полагавшего гораздо более крупными средствами, чем бедный музыкант, зарабатывавший себе пропитание собственным трудом. Герцен помогал Бакунину и позже, когда тот сидел в австрийских тюрьмах. Об этом можно судить по небольшому письму, написанному матери Герцена, Луизе Ивановне Гааг, 15 декабря 1850 из Праги и гласящему: "Милостивая государыня! Ваше почтенное письмо из Ниццы от 26 ноября 1850 года с приложением векселя на имя банкирского дома Леммель на триста французских франков я исправно получил; по размене я получил за вексель сто пятьдесят гульденов, каковая сумма будет употреблена в пользу Бакунина согласно Вашему и его желанию. Он просил меня передать Вам его благодарность. При этом могу сообщить Вам, что физически он чувствует себя прекрасно, вообще же его состояние настолько хорошо, насколько это возможно в его положении, которое по возможности, поскольку лишь это допустимо в пределах закона, для него облегчается. Прошу Вас принять уверение в моем совершенном почтении, с которым имею честь быть Ваш покорный слуга" (подпись неразборчива),.
Автором этого письма (опубликованного в русском переводе в журнале "Голос Минувшего" 1913, No 1, стр. 185) был тот самый начальник пражской тюрьмы, где сидел Бакунин, а именно аудитор И. Франц, письмо которого к Георгу Гервегу от 2 ноября 1850 напечатано в неоднократно цитированной нами книге "1848", содержащей часть переписки Гервега. Вот это письмо Франца, вызванное присылкою Гервегом денег для Бакунина:
"Милостивый государь!
"Те двадцать пять талеров, которые Вы 2 августа сего года прислали мне из Турсница для г. Михаила Бакунина, исправно до меня дошли. Так как обстоятельства мои до сих пор мешали мне написать Вам, то я только теперь передаю Вам сердечное спасибо Бакунина за эту поддержку. Он очень нуждался в них, но вопреки моим благожелательным указаниям поступил крайне неумно, накупив себе на сравнительно большую сумму сочинений по математике, твердо убежденный в том, что получит обещанную с другой стороны помощь от адвоката Отто первого из Дрездена и бывшего министра Габихта из Дессау.
"Трижды уже писал я по этому поводу каждому из этих господ, но до сих пор к сожалению не получил от них ни ответа, ни денежной помощи. Тем временем сумма в пять талеров, расходуемая по собственному усмотрению Бакунина, была истрачена, так что "течение самое позднее 14 дней у него не будет ни одного крейцера. А так как он - большой едок (он получает ежедневно двойную порцию), то он в продолжение этого времени будет испытывать нужду и принужден будет совершенно отказаться от своего единственного удовольствия, а именно от курения сигар. Одежда его превратилась в лохмотья, ему очень хотелось бы заказать себе халат, так как от его старого халата остались лишь жалкие обноски. В другом платье он в своем положении не нуждается, но халат для него крайне необходим, однако нет никаких средств заплатить за него.
"Находясь в таком плачевном положении, Бакунин, которому самому писать не разрешается, поручил мне просить Вас от его имени о новой денежной помощи, выразив при этом твердую уверенность в Вашей дружбе:
"Так как Вы сами в вышеупомянутом письме предложили мне во всем,. что способно облегчить положение Бакунина, обращаться непосредственно к Вам, то я тем охотнее иду навстречу желанию Бакунина, что хотя с одной стороны я строго выполняю все мои обязанности государственного чиновника и судьи, никогда однако не переставал уважать человека и в преступнике и не упускать ничего могущего послужить ему в пользу, что только допускается моим долгом.
"Если Вам, в чем я не сомневаюсь, благоугодно будет удовлетворить просьбу Бакунина, прошу адресовать письмо к.-и. военному суду в Градчине.
"Примите уверение в моем совершенном почтении и преданности Иос[иф] Франц,
капитан и аудитор при к.-и. военном суде в Градчине в Праге".
Письмо это напечатано на стр. 361 - 362 книги "1848. Briefe von und an Georg Herwegh".
Этот самый Иосиф Франц был членом военно-судной австрийской комиссии, рассматривавшей дело Бакунина, и собственноручно подписал вынесенный им и другими смертный приговор Бакунину (см. "Материалы для биографии М. Бакунина", т. 1, стр. 92).
Перевод с немецкого. No 538, Письмо Адольфу Рейхелю.
(9 декабря 1849 года).
(Кенигштейнская крепость).
Рейхелю. Улица Св. Доминика, No 37. Сен-Жерменское предместье.
Дорогой мой, твое письмо сняло с меня тяжелый камень, ибо твое молчание казалось мне столь неестественным, что я мог приписать его только твоей болезни или чему-либо еще худшему. Слава богу ты здоров, это - самое главное, остальное тебе прощается, но только под условием, что ты не станешь грешить впредь. Если бы ты знал, каким счастьем являются для меня твои письма, и как я перечитываю сто раз каждую строчку, ты писал бы мне ежедневно. Но этого я и не требую, а пиши лишь раз в неделю, хотя бы по несколько слов: до такой степени ты мог бы преодолеть свою лень. Ведь вот я имею гораздо меньше тебе сказать, а между тем я уже пишу тебе третье письмо.
Итак ты снова совершенно один, но ведь ты свободен, милый друг! Надо посидеть в тюрьме, чтобы как следует оценить свободу. Благодаря некоторым друзьям я имею здесь почти все, чего можно желать, оставаясь в пределах благоразумия - удобную комнату, книги, сигары, и все же я согласился бы годы питаться одним черным хлебом и жить в лесу, только бы быть свободным. Но оставим эту бесполезную тему и поговорим о другом.
Ты значит занимался алгеброю и занимаешься теперь физикою. Это - порядочный успех, не столько в смысле твоих знаний, сколько в том, что ты пробил себе свободную дорогу из злосчастного заколдованного круга твоих старых, окоченелых представлений. Я теперь тоже не жажду ничего иного кроме положительного знания, которое помогло бы мне понять действительность и самому быть действительным человеком. Абстракции и призрачные хитросплетения, которыми всегда занимались метафизики и теологи, противны мне. Мне кажется, я не мог бы теперь открыть ни одной философской книги без чувства тошноты. Что скажешь ты на это, мой милый шлейермахерианец?
В моем последнем письме, которое ты, надеюсь, получил, хотя оно адресовано еще на твою старую квартиру, я просил тебя о многих книгах по математике. А теперь я обращаюсь к тебе с гораздо более серьезною просьбою: денег, денег, мой милый. Совершенно отрезанный от моих естественных источников, я все это время был бы в величайшей нужде, если бы мне не помогали некоторые друзья в Кэтене1. От поляков мне нечего ждать, большинство из них сами находятся в нужде, а другие благоразумно отходят в сторону. Я мог бы кое-что порассказать о польской надежности и благодарности. Моими вернейшими друзьями все-таки остаются немцы; не удивительно ли, что славянин, русский находит своих последних друзей в Германии?! Теперь я живу на щедроты господина Отто. Я должен сказать тебе это для того, чтобы ты понял всю щекотливость моего положения, и чем более господин Отто любезен по отношению ко мне, тем менее я могу позволить чтобы он приносил жертвы для меня, который является для него почти совершенно чужим человеком. Не правда ли, какой абсурд: клиент, которому платит его адвокат (От слов "чтобы ты понял всю щекотливость" до слов "eго адвокат" по-французски в оригинале.). Где и как ты найдешь деньги, это - твое дело, но ты должен найти их. Ты не можешь себе вообразить, до какой степени господин Отто предупредителен и добр по отношению ко мне, поблагодари его от своего имени (От слов "ты не можешь" до слов "от своего имени" по-французски в оригинале.).
Итак Мария Эрн (Марья Каспаровна Эрн.) со своим глухонемым мальчиком (Сын Герцена, Коля.) в Цюрихе. Ты знаешь, что хотя мы виделись почти каждый день, мы были довольно чужды друг другу и расстались довольно холодно; это - не моя вина, ибо я поступил по отношению к ней гораздо справедливее, чем она по отношению ко мне; я думаю, что ее сестра Наталья много способствовала тому, что мы не могли лучше понять друг друга. Как бы то ни было, кланяйся ей от меня, если будешь писать ей. Дал ли ты ей рекомендацию к семейству Фохт? От Цюриха до Берна совсем недалеко.
Постарайся получить лучшие сведения о Иоганне (Пескантини.); бедная, она совсем погибнет вследствие своего ложного положения . Кланяйся Матильде (Рейхель) и благодари ее за ее верную память.
Кланяйся еще фрейлейн Эмме (Гервег.). Итак ее брат (Густав Зигмунд или Георг Гервег.) совершает увеселительные поездки по Италии, этого я совсем не могу понять: Италия в настоящий момент вовсе не может выглядеть веселой; мне было бы понятнее сантиментальное путешествие а ля Иорик.
Ради бога не давай заглохнуть своей музыкальной жилке. Из всех видов искусства музыка одна имеет теперь право гражданства в мире, ибо там, где говорят пушки и сама действительность, поэзия должна молчать. Живописи пришлось бы живописать только безобразное, а о скульптуре я уж и вовсе не говорю, разве что г-н де Ламартин даст изваять себя как величайшую фразу века (От слов "разве что" и до "века" по-французски, в оригинале.). Архитектура еще не нашла нового божества, которому сна могла бы воздвигать храмы, и должна довольствоваться постройкою теплых и удобных зал для болтающих парламентов. Музыка одна имеет место в нынешнем мире именно потому, что не претендует на высказывание чего-либо определенного и выражает только общее настроение, великое тоскующее стремление, коим преисполнено наше время. Поэтому она должна быть великим и трагическим искусством. Теперь нет уже места для любовных песнопений. Представь себе Петрарку в наше время. Сколь смешон и невыносим должен был бы он казаться всем! Я вовсе не удивляюсь, что ты набросился на религиозную музыку. Ты знаешь мое пристрастие к этому виду искусства, и ты поистине не можешь меня упрекнуть в том, что я придаю хоть какое-либо значение той или иной из существующих религий. Я ничего не ненавижу так, как лицемерие подогретой лжи. Но мы все нуждаемся в религии, во всех партиях чувствуется недостаток ее. Очень немногие люди верят в то, что они делают, большинство или действует по абстрактной системе, словно живая жизнь - лишь применение для жалких абстракций, и потому они так бессильны, или же руководится своими материальными интересами. С этими дело обстоит еще лучше всего, ибо они, хотя бы на данный момент, кажутся имеющими твердую почву под ногами, но эта почва давно уже подрыта и скоро поглотит реалистов вместе с рыцарями абстракции. Длительная P (Не есть ли это первая буква слова реакция, которое заключенный не решился целиком написать?), усыпляющий шум растущей промышленности и наконец внутреннее разложение старого нравственного и религиозного мира, которое невидимо, но непрерывно тянется вот уже 50 лет, все это настолько окорнало человеческую природу, что большинство даже посреди великих бурь нашего времени не может представить себе, что происходящие ныне события это - действительность, а не кошмар, не дурной сон. Подобно тому, как современные христиане являются верующими только для будущего, только в абстрактном состоянии, в настоящем же держатся не очень высокого мнения о могуществе своего бога, так и большая часть политиков переносят чудеса потрясения нашего мира только в прошлое и крайне удивлены, что нечто подобное могло произойти в наше время. Самую смешную роль играют при этом догматики, профессора и ученые. Если так будет еще долго продолжаться, то они в конце концов все посходят с ума. Это - момент для ловких людей, но именно только момент. Ты не ожидал от меня такой длинной и скучной диссертации;
я - тоже и потому кончаю, тем более что кончается страница.
Прощай. Пиши скоро и часто.
Твой преданный
М. Бакунин.
9 декабря 1849 года. Кенигштейн.
No 538. - См. комментарий к NoNo 534 и 537.
Рейхель в ответ на первое письмо Бакунина (см. No 534) написал ему письмо 3 ноября 1849 г. (оно помещено у Пфицнера, стр. 222 - 224; по-русски в "Материалах для биографии", т. 11, стр. 370 - 374), но отослал его только 21 ноября, так что Бакунин получил его лишь 4 декабря. Отсюда тревога Бакунина, выраженная в письме от 24 ноября (см. No 537). На второе письмо Рейхеля Бакунин отвечал .настоящим письмом от 9 декабря.
1 Keппe, Габихт, Бранигк и др.
2 Эpн, Марья Каспаровна или Кашперовна, как иногда называет ее Герцен (1823 - 1916) - приятельница А. И. Герцена, с которою он познакомился в Вятке в 1835, куда она в 12-летнем возрасте приехала к брату, вятскому чиновнику я приятелю Герцена. Вместе с матерью она сделалась своим человеком в доме Герценов в Москве, куда уехала в декабре того же 1835 года. В 1847 уехала вместе с А. И. и Н. А. Герценами за границу. До конца сохранила дружеские отношения к Герцену, к его детям, а также к М. А. Бакунину, с которым сблизилась еще и потому, что в 1850 вышла за А. Рейхеля, второю женою которого и сделалась. На старости лет возвратилась в Россию, где и умерла. В 1909 Л. Э. Бухгейм напечатал в Москве "Отрывки из воспоминаний М. К. Рейхель и письма к ней А. И. Герцена" ("Материалы для биографии А. И. Герцена", вып. I). Куда девался архив Рейхелей, мы не могли установить.
3 Иоганна Пескантини (см. том III, стр. 449) жила не в ладах с мужем. В письме от 3 ноября 1849 года Рейхель сообщал Бакунину, что по слухам она снова уехала от мужа из швейцарского городка Нион к родным. Действительно она переехала в Данию, куда к ней приехала мать из Лифляндии. Узнав от Матильды Рейхель-Линденберг о заключении Бакунина, она пыталась обратить его в мистическую веру и писала для этого длинные письма. Умерла она в 1856 году.
У Пфицнера, 1 .с., стр. 224, напечатаны выдержки еще из одного письма Рейхеля к Бакунину от конца 1849 или начала 1850 года. В нем Рейхель извещает о посылке 100 франков, извиняя свое промедление тем, что А. И. Герцен дал поручение молодому Зигмунду, брату Эммы Гервег, выслать Бакунину из Берлина 250 франков, о выполнении какового поручения тот сообщил сестре в Париж; но убедившись из письма Бакунина и невидимому также письма Отто, что из Берлина ничего не получено, Рейхель поспешил послать пока хотя бы сто франков. Ответ Бакунина на это письмо нам не известен. Невидимому его и не было, так как это - скорее записка, чем письмо, требующее ответа. О получении денег вероятно уведомил отправителя Отто.
Русский перевод этого письма .напечатан в "Материалах для биографии", т. II, стр. 393 - 394. но без даты и совсем не на своем месте. И здесь приходится отметить, что письма, в оригинале не датированные, оставляются В. Полонским без даты, а так как он не пытался эту дату определить, письма разбросаны в его издании в полном беспорядке и без всякой системы.
Перевод с немецкою. No539. - Письмо Матильде Рейхель.
16 января 1850 года.
[Кенигштейнская крепость].
... Что касается моей здешней жизни, то она очень проста и может быть описана в немногих словах: у меня очень чистая, теплая и уютная комната, много света, и я вижу в окно кусок неба. В семь часов утра я встаю и пью кофе; потом сажусь за стол и до 12-ти занимаюсь математикой. В двенадцать мне приносят еду; после обеда я бросаюсь в кровать и читаю Шекспира или же просматриваю какую-нибудь математическую книгу. В два обычно за мною приходят на прогулку; тут на меня надевают цепь, вероятно для того, чтобы я не убежал, что впрочем и без того было бы невозможно, так как я гуляю между двумя штыками, и бегство из крепости Кенигштейн кажется по крайней мере мне невозможным. Может быть, это - тоже своего рода символ, чтобы напоминать мне в моем одиночестве о тех невидимых узах, которые связывают каждого индивидуума со всем человечеством. Как бы то ни было, но украшенный сим предметом роскоши, я немного гуляю и издали любуюсь красотами Саксонской Швейцарии. Через полчаса я возвращаюсь, снимаю наряд и до шести часов вечера занимаюсь английским. В шесть я пью чай я опять принимаюсь за математику до половины десятого. Хотя у меня нет часов, но время я знаю довольно точно, так как башенные часы отбивают каждую четверть часа, а в половине десятого вечера слышится меланхолическая труба, пение которой, напоминающее горькую жалобу несчастного влюбленного, служит знаком того, что надо тушить свет и ложиться спать. Понятно я не могу сразу заснуть и обычно не сплю за полночь. Это время идет [у меня] на всевозможные размышления, особенно о тех немногих любимых людях, дружбою которых я столь дорожу. Мысли беспошлинны, не стеснены никакими крепостными стенами, и вот они бродят по всему свету, пока я не засыпаю. Каждый день повторяется та же история...
Теперь мой внутренний мир - книга за семью печатями, о нем я не смею и не хочу говорить. Как я сказал, я спокоен, совершенно спокоен и готов ко всему. Я еще не знаю, что со мною сделают; надеюсь скоро выслушать первый приговор. Я равно готов как снова вступить в жизнь, так я расстаться с нею. Теперь я - ничто, т. е. только думающее, значит не живущее существо; ибо, как это недавно узнала Германия, между мыслью и жизнью - все же широкая пропасть...
No 539. - См. комментарий к No 534.
Это письмо Бакунина, только небольшая выдержка из которого опубликована Максом Неттлау, а оригинал которого неизвестно где находится, является ответом на письмо Матильды Рейхель (в замужестве Линденберг) от 3 января 1850 г. из Грауденца. Это письмо, подсказанное уверенностью в неминуемой близкой казни Бакунина, написано в восторженном духе и показывает лишний раз, как сильно Бакунин влиял на истеричных женщин. Сообщая Бакунину, что она пережила все его страдания, что она любит его теперь сильнее, чем когда-либо, и напоминая о том, что он некогда огненными буквами записал в ее духе и сердце учения, коим она вечно пребудет верна, она подчеркивает, что, отвергая его политическую деятельность и присущие ему революционные тенденции, тем не менее преклоняется перед ним как перед "великим и добрым человеком, полным любви и чистейшего стремления к истине". Далее она сообщает, что отыскала Иоганну Пескантини, находящуюся в Копенгагене, но еще не добившуюся свободы; "она любит Вас, Бакунин, она охотно отдала бы свою жизнь, чтобы облегчить Ваше положение и доставить Вам утешение".
Это письмо Матильды Рейхель опубликовано частично у Пфицнера, стр. 224 - 225, и по-русски с ошибками в "Материалах для биографии", т. II, стр. 376 - 378, при чем В. Полонский, видимо не зная имени Зеебек, уверяет, что это слово написано в оригинале "неразборчиво", что не помешало однако Пфицнеру прекрасно его разобрать.
Из той части письма Бакунина, которая опубликована Максом Неттлау, и которую мы здесь приводим, не видно, что отвечал Бакунин на все эти излияния.
Перевод с немецкою. No 540. - Письмо Матильде Рейхель.
16 февраля 1850 года.
[Кенигштейн].
... Итак Вы уже знаете, что я приговорен к смерти. Теперь я должен сказать Вам в утешение, что меня уверили, будто приговор будет смягчен, т. е. заменен пожизненною тюрьмою или столь же продолжительным заключением в крепости. Я говорю "Вам в утешение", потому что для меня это - не утешение. Смерть была бы мне куда милее. Право, без фраз, положа руку на сердце, я в тысячу раз предпочитаю смерть. Каково всю жизнь прясть шерсть или сидеть в одиночестве, в бездействии, никому ненужным в крепости за решеткой, просыпаясь каждый день с сознанием, что ты заживо погребен, и что впереди еще бесконечный ряд таких безотрадных дней! Напротив смерть - только один неприятный момент, к тому же последний, момент, которого никому не избежать, наступает ли он с церемониями, с законными заклинаниями, трубами и литаврами, или захватывает человека неожиданно в постели. Для меня смерть была бы истинным освобождением. Уже много лет нет у меня большой охоты к жизни. Я жил из чувства долга, смерть же освобождает как от всякого долга, так и от ответственности. Я вправе желать смерти, так как ничья жизнь не связана неразрывно с моею...
... Правда, за последние два года в Германии у меня было мало радости. Часто я бывал в самом затруднительном положении. Один, очень часто без денет, я был вдобавок ославлен как русский шпион, а в то же время с другой стороны на меня смотрели как на неистового, безумного якобинца. И то, что меня считали за русского шпиона, толкнуло меня на некоторые сознательно неосторожные шаги, запутавшие и скомпрометировавшие меня. Я мог, но не хотел бежать из Дрездена. Чего я хотел, я скажу Вам, дорогой друг, поскольку я могу позволить себе здесь говорить свободно: я бросился между славянами и немцами, между двумя великими, но к сожалению взаимно друг друга ненавидящими расами, бросился, чтобы предотвратить гибельную борьбу и повести их соединенные силы против русской тирании, не против русского народа, нет, а для его освобождения. Это было гигантское предприятие. Я был один, не имей ничего кроме доброй, честной воли, и, может быть, меня могли упрекнуть в том, что с моей стороны было донкихотством думать о такой гигантской работе. Я же рассчитывал на более продолжительный прилив в движении. Я ошибся в расчете: отлив наступил раньше, чем я ожидал, и вот я засел в Кенигштейне на самой высокой точке Саксонии. Собственно Дрезден был для меня случайностью; но в нем-то как раз я и потерпел кораблекрушение...
Заслужил ли я смерть? По законам, насколько я их понял из объяснений своего адвоката, да. По совести моей - нет. Законы редко согласуются с историей и почти всегда отстают от нее. Поэтому-то на свете происходят и всегда будут происходить революции. Я действовал согласно своему искреннему убеждению и для себя не искал ничего. Я сел на мель, как многие, лучшие - до меня, но то, чего я желал, не может погибнуть, не потому, что я этого желал, а потому что то, чего я желал, необходимо, неизбежно. Рано или поздно, с большим или меньшим количеством жертв, оно вступит в свои права и осуществится. В этом мое утешение, моя сила, моя вера. Дорогой друг, Вы мечтаете о царстве небесном на земле, Вы считаете, что довольно только слова, чтобы обратить мир, чтобы вести людей к человечности и свободе. Но откройте летописи истории, и Вы увидите, что малейший прогресс человечества, каждый новый живой плод произошел из облитого человеческой кровью - и потому мы можем надеяться, что и наша тоже не пропадет напрасно.
... Примирение [между лагерями революции и реакции] невозможно, как между огнем и водой, которые вечно борются между собою и асе же силою природы принуждены жить вместе. Я знаю, Вы ненавидите бури, но правы ли Вы, вот вопрос. Бури в нравственном мире так же нужны, как и в природе: они очищают, они молодят духовную атмосферу; они развертывают дремлющие силы; они разрушают подлежащее разрушению и придают вечно-живому новый неувядаемый блеск. В бурю легче дышится; только в борьбе узнаешь, что человек может, что он должен, и поистине такая буря нужна была теперешнему миру, который был очень близок к тому, чтобы задохнуться в своем зачумленном воздухе. Но она еще не прошла; я думаю, я твердо убежден, что пережитое нами является только слабым началом того, что еще наступит и будет долго, долго продолжаться... Час его [час "этого, так называемого цивилизованного мира"] пробил; его теперешняя жизнь - не что иное как последний смертельный бой; но не бойтесь, дорогой друг, за ним придет более молодой и прекрасный мир. Жаль только, что я его не увижу, да и Вы тоже, потому что, как я сказал, борьба продлится долго и переживет нас обоих...
... Сейчас я нахожусь в положении пятнадцатилетней девочки, которая и строчки не смеет написать без папиного и маминого просмотра; не знаю, пропустят ли это письмо многочисленные папаши и мамаши, блюдущие теперь мою добродетель, - хочу наудачу сдать его завтра...
No 540. - Это письмо Бакунина, также опубликованное Максом Неттлау лишь частично и в таком виде приводимое нами, является ответом на письмо Матильды Рейхель от 26 января (последнее напечатано у Пфицнера, 1. с., стр. 225 - 226; по-русски в "Материалах для биографии", т. II, стр. 379 - 380). Когда Матильда писала это письмо, она еще не получала письма Бакунина к ней от 16 января (см. No 539) : оно по-видимому дошло до нее только в середине февраля, если судить по ее ответу на него, датированному 15 февраля 1850 г. и напечатанному у Пфицнера на стр. 226 - 227; по-русски в "Материалах для биографии", т. II, стр. 380 - 385. Письмо ее от 16 января носит еще более восторженный характер, чем первое ее письмо в тюрьму. Объясняется это тем, что до нее дошла уже весть о вынесенном Бакунину смертном приговоре. От имени своего, Адольфа Рейхеля и Иоганны Пескантини она шлет Бакунину предсмертный привет и протягивает ему руку, говоря, что они, его друзья, смыкаются вокруг него, неся ему любовь, утешение и веру. Бакунин спокойно старается вернуть взволнованную приятельницу на землю и мягко отстраняет ее мистические разглагольствования.
У Пфицнера напечатаны еще два ее письма к Бакунину: от 15 февраля, о котором мы упоминали выше, и от 22 марта 1850 г. в ответ на его письмо от 16 февраля, печатаемое нами под настоящим номером (стр. 227; по-русски в "Материалах", т. II, стр. 387 - 390, при чем оно там датировано почему-то 2 марта; возможно, что это - опечатка).
Все эти и последующие письма Рейхелей к Бакунину находятся в пражском военном архиве, куда они видимо были пересланы из Саксонии вместе с другими документами по делу Бакунина.
Когда Бакунин писал предыдущее письмо, он еще не знал, что за два дня до его написания он был саксонским судом приговорен к смертной казни вместе с О. Гейбнером и А. Рестелем. Подсудимые подали прошение о помиловании, и король заменил им смертную казнь пожизненным заключением в крепости. Гейбнер просидел в тюрьме до 1859, а Реккель до 1862 года.
Герцен, неизвестно на основании каких источников, пишет по этому поводу в письме к Мишле: "Арестованный через несколько дней после взятия Дрездена, Бакунин был судим военным судом и приговорен к смерти вместе с двумя своими храбрыми сподвижниками, Гейбнером и Реккелем. По прочтении приговора, который не могли привести в исполнение, так как смертная казнь для политических преступников, отмененная Франкфуртским парламентом, не была еще восстановлена, приговоренных обманули, предложив им подать просьбу о помиловании. Бакунин отказался и сказал, что единственная вещь, которой он боялся, это попасть в руки русского правительства, но так как его предполагают гильотинировать, то он не имеет ничего против, хотя и предпочел бы лучше расстреляние. Адвокат поставил ему на вид, что один из его товарищей, имевший жену и детей (Реккель. - 10. С), вероятно согласился бы просить помилования, но отказывается от этого, узнав о словах Бакунина. "Так скажите ему, - тотчас ответил Бакунин, - что я соглашаюсь, что я подпишу прошение". Больше на этом не настаивали и сделали вид, что смягчение наказания было самопроизвольным актом королевского милосердия" (Герцен, "Сочинения", т. VI, стр. 483).
А. Реккель в своей книге "Sachsens Erhebung", 1865, рассказывает об этих обстоятельствах несколько иначе. Предполагая, что смертный приговор вынесен ему и его товарищам для блезиру, и что реакция удовольствуется высылкою их за границу, Реккель после долгого сопротивления согласился на подачу его адвокатом вместе с адвокатами Гейбнера и Бакунина прошения о помиловании, каковым шагом он преследовал цель добиться разрешения на выезд в Америку (стр. 229).
Фактически положение обстояло так. 14 января апелляционный суд, рассмотрению которого подлежало дело о майском восстании, вынес приговор, коим Бакунин, Гейбнер и Реккель (их дела были решены в один день) были осуждены на смертную казнь. 19 января Гаммер сообщил подсудимым об этом вердикте, после чего Бакунин немедленно пожелал видеть своего защитника. Все три осужденных решили обжаловать приговор. Адвокат Бакунина, имевший с ним свидание в присутствии следователя 26 января, получил три недели на подготовку второй защитительное записки, но принужден был просить об отсрочке, так как Бакунин не представил ему вовремя нужных для того заметок (и здесь у подошвы эшафота Бакунин остался себе верен!). 11 марта (вместо назначенного 21 февраля) Отто представил свою вторую защитительную записку, не содержавшую впрочем новых соображений, и только 17 марта Бакунин наконец представил свои замечания на первый приговор, которые пришли слишком поздно. Как и можно было предвидеть, высший апелляционный суд, в который перешло дело, подтвердил 6 апреля приговор первой инстанции- Только 3 мая подсудимым объявлен был новый приговор. После долгих переговоров осужденные решили подать общую просьбу о помиловании, не содержащую личных мотивов, что и было исполнено 16 мая. Но король заставил себя довольно долго ждать: помилование последовало только 6 июня, а объявлено оно было осужденным только 12 июня. Объяснялось это промедление соображениями высшей политики. Дело в том, что на рассмотрении саксонских палат находился тогда внесенный правительством проект займа в сумме 13 миллионов; в надежде, что сейм даст согласие на этот заем, правительство избегало его раздражать (выдача же Бакунина Австрии наверно восстановила бы его против министров), а потому Бейст просил своего австрийского коллегу потерпеть недельки три, после чего Бакунина можно будет выдать без опасения. Вот почему помилование имело место только в июне.
В тот же день, как Бакунину было объявлено это помилование, он был увезен в Австрию. В ночь с 12 на 13 июня он в половине второго ночи был разбужен и закован в кандалы. Он думал, что его ведут на казнь, но скоро понял, что его только переводят в другое место. Под сильным конвоем он был доставлен на австрийскую границу, где ему сообщили, что его выдают австрийцам. "В продолжение всей этой процедуры Бакунин вел себя молчаливо и сдержанно", как гласит донесение саксонского офицера, его сопровождавшего (Керстен, стр. 104). 14 июня Бакунин сидел уже в австрийской тюрьме в Градчине (часть Праги). С этого момента начинается австрийская часть бакунинского мартиролога (см. Пфицпер, стр. 205 сл.).
Перевод с немецкою No541. - Письмо адвокату Францу Отто I.
(17 марта 1850 года. Кенигштейнская крепость).
Я намерен был прежде прислать Вам все мое оправдание, надеясь гораздо раньше оное приготовить, но вижу теперь, что дело это не может идти так скоро. Записка моя (См. дальше No 542.), хотя больше чем вполовину готова уже, но не будучи в состоянии свободно выражаться по-немецки, я боюсь, чтобы она не заняла меня еще неделю, и потому для выиграния времени я решился послать Вам часть моего объяснения - о том, что относится лично до меня; остальное же, касающееся моральных причин моих действий, я доставлю Вам при первой возможности.
Я должен начать с того, чтобы Вам вкратце изложить политические начала, на которых я основывался во всем том, что я писал и делал. Я не имею счастья быть с Вами знакомым, наше знакомство началось в тюрьме, где мы имели слишком мало случая говорить между собою, известности я не имею никакой, и потому я должен указать Вам основание, которым Вы, мой защитник, должны руководствоваться при Ваших обо мне суждениях, если желаете быть справедливым, в чем я разумеется нимало не сомневаюсь.
Я - русский и сердечно люблю мое отечество, но вольность я люблю еще более; а любя вольность и ненавидя деспотизм, я ненавижу русское правительство, которое считаю злейшим врагом свободы, благосостояния и чести России. Основание сих чувств я изложу Вам в следующем моем объяснении. Российское правление не имеет другой цели существования и другой возможности поддержать себя как только завоевывать свободные народы и обращать их в рабство. Оно должно уничтожать свободу и самостоятельность Европы во всей Германии, иначе само должно погибнуть. Таким образом оно покорило Польшу и стремится тихим, но верным путем завладеть всеми славянскими поколениями в Австрии, Пруссии и Турции. Подробное доказательство сего Вы также найдете в следующей моей записке. Правительство это есть естественный враг свободы немцев, ибо она может иметь последствием единство и могущество Германии, за которыми неминуемо последует война с Россиею, а с нею восстановление Польши и уничтожение царства.
Здесь возникает вопрос; деспотическая Россия, усиленная славянами, задавит ли Европу и всю Германию, или свободная Европа с освобожденными и самостоятельными уже славянами внесет .под покровительством Польши свободу в Россию? Последнее по моему мнению есть главная современная дилемма, которая не допускает другого решения, и так как я из всеобщей любви к свободе и из особенной любви к моему отечеству не желаю, чтобы русский кнут одержал победу над европейскою свободою, так как я знаю, что народ русский есть невольное орудие русского властолюбия, что его несчастие, его рабство усиливается с распространением границ России, и что нестерпимое уже теперь состояние русского народа делается хуже с каждым новым завоеванием; так как я вообще завоевания в Европе считаю политикою безнравственною и гибельною для свободы, и так как я - враг русского правления и вижу, что все могущество оного заключается только в насильстве, то я - и враг иностранной его политики.
Как враг русского правления я желаю всего, что противоположно настоящему стремлению России, и чистосердечно желаю Германии свободы, единства и могущества истинно германского. Это должно служить и ответом моим на замечание, сделанное в обвинительном акте вследствие принятого мною с двумя поляками участия, что не непризнание франкфуртского парламента, а что-нибудь другое было поводом " сражению в Дрездене: "Участие русского Бакунина и незадолго до него прибывших из Парижа польских выходцев Гельтмана (Виктор.) и Крыжановского (Александр.), которым едва ли можно доверить успех в деле германского уложения" (Т. е. Конституции) и проч.
Я желаю германского могущества и германского величия, но не угнетения славян Германиею. Знаю очень хорошо, что славяне не так легко могут сделаться германцами, тем менее еще искоренить свою национальность, ибо благодаря бога они - не североамериканские индейцы. В несправедливом к тому стремлении германцев я вижу величайшую опасность как для самой Германии, так и для общей свободы, ибо оно есть вернейший способ отдать всех славян в руки России. Кто знает славян хотя немного, тот не может сомневаться в том, что славяне скорее отдадут себя под защиту русского кнута, нежели согласятся обратиться в немцев. Итак скажу в нескольких словах, что единство и величие Германии и вместе с сим свобода и величие славян, дружеское обоих их согласие как в охранении цивилизации и прав человечества, так и в освобождении русского народа от деспотизма есть все, что я желал и чего желаю теперь с такою искренностью и силою воли.
Эти же самые мысли я говорил громко в Париже до февральской революции, 29 ноября 1847 г. в одном торжественном польском собрании (См. эту речь в т. III настоящего издания, стр. 270 - 279.). Я старался вразумить поляков, что устроить свою судьбу они могут только вместе с устроением судьбы России, и что они должны внести в Россию свободу и, дабы свергнуть русское иго, подать руку русским как единоплеменным своим братьям, несмотря на то что теперь они - их притеснители. Эта речь моя была переведена на немецкий язык, и вы этот перевод найдете может быть в Дрездене. Речью этою я навлек на себя большую грозу, - я приобрел себе через нее могущественного и непримиримого врага. Российский посланник (H Д. Киселев.) потребовал сейчас же от бывшего тогда под влиянием России и Австрии министра иностранных дел Гизо моего изгнания из Франции, что и было обещано. Российское посольство не довольствовалось этим, оно уверило французское правительство, разумеется в большой тайне, что я был агент русского правительства, имел от оного поручения, но выйдя из пределов данной мне инструкции, не мог быть терпим во Франции. Гизо вверил эту важную тайну некоторым знатным полякам, и таким образом я прослыл русским шпионом 1. Когда же я приехал в Бельгию, я нашел там другой обо мне отзыв, полученный прямо из французского министерства к брюссельскому начальству: что я бежал из своего отечества не по политическому делу, но вследствие похищения мною ста тысяч франков.
После разразившихся в Париже, Вене и Берлине революций (В феврале и марте 1848 года.) все ожидали общей войны освобожденной Европы против России. Доказывать Вам то, что действительно так думали не только вo Франции, но и в Германии и в самом Берлине, я считаю излишним. Каждый листок, даже консервативные газеты того времени наполнены нареканиями (В немецком оригинале сказано "Rodomontaden".) против русского царя и выражали симпатию к поляками. Ни о чем более не было тогда говорено, как о том, чтобы Россию отбросить в Азию. Мне как русскому было это слишком уже чувствительно3. Я желал войны европейской, войны против русского правления для освобождения Польши, а не для уничтожения русского народа, который я душевно уважаю. Я знал также, что не так легко уничтожить 40 миллионов народа, и я был уверен, что если подобная война против России будет предпринята, то она будет столь же неудачна, как была для Наполеона в 1812 году, и что через это самое деспотизм в моем отечестве еще более утвердится. Я думал и думаю еще теперь, что Польша только в согласии с русским народом может освободить себя и уничтожить русское царство. Чтобы содействовать такому согласию, я решился в конце марта 1848 года отправиться в Великое Герцогство Познанское с возвращавшимися туда поляками.
Как я был задержан в Берлине, Вам это уже известно. Там меня обвинили, что я - агент Ледрю-Роллена, и что я хотел отправиться в Польшу и Россию от Польского революционного комитета, чтобы посягнуть на жизнь российского императора. К большому моему удивлению нахожу я опять это самое обвинение в обвинительном акте, хотя комиссия неоднократно сама повторяла, что она этому не придает большой важности, потому что донос о сем поступил к здешнему начальству от берлинской полиции без подписи и без доказательства.
В обвинительном акте значится:
"По акту стр. 65, под лит. В, No 37, 1-й части Бакунин состоит эмиссаром Ледрю-Роллена для возмущения славянских народов, для обращения их в республику и для возбуждения войны между Пруссиею и Россиею; также послан от парижского революционного комитета с особенным поручением в Великое Герцогство Познанское и для убиения российского императора, и наконец в Берлине состоял в тесной связи с левою партиею".
После того, что я слышал от комиссии, я мог бы избавить себя от труда возражать на столь нелепый донос. Но так как это помещено в означенном обвинительном акте и вероятно включено в оный не без намерения, то, я должен отвечать на это хотя в нескольких словах:
1 ) Мог ли кто-нибудь в продолжение моей жизни заметить во мне малейшую способность к человекоубийству?
2) Гласность моих поступков и всегдашняя откровенность, с какою я высказывал все желания мои, согласуются ли с боязливою осторожностью убийцы?
3) Убийством я гнушаюсь, а над невеждами настоящего времени смеюсь, считая их сумасбродными.
4) Если бы я имел личное знакомство с столь замечательным человеком, как Ледрю-Роллен, я бы мог этим гордиться, но я должен по справедливости сказать, что во всю мою жизнь я только один раз и притом не более пяти минут говорил с ним.
5) Когда я прибыл в Бреслав[ль] из Берлина, я к сожалению должен сказать, что я узнал там, что демократические поляки распустили молву о том, что я - русский шпион 4. Мне кажется этого довольно, чтобы доказать несправедливость сделанного на меня доноса.
К сему еще присовокупляю, что впродолжение кратковременного заключения в Берлине мне официально было сказано, что сей донос поступил от российского посольства, и что оно, как я узнал из полуофициальных источников, три раза впродолжение моего в Пруссии задержания, с начала мая до половины октября, требовало под теми же самыми предлогами выдачи меня, и что в этом было оному отказано 5; даже все это время с дозволения прусского правительства я мог оставаться в Пруссии, и только в октябре месяце без всякого основательного повода изгнан оттуда после столь долгого задержания прусскою полициею, которая однако ж, как мне известно и как само собою разумеется, следила за каждым моим шагом и ничего другого не могла на меня показать как только то, что значится в гнусном на меня доносе, а потому из этого можно заключить как о том, что объявление, сделанное против меня, есть ложное, также и то, как неоднократно я объяснял комиссии, что я никогда не вмешивался ни в какие дела Германии.
Что же касается до того, что я делал и что хотел сделать, будучи членом славянского конгресса в Праге, то Вы это уже знаете из моего воззвания к славянам и также из прежних моих показаний и из того,, что я в письме сем выше объяснил. Дальнейшее по этому предмету объяснение изложу Вам в следующей моей записке. После насильственного разрушения славянского конгресса, возвратясь в Пруссию, я оставался там, как выше сказано, до половины октября, если не ошибаюсь. Причины того, что я остался в Германии, легко можно объяснить: я ждал лучшей погоды и не хотел удаляться с театра, где только один я мог действовать. Вся деятельность моя в Германии заключалась в следующем: я старался употребить по возможности в пользу мои знания и отношения, чтобы привести в Германии в действие переворот мнений и образа мыслей славян. Почему я желал сего, это объясняется из вышесказанного. Что при этом я был более в сообществе с демократами, это объясняется тем, что эти люди вообще не разделяют мнения прочих партий в Германии относительно образа мыслей польских славян; что же касается того, что я до восстания в Дрездене не вмешивался ни в какие политические общества, это, я думаю, уже достаточно доказано.
Теперь о Саксонии. Относительно пребывания моего в Лейпциге и Дрездене до дрезденского восстания я сказал уже все, что знал, и не имею ничего прибавить к тому. Никогда ни к какому саксонскому клубу и парижскому собранию я не принадлежал и никогда не слыхал о каких-либо тайных движениях, приготовлениях или обществах и даже по сие время не знаю о существовании оных. Я не ожидал революции в Дрездене и ни словом, ни делом, ниже другим каким-либо способом не участвовал в оной. Она меня поразила удивлением, и первою моею мыслью было удалиться оттуда. Того же мнения, как мне известно, были Крыжановский (Александр.) и Гельтман (Виктор.), которые, как сами мне говорили, приехали из Парижа в Дрезден не по дрезденскому делу, но по делу Польши, которая, как известно, ближе к Дрездену, нежели к Парижу. Чтобы не удалиться от театра действий славянского предприятия и венгерского дела после вмешательства в оное России, я остался однако в Дрездене. Остальное Вам все известно, и я только сделаю еще некоторые замечания против моего обвинительного акта.
Оставаться без всякого в деле участия было мне невозможно. Об образе и о подробностях участия моего в дрезденской революции я достаточно объяснил комиссии и повторяю еще раз: ничего более, ничего менее того, что я сказал. Я полагаю, что и следствием это подтвердилось, и поэтому меня удивило, когда я прочел в акте следующее против меня обвинение:
"С сего времени, именно после удаления поляков, Бакунин один управлял войною, обнаруживая притом неограниченную власть".
В Полномочии, стр. 12, часть I, сказано: "Гейбнер (Отто Леонгард.) называет его начальником генерального штаба".
Я объяснил ясно и надеюсь доказ