрав<ственные> путы), словом, всячески стращать его свободу мысли и действий
окружающею действительностью. Это совершенно непостижимое явление в произведении, трактующем о благе народа.
В. О., 7 л., д. No 6, кв. 4
Дорогой Виктор Александрович!
27 мая оканчиваются экзамены, и тогда не хотелось бы оставаться в Петербурге ни одной минуты. Но по уговору нашему деньги 200 р. я просил выдать в начале июня, так как было сказано мне, что экзамены оконч<атся> числа 3-5. Сделайте милость, не дайте мне напрасно томиться в этом раскаленном аду и пустой квартире без всякого дела. Я должен немедленно ехать в Череповец, куда меня зовут настоятельно. Я уж перечитал о нем много всяких писем и осенью буду писать посв<ященные> этому делу очерки. Между тем, если еще приехать нарочно в Петербург в июне, - и денег и времени трата напрасная. Корректуру жду: если она в Чудове, то будет здесь в тот же день. Если бы было можно выслать деньги к 28 мая, - я бы был глубоко благодарен Вам и вместе с моим гимназистом - шмыгнул бы в деревню, откуда я дня через два шмыгнул бы в Череповец.
Вышла о Саратовском расколе хорошая книга некоего Соколова. Правительственные мероприятия он не боится именовать "самые нелогичные, неудачные и дышащие нетерпимостию", а ведь книга с разреш<ения> цензуры. И он также догматическую сторону раскола, равно как и полемику с ним, - оставляет в стороне. Словом - много нового в этой книге и смелого. Не бойтесь печатать и моего очерка, особливо, когда я его исправлю.
Простите, Виктор Александрович! Но, пожалуйста, не откажите мне в моей просьбе. Для редакции 200 р., посланные раньше или позже, все равно не могут иметь в каком-нибудь отнош<ении> значения, - а для меня это очень важно. Приехать нарочно за деньгами - это значит потерять руб. 15, не меньше, а мне положительно дорога каждая копейка. Поездка необходима.
Простите еще раз.
Преданный Вам Г. Успенский.
<25 мая 1889 г., Петербург>
Дорогой, милый Александр Сергеевич!
Как я рад, что получил Ваше письмо и что Вы опять в Москве. На днях, очень скоро, я Вас увижу - поеду чрез Ярославль в Рыбинск, а оттуда по Шексне в Череповец: зовут земские деятели, хотят рассказать всю историю закрытия земства. Ведь этого еще нигде не случалось, не было еще такого полного "окончания". Череповецкое земство началось в тоне Васильчикова (он новогородский) и одновременно в тоне Рыкова, - и благодаря этим двум течениям пришло к теперешнему состоянию. Фактов и для одного и для другого течения много, а расскажут еще больше.
Выдрал я из статьи не 200, а 397 строк, но их необходимо было заменить. Чтобы не вычеркивать и не пестрить вставками и пр<очее>, я написал вновь в самом кратком виде о том, что было на зачеркн<утых> полосах сказано. Можете и сами драть эти новые страницы по мере надобности.
Так увидимся, ангел мой, Александр Сергеич! Радёхонек я, что увижу Вас!
<На обороте:>
Дорогой Алек<сандр> Сер<геевич>!
Я еще посократил переделку, но восстановил на 1-ой полосе один "куплет", который очеркнут и обозн<ачен> "это надо опять" или что-ниб<удь> такое. Те корректурные поправки, которые надобно восстановить, отмечены карандашом.
<Ниже приписка:>
Милый мой А<лександр> С<ергеевич>!
Если этот фельет<он> напеч<атаете> в воскресенье, то, пож<алуйста>, возьмите
половину гонорара, а ост<альное> в уплату долга за него и сохраните у себя до моего приезда. Это не будет противоречить уговору с Вас<илием> Мих<айловичем>, тем более что я привезу последн<ий> VIII очерк "Концов", кот<орый> весь пойдет полностью в долг. У меня
там есть еще оч<ень> много
моих денег.
<Около 30 мая 1889 г., Петербург
Клеопатра Алексеевна! Я был положительно потрясен Вашим письмом о брате, который не попал в 1-ю партию. Могу Вас уверить, что если я говорил Вам, что дело Вашего брата будет сделано, как он желает, - то только потому, что лица, которые обещались хлопотать, уверяли меня в этом, говорили мне: "Передайте сестре г. Воев<одина>, что все будет сделано". Даже так: "Все сделано!" Вводить Вас и Вашего брата, больного и измученного, в еще более ужаснейшее положение, чем оно было, - значит быть палачом. Я не палач и, если говорил Вам о брате и его деле, то только потому, что меня уверили, что дело уже сделано.
Когда пришло Ваше письмо, я положительно обомлел и бросился хлопотать сам. В тот же день получено было и передано мне известие из самого достоверного источника, что о Вашем брате не окончено еще и следствие.
Скажу Вам еще: когда Вы сказали мне о брате, я попросил написать Вас в коротк<их> словах его дело. Все Ваши письма, все это было передано в руки тех, кто брался хлопотать и кто уверял меня, что "дело сделано". Здесь все было известно о Вашем брате, и где и как ведется это дело. Словом, никогда бы я не посмел сказать Вам, что просьба Ваша исполнена, если бы меня не уверили в этом.
Бога ради, снимите с моей души тяготу и муку за Вас и брата Вашего мученика. Я сам измучен этой неожиданностью до невозможности.
Имейте в виду, что выражение "следствие не окончено" - значит, что оно не поступало к министру, как Вы мне писали. Так мне говорят, но я еще раз прошу Вас написать мне в деревню все подробно и то, что вполне достоверно Вам известно о Вашем брате. И как можно скорей.
В. В. ТИМОФЕЕВОЙ-ПОЧИНКОВСКОЙ
<30 мая 1889 г., д. Сябринцы>
Варвара Васильевна! Сейчас, т. е. сегодня, только в Чудове дочитал я Ваш роман, прошу Вас извинить меня, что я так долго задержал его - я утомлен до невозможности.
Вот что я скажу Вам о нем пока в 2-х словах. Сколько помнится, Вы сказали, что "Пошех<онская> стар<ина>" Салтыкова дала Вам план и вообще навела на мысль написать такую ж хронику из Ваших воспоминаний. Но вот в чем большая разница, которая с первых строк вредит Вашему произведению. Салтыков пишет от своего я, но, обратите внимание, заслоняет ли он этим я то, что описывает? Нет. Его я едва заметно. Это я постороннее, это посторонний наблюдатель, и той средой, в которой это я живет, никаким образом самого Салтыкова объяснить нельзя. Похож ли он на этих уродов? Словом, я Салтыкова не имеет интереса в его очерках, имеют интерес лица, которых он изображает.
У Вас не так: Ваше я с первой же строки обязывает читателя ставить на первый план, т. е. Вашу героиню Татьяну. Она, ее психическая жизнь - вот главная тема, и только для объяснения духов<ной> жизни этой героини обрисовано все остальное. Но если бы Таня была лицо типическое, как Елена Тур<генева>, Софья Гон-ч<арова> и т. д., то есть лицо, определенно выдающееся в массе человеческого хлама, лицо знаменующее "признак времени", - тогда дело другое, - но Татьяна не такое лицо, которое могло бы заставить читателя сосредоточивать на ней так долго свое внимание, и вот почему, будучи главным действующим лицом, она затмевает, прерывает интерес, который Вы возбуждаете в читателях к типам Пошехонья.
Если бы вы низвели свое я до размеров я Салтыкова, т. е. <смогли> не мешать читателю видеть множество типов, и если бы Ваше я только помогало их видеть лучше, - тогда бы у Вас образовался ряд отличных очерков о пошехонских девицах и дамах. Ведь у Салтыкова каждая глава посвящена всегда какому-либо одному типу, причем он в этой главе весь исчерпывается. У Вас множество типов разрезано страницами о психологии Татьяны на куски. Даже в 3-й части, напр<имер>, еще не ясен образ матери, ее сестер и т. д. А между тем типов женских тьма, и все они до выс<шей> степени любопытны. Затем времена освоб<ождения> крестьян изображены слабо, мало. Пожары то в 61, то в 63 и освоб<ождение> (праздник в инст<итуте>) 63. Такой тип, как Ретивцева - какой прекрасный - не дописан, - а его надо бы тогда же весь закончить, если Вы только потом встречали ее. Самую Таню Вы могли бы сделать предметом отдельного очерка н, как посторонняя ей, изобразить особо. Это вовсе не трудно. Читатель поймет Ваше горе, когда отец бьет брата, - если даже Вы о своих чувствах и о влиянии этой сцены на Вас скажете едва несколько слов. Читатель сам хочет чувствовать, читая автора, - Вы же вредите впечатлению его, тотчас заставляя чувствовать, как чув<ствовала> Таня. Салтыков этого не делает, своих страданий не навязывает читателю, а рисует окруж<ающее> и говорит, - пойми и подивись. Вот, я думаю, и Вам надобно переработать Ваши очерки в этом направлении. Уверяю Вас, что с первой строки, где упоминается я,- читателю станов<ится> скучно. "Детство и отрочество" даже Толстого - когда его стали понимать? Оно прошло замеченное десятком знатоков, - а уж потом разобрали Толстого, когда он оставил свое я. А<поллон> Гр<игорьев> написал о нем 1-ый статью в ряду статей: "Явления, забитые русской критикой", и это было в 62-64 году. А Толстой писал с 47. И главное, Вам надобно сосред<о>точить> внимание