">
Пожалуйста, не пишите мне, если бы даже Лев Николаевич отменил свою
поездку на юг. Мы с женою, по крайней мере, постоянно будем в приятной
надежде.
54
Москва, Плющиха,
23 января <1888 г.>.
соб. дом.
Дорогая графиня!
"Я между плачущих - Шеншин" {1}.
Чтобы понимать язык галок, нужно, во-первых, быть галкой, а во-вторых,
иметь способность понимания. Однородные с этим примером условия я нахожу в
Вас, и потому Вы не удивитесь, что ни чувство смешного, ни другие
соображения не удержали меня от попытки передать Вам письменно (без
прерывающих возражений) основные мысли, постоянно меня терзающие. Окруженный
небольшим числом европейски образованных людей, назову Коршей - отца и сына,
Грота-отца и сына, Соловьева - отца и сына {2}, Страхова, я много раз
пытался передать им то, что мне хотелось сказать, но каждый раз убеждался,
что они не только не понимают меня, не потому чтобы были неспособны к
пониманию по умственному развитию, а потому, что они не галки, т. е. не
поместные дворяне. Не думайте, чтобы я сто раз не пытался заговорить о таких
очевидных, бесспорных вещах с настоящими галками, но их мозги так плачевно
убоги, что я вынужден был замолчать; а обращался я к дворянским
предводителям, губернаторам и т. д. Вот объяснение того, почему Вы в
настоящее время читаете строки, написанные, можно сказать, кровью моего
сердца. Говоря о поместном дворянстве, я, конечно, имею в виду целое
отдельное сословие, пользовавшееся до реформ широкими правами, дававшими ему
возможность подыматься образованием и связанными с ним преданиями над
остальными, и поставленном сущностью своих интересов в необходимость
руководить жизнью и благосостоянием миллионов. В этом отношении (чтобы не
растеряться в тысячах подробностей) я не умею отличить Спасского-Тургенева
от его спившегося племянника, министра Толстого от какого-либо голодающего
Толстого (если есть такой) и моего промотавшегося племянника-Шеншина - от
меня. Возможность для меня одинакова: сидеть завтра в богадельне или на
кресле министра народного просвещения, хотя это ни на йоту не изменит моей
сути. Вчера Лев Николаевич так рельефно выставлял волочащуюся полу истертой
шубы тончайшего Тютчева. Но что Вы скажете, не говорю о чернорабочей среде
сельского дворянства, а только о блестящих ее представителях большого света.
Тютчев - поэт женщин; попробуйте спросить о нем в нашей quasi тонкой среде.
Они об нем и не слыхивали, а если станете им читать его, то ничего не
поймут. Что же значит для целого сословия один Тютчев и один Толстой,
которых, чтобы даже понять, нужно бежать и слушать, что в совершенно другом
кругу говорит Страхов. При мне в Петербурге светская барыня, богачка, никак
не могла утешиться, что ей в желтое ландо запрягли лошадей с белым, а не с
желтым набором, тогда как у нее цвет герба и ливреи - желтый. В этом
понимании ей и книги в руки. Но если спросить даже, какова ее роль в
обширных ее имениях, то лучше и не спрашивать. Если генерал-лейтенант граф
Олсуфьев {3} составляет, по латинскому выражению, редкостную птицу в
дворянском кругу, то он сейчас же вместе со мною сознается, что наши с ним
знания латинского языка перед знаниями Ивана Михайловича Ивакина то же, что
знание русского языка m-me Минангуа перед знанием его Львом Николаевичем.
Проторговавшийся еврей не более, как проторговавшийся еврей, и, по крайней
мере, 50% вероятностей, что при малейшей удаче он снова будет богат; зато у
моего бедного Борисова при разжижении мозга нет ни одной на оздоровление.
Вот о чем я сокрушаюсь. Не в том беда, что наше дворянство утратило
сословные права, а в том, что оно ничего не хочет знать, кроме минутной
прихоти, хотя бы на последний грош. Это какое-то прирожденное швыряние чепца
через мельницу {4}. У всех у нас, потомственная и, так сказать, обязательная
кормилица-земля под ногами, но мы не только не хотим трудиться на ней, но не
хотим даже хладнокровно обсудить условий, при которых земледельческий труд
возможен. Не говорю даже о земледельческом труде; возьмем в пример
умственную работу Льва Николаевича. Всякий день он учится, роется в кипах
своих и привозных овчинок, тщательно сортирует их, внимательно распяливает
гвоздиками на доске и старается выкроить подходящие к его делу куски. Вот
это настоящий серьезный труд. Возьмите наших молодых дворян, которых
насильно провели через высшие курсы; делают ли они то, что Ивакин с моим
экземпляром Проперция, который он весь испещрил карандашом? А сколько труда
нужно, чтобы так испещрить древнего автора? Пошиб нашей дворянской молодежи
не останавливается на самоубийстве; как древесный лишай, он разбегается по
всему дереву, мертвя молодые побеги, которые без этой заразительной болезни
могли бы приносить сочные плоды. Кто только, как говорит Лев Николаевич,
купит у Циммермана дворянскую шапку, мгновенно летит на рысаке за заставу
прочь от отцовского дела.
Всем этим головам некогда думать не только о Платоне и Сократе, но даже
о том, чем он весной будет сеять; но так как умственный желудок требует хоть
какой-нибудь пищи, то за нею бегут в лагерь неприятельский, не замечая
нимало, что откупная водка именно так и составлена, чтобы беззаветно пили, к
большей прибыли откупщика. В погоне за праздным наслаждением несчастные
дикари и не подозревают, что все, что подается им из враждебного лагеря,
клонится к скорейшему их, дикарей, истреблению. У дикарей не только нет
собственного журнала, как, например, даже у собачьих врачей, ветеринаров, но
такой журнал даже немыслим, ибо требует во главе своей настоящего
помещика-земледельца.
Так, мы знаем какого-то грамотного Елецкого хлебного торговца, но едва
ли найдется грамотный помещик-земледелец, а если бы и нашелся, то его бы
никто не стал читать, а если бы он заговорил серьезно, то противный лагерь
закидал бы его шапками и, пожалуй, цензура закрыла бы его лавочку.
Представим же себе невозможное, что большинство помещиков были бы
самостоятельно и действительно образованные люди. Разве журнал, занятый
самыми насущными их нуждами, не имел бы десятков тысяч подписчиков и разве
мыслимо бы было зажать рот целому образованнейшему сословию? Мыслимы ли были
бы те нелепые меры, которые то и дело истекают из министерств и бывают
только нелепее тогда, когда в обсуждении их участвуют нарочно призываемые
_сведущие люди_?
Может быть, Вы простите, что из желанья облегчить душу я утомил Вас
бесконечным письмом.
Преданный Вам
А. Шеншин.
55
Московско-Курской ж. д.
19 августа 1888 г.
станция Коренная Пустынь.
Дорогая графиня!
Сердечно благодарим оба за полученную вчера весточку, что грозы Ваши
прошли благополучно. Дай бог, чтобы их совсем не было! На этот раз я уверен,
что Вы с таким же восторгом прочтете эти строки, с каким я их пишу, так как
речь в них идет не обо мне, а преимущественно о Льве Николаевиче. Дошедши в
моих воспоминаниях до своих появлений в Ясной Поляне, Никольском {1} и
Спасском, я, по милости Марьи Петровны, попал в целое море самых задушевных
и разнообразных писем Боткина, Тургенева и, в особенности, Льва Николаевича.
Боже мой, как это молодо, могуче, самобытно и гениально правдиво! Это точно
вырвавшийся с варка чистокровный годовик, который и косится на Вас своим
агатовым глазом, и скачет, молниеносно лягаясь, и становится на дыбы, и
вот-вот готов, как птица, перенестись через двухаршинный забор.
По поводу этих бесценных писем я пишу Страхову: "Помните ли Ваши слова
о светляках русской мысли, разбросанных по нашим деревням? Вот они, эти
светочи, в самом наивном проявлении, без всякого козыряния перед публикой.
Самый тупой человек увидит в этих письмах не сдачу экзамена по заграничному
тексту, а действительные родники всех самобытных мыслей, какими питается до
сих пор наша русская умственная жизнь во всех своих проявлениях".
Кроме того, это - ярославская шерсть того полушубка, которого
выдубленная мездра снаружи расшита цветными узорами, и по отношению к
задушевной жизни художника это то же, что "Война и мир" по отношению к войне
с Наполеоном. Излишне говорить, до какой степени я жажду прочесть все это
вам, чтобы услыхать от Вас, насколько это, согласно данному мне разрешению
Львом Николаевичем, допустимо в печати, ежели сам Лев Николаевич соскучится
меня прослушать. Я наверное знаю, что Ивану Ильичу истопник держанием ноги
не поможет, но и не осуждаю Ивана Ильича, который от этого держания
чувствует облегчение.
Если бы Вы обладали только свойством привлекать к себе людей, то
бесполезно было бы обращаться к Вам, как к величайшей умнице, с весьма
деликатным вопросом. Дело, во-первых, в том, что на Отраде, где мы будем у
Галаховых, теперь скорый поезд в 9 час. утра не останавливается; а другие
поезда приходят в Ясенки в час ночи и в шесть часов утра, что для Вас весьма
неудобно. Но, помимо внешних затруднений, вопрос сводится к тому, кстати ли
мы попадем в Ясную Поляну. Как нимало созданы мы для обременения любезных
хозяев наших требованиями, но соринка еще меньше нас; однако если она
попадет в глаз, да еще наболевший, то приятности доставит мало. Конечно,
окончательным судьею можете быть только Вы. Мне лично предстоит еще
распутать столько узлов, что о блаженной минуте бегства из Воробьевки не
смею еще мечтать, хотя умственно не отодвигаю ее за 15-е сентября.
Целую Вашу руку и вместе с женой приношу Вам всем, начиная с
Кузминских, наши искренние приветствия. Поверит ли Александр Михайлович {2},
что у меня есть стихи его, с которыми он ко мне обращается.
Ваш А. Шеншин.
56
Москва, Плющиха,
21 декабря 1890 г.
соб. дом.
Дорогая графиня, я не виноват, что я поэт, а Вы мой светлый идеал.
Разбираться по этому делу надо перед небесным судом, и если слово поэт
значит дурак, то я этому смиренно покоряюсь. Дело не в уме, а в счастии, а
носить в сердце дорогих людей - великое счастие. Каково было вчера мое
удивление, когда незадолго перед обедом мне подали карточку Жиркевича {1},
приславшего мне книжку стихотворений из Ялты (стихотворений - увы! отчаянно
плохих), и когда этот Жиркевич объявил, что он прямо из Ясной Поляны, для
которой проехал лишних триста верст. Давши слово вдове Щукиной обедать у
нее, мы не могли оставить Жиркевича обедать, а на сегодняшний день он
отказался за торопливостью отъезда. Мне нетрудно было быть с ним любезным,
так как он вошел ко мне в кабинет, окруженный атмосферою Ясной Поляны, от
которой он, как поэтический человек, в несказанном восторге. В его словесном
воспроизведении виденного и слышанного все поставлено на надлежащем месте,
начиная с милого тона детей и Вани, старающегося играть шпорой. Я был
сердечно рад, услыхав, что граф бегает с лестницы и что на прогулке его
никто догнать не может. Узнаю я его и в проповеди против поэзии и уверен,
что он сам признает несостоятельность аргумента, будто бы определенный
размер и, пожалуй, рифма мешают поэзии высказываться. Ведь не скажет же он,
что такты и музыкальные деления мешают пению. Выдернуть из музыки эти
условия значит уничтожить ее, а между прочим, этот каданс Пифагор считал
тайной душой мироздания. Стало быть, это не такая пустая вещь, как кажется.
Недаром древние мудрецы и законодатели писали стихами. Как бы то ни было,
Жиркевич горячо благодарил меня за любезный прием, не подозревая, что я
потому так сердечно был ему рад, что он весь дрожал самой животворной
сущностью и прелестью Ясной Поляны. Этот любезный человек зарядился Вашим
электричеством, которого искры обильно сыпались на собеседника. Мы оба с
женой слушали его с великим наслаждением.
Примите, дорогая графиня, наши общие с женою поздравления с
праздниками, которые по преимуществу следует помнить в Ясной Поляне, так
как, где Вы, там праздник. И передайте всем, начиная со Льва Николаевича,
наши приветствия.
Неизменно преданный
А. Шеншин.
57
Московско-Курской ж. д.
<14 сентября 1891 г.>
станция Коренная Пустынь.
Дорогая графиня!
Только тот естественно и непринужденно входит в комнату, который не
думает о том, какое положение придать своим рукам.
Входя в настоящую минуту с сердечными поздравлениями за себя и за жену
к Вам в гостиную, я боюсь не за свои руки, а (что гораздо хуже) за свое
косноязычие и заикание, которое почему-то так нравилось Тургеневу. Дело в
том, что я так боюсь Вашей проницательности и тонкого вкуса, что опасаюсь
явиться с рутинным и пошлым поздравлением, с одной стороны, или с
риторически-семинарским - с другой.
Страхов так живо обрисовал мне все семейные торжества в Ясной Поляне,
что, мне кажется, будто я сам пировал на месте крокета.
И мы вот-вот после 15-го оба по болезненности сбираемся проехать в
Москву, не заезжая даже к Галаховым. Если мы еще сами ничего определенного
не знаем о себе, то еще менее знаем что-либо о Ваших зимних планах.
Я писал Страхову, что никто так ясно не понимает стремлений Льва
Николаевича, как я. Это нисколько не хвастовство; ибо я ощущаю себя с ним
единым двуглавым орлом, у которого на сердце эмблема борьбы со злом в виде
Георгия с драконом, с тою разницей, что головы, смотрящие врозь,
противоположно понимают служение этой идее: голова Льва Николаевича держит в
своей лапе флягу с елеем, а моя лапа держит жезл Ааронов, - нашу родную
палку.
Мы оба просим принять и передать Льву Николаевичу и всем Вам наши
поздравления с дорогой именинницей, и чтобы не стоять перед Вами с пустыми
руками, дерзаю поднести последний, осенний цветок.
Целую Вашу руку. Неизменно преданный
А. Шеншин.
Опять осенний блеск денницы... (см. т. 1).
А. Фет.
Если милые Кузминские здесь, передайте наши поклоны.
Екатерина Владимировна {1} просит передать ее усердные Вам приветствия.
58
Москва, Плющиха,
25 октября 1891 г.
соб. дом.
Дорогая графиня,
Некоторые люди до последних дней жизни сохраняют пыл и увлечение
молодости. К ним на первом плане принадлежит Лев Николаевич и, между прочим,
Ваш покорнейший слуга, в чем его часто укоряют. Хорошо ли это или дурно,
судить не берусь, но знаю: с летами чувство не удовлетворяется безотчетным и
непосредственным наслаждением, а поневоле критически осматривается на
причины своего наслаждения. Юноша, смотря на восход солнца или прелестную
женщину, даже не подумает о том, что сидит на жестком камне, а старик,
восхищаясь театральным представлением, желает, чтобы в ложе не дуло, а,
напротив, было тепло, светло и даже благоуханно.
В ту минуту, когда Вы вчера, вспомнивши о нас, грешных, забежали к нам,
я с хромым Дьяковым и княгиней Оболенскою беседовал о Вас и говорил, что
ожидаем Вас с минуты на минуту.
Есть два рода парения: одно проявляется в беззаботном возлежании на
ковре-самолете, уносимом благодетельными духами; и другое - парение могучего
орла, уносящего свою дорогую ношу. Первое - достояние беспечности и лени, и
способно только нравственно принизить наблюдателя; второе - Ваше парение,
которое всегда освежает и ободряет созерцателя. Умиротворять, успокаивать
взоры на Вашем парении молено только при желании забыть ежедневные занавески
и ковры, и, конечно, не в ту минуту, когда необходимость гонит Вас к этим
коврам и занавескам.
Вот почему мы с женою будем нетерпеливо ждать середы, надеясь, что Вы
хотя несколько минут подарите нам специально до 5 часов, когда мы обычно
садимся за стол.
Примите наши сердечные приветствия.
Неизменно Вам преданный
А. Шеншин.
Страхов собирается из Крыма заехать в Ясную Поляну, а затем к нам на
Плющиху.
59
Москва, Плющиха,
20 ноября 1892 г.
соб. дом.
Дорогая графиня,
Вчера, к немалому беспомощному томлению моему, Вы в первый раз в жизни
поступили со мною не дружески и немало меня измучили. Глупый мальчишка,
деревенщина, сообщил о том, что извозчиков поблизости не было, когда помощь
моя была уже запоздана {1}.
Это со стороны дружелюбной жестоко.
Как Ваше здоровье? У меня перемены нет. Ночь провел недурно. Жду в час
Остроумова {2}.
Ваш А. Шеншин {3}.
Н. Н. СТРАХОВУ
60
Моск.-Кур. ж. д. полуст. Еропкино.
Ноября, 1877.
Милостивый государь,
Николай Николаевич!
Прежде всего прогну извинить, если письмо мое почему-либо покажется Вам
эксцентричным или несообразным. В моих интимных отношениях я люблю быть или
на распашку, или никак. Я очень высоко ставлю формы общественной вежливости,
но если за ней tabula rasa {чистая доска (лат.).}, то бог с ней.
Не буду говорить, до какой степени, после мимолетной встречи в Питере,
меня тянуло сблизиться с Вами как с мыслителем. В нашей умственной пустыне
такое влечение более чем понятно; но, увидав Вас ближе, я открыл в Вас то,
что для меня едва ли не дороже мыслителя. Я открыл в Вас кусок круглого,
душистого мыла, которое не способно никому резать руки и своим мягким
прикосновением только способствует растворению внешней грязи, нисколько не
принимая ее в себя и оставаясь все тем же круглым и душистым, плотным телом.
Вы скажете: "я объективен, как всесторонний мыслитель". - Какое мне дело:
почему? Я чувствую себя с Вами хорошо, и этим довольствуюсь. Я не забыл
данного Вами на прощанье обещания погостить у нас в летнее время будущего
года. Но ведь подобные обещания часто даются вежливости ради, чтобы не
обидеть отказом.
В настоящее время я в сильных попыхах по случаю перекочевки из
Орловской в Курскую губернию {1}, где жена купила поистине очаровательное
имение, как усадьба и как местность. Если эстетический человек может где
вздохнуть свободно от трудов, то это, без сомнения, там. Это по той же
Курской дороге, только 2 1/2 часами дальше к Курску. Лев Николаевич уже дал
мне слово навестить нас летом. Он, бедный, с ужасом ждет разрешения своей
милой, но слабеющей жены. - Очередь за Вами. На досуге черкните мне по
выставленному адресу, можем ли мы рассчитывать на радость принять вас на
новоселье?
Письменное обещание я уже приму за положительное и успокоюсь до лета в
приятной мечте крепко пожать Вам руку при свидании.
Глубоко уважающий вас
А. Шеншин.
Мой адрес: Еропкино, Афанасию Афанас. Шеншину.
По литерат. фамилии моей в наст. время письмо и не дойдет, чему я очень
рад, т. к. людям не нужна моя литература, а мне не нужны дураки.
61
Москва, 28 декабря 1877.
Душевно уважаемый Николай Николаевич.
Не хочу оставить Москву, откуда 1-го января еду освежиться на денек в
Ясную Поляну, не послав вам в заголовке этого письма моего постоянного
адреса, если так богу будет угодно {1}.
Туда же, согласно любезному, теперь уже письменному обещанию, будем
поджидать вас летом. Повторяю, если мы, люди, не внесем туда нашей обычной
чепухи, то Воробьевка останется тем, чем есть в сущности - раем земным, по
климату, положению, растительности, тени и удобствам {2}.
Это именно место для людей, убедившихся, что не только человек, но и
вся человеческая история (построенная как французская мелодрама на
несовместимых пружинах) - в сущности, пуф, так как в ней гоньба за вечно
недостижимым; а солнце, луна и звезды, мирно проступающие между темными
верхушками столетних дубов, - видимые края той вечной, непорочной ризы
божества, которую видит Гете:
Kuss ich den letztcn
Saum seines Kleides
Kindlich Schau er
Tief in der Brust {*} {3}.
{* Край его ризы
Нижний целую
С трепетом детским
В верной груди (Перевод А. А. Фета). }
Но пока не в том дело. Конечно, я не настолько богат, чтобы махнуть
рукой на хозяйство, тем более что у меня, по воле Аллаха, теперь нет иного
источника существования; но такое маханье рукой мое конечное pium desiderium
{благочестивое желание (лат.).}, и я постараюсь смотреть на эти дела сверху
вниз, чтобы они не разбежались, как стадо без пастыря.
Что же затем мне делать? Вот я придумал себе дело. Хочу перевести на
русский язык "Kritik der reinen Vernunft" Kant'a. Знаю, что это труд
громадный. Но этой-то стороной он мне и улыбается. Куплю я себе существующие
к нему объяснения и стану работать {4}. Мысль перевести его родилась у меня
из желания его изучить. Уж лучше этого приема трудно придумать. Почему же не
сделать так, чтобы следы моего изучения остались на пользу и другим
желающим? Конечно, мне торопиться некуда. Но подъедете Вы и взглянете - так
ли идет дело или криво. Я бы желал для читателей снабдить перевод рядом
примеров, для уяснения терминологии.
Напишите мне совершенно откровенно, какого Вы мнения о моей затее?
Пожалуйста, раз навсегда, во имя той простоты, которую Вы во мне заметили, -
называйте вещи их именами. Amicus Plato! {Платон мне друг! (лат).}
Если бы я довел до конца свой перевод, я бы написал к нему краткое
предисловие, от которого не поздоровилось бы русской pseudo-интеллигенции.
Какое это будет приятное время, когда мы Вас встретим в Воробьевке!
Искренно Вас уважающий А. Шеншин.
&nb