sp; разнообразных занятиях - скорых ответов на мои письма, и впредь их не
ожидаю. Совершенно не в том дело. Тем не менее почему-то в последний долгий
период Вашего молчания ко мне закралась мысль, что я последним письмом,
написанным по душе, без всяких задних мыслей и осторожности, чем-либо
заслужил Вашу немилость, и, признаюсь, эта мысль неотвязно меня томила,
особливо в одиночестве моих утренних бессонниц. Потерять вдруг такую
постоянную и дорогую благосклонность было для меня нестерпимо. Очевидно - я
стал искать причины такого горя. Сначала я ничего не мог понять, но
мало-помалу я стал понимать, что Вы впали в великую и горестную для меня
ошибку. Вы вообразили, что я лично раздут авторским самолюбием и ставлю свой
небольшой талант на неподобающий ему пьедестал. Напрасно говорил я себе, что
Вы должны лее знать, что этого нет, но ведь мое личное смирение нисколько не
мешает мне понимать эту гордыню Музы у Горация, или тем более у Проперция.
Ведь эта гордыня совершенно законна: не будь Гомера, не была бы Елена 4000
лет красавицей. - Зато как я счастлив, что мучился понапрасну. Я не могу
желать быть Вам неугодным. Это четвероугольный круг. - У Вас опять
Кузминские. Передайте им мои сердечные приветствия. Воображаю, как все у Вас
жизненно. Я даже вчера написал Вам стихи:
Я не у Вас, я обделен... (см. т. 1).
Зачем Вы упомянули о возможности заглянуть в наше захолустье? Не
великодушно так шутить. Марья Петровна относит симпатию Ваших прелестных
девиц и милых мальчуганов не к своим заслугам, а к их особенной любезности.
Я помню, как я услыхал серебристый гомерический смех в зале, так что
подумал, что там что-либо произошло необычайное. Выхожу и вижу, что кто-то
поставил плюшевую обезьяну на стеклянный колпак часов, и мальчики это
увидали. Ведь это попадаешь в самую душистую <нрзб.>... жизненного цветка. -
Меня Марья Петровна на днях привезла на подставных из Грайворонки за 100
верст в Щигры - на выборы гласных, куда меня умоляли принести своих 2 шара.
Боже! как это гадко! Вернулся я в жару полуживым. Управляющий писал, что
пшеница хороша, хоть я по аналогии писал ему, что она пропала. Теперь я
воочию увидал, что я прав, и он сбирается косить ее на сено. Хорошо будет
сено! Итак, 4-й год кряду надо сидеть на уменьшенной порции. Крыши
выкрасили, ограду оштукатурили, стены дома освежили; а тут наша Анна
Андреевна была без нас в лесу и говорит, что караулка подавит людей и ребят.
Что же делать? Надо строить новую, светлую и покрыть железом. Что скажет
кошелек, в котором действительно денег нет. Пока ничего не читал из
обозначенного Вами. Прочту в Москве. Июля 15-го поджидаю Страхова из Крыма.
Напомните Льву Николаевичу о великом его почитателе.
Преданный Вам
А. Шеншин.
50
Московско-Курской ж. д.
станция Коренная Пустынь.
11-го августа 1886 г.
Дорогая графиня
Софья Андреевна.
Слова Пушкина:
"Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно; чтоб ты мною
Окружена была..." {1} -
я мысленно влагаю в уста Льва Николаевича с обращением ко мне.
Действительно, продолжая медленно читать ежедневно его сочинения, мы с женою
окружены постоянно его заслуженною славой. Невозможно его избежать. Сколько
раз, ложась вечером в постель, я, при заметно увеличивающемся упадке сил,
сижу, спустя ноги с кровати, и под влиянием Ивана Ильича {2} думаю: вот,
если кто теперь увидит меня, то подумает, что старик задумался над каким-то
важным вопросом, тогда как, в сущности, я выбираю более подходящий момент
собраться с силами и взбросить свои ноги на тюфяк.
Страхов весьма подробно описал свое пребывание у Вас и все Ваши полевые
затеи, но, к сожалению, окончил известием, что Вы себя не совсем хорошо
чувствовали. Надеюсь, что в Ваши годы нездоровье не то, что в мои.
Еще сегодня в "Карениной" меня поразила верная мысль, что у мущины есть
моменты в жизни, к которым вся предшествующая жизнь есть как бы
приготовление (Лев Николаевич под медведем) {3}. Я готов расширить эту
мысль, сказавши, что наша будничная жизнь есть приготовление к высоким
моментам; но там же прекрасно сказано, что кататься в лодке приятно и
красиво, но направлять ее на веслах заботливо и трудно. Показывать Вам свои
мозоли от весел я не имею никакого права, а хвастать веселой улыбкой,
производимой катанием по реке жизни, не могу, так как никакой улыбки нет, и
приходится молчать, потому что "одежды не имам, да вниду в онь" {4}.
Художественное наслаждение, доставляемое произведениями Л. Н., состоит
в том, что читатель видит, как в запутанном вязании жизни он ловко и верно
подымает на спицы одну петлю за другою. Не беда, если петля иногда расколона
спицей или надета навыворот, но они все тут рядком, как бисер, и этим
кончается художественная задача. Читателю предоставляется самому довязать
чулок по собственной ноге, и вот я, лишенный слабостию зрения возможности
работать самобытно, вместо того, чтобы диктовать свои мемуары, думаю
надвязывать художественный чулок Льва Николаевича, хотя бы синими нитками.
Потрудиться есть над чем; там художественно подняты все петли, из которых
слагается человеческая жизнь. Я бы желал слышать совершенно откровенное
мнение Ваше насчет подобной мысли.
Дожди совершенно нас залили и едва не лишили окончательно того скудного
урожая, о котором и говорить неприлично, зато нас завалили рыбой, раками и
чирятами.
Если мне не удастся отыскать для себя интересную умственную работу, для
которой глаза не нужны, то положение мое будет в высшей степени плачевно.
Нельзя век слушать чтение. Нельзя произвольно сделаться девяностолетним
отцом нашего кучера Афанасия, который исправно ест, пьет и спит и ежедневно
мимо моих окон с огромнейшей удочкой проходит к реке, но никогда не поймал
ни одного пескаря.
По своему обычаю, мы 1-го октября думаем уже быть на Плющихе, где я
тотчас же примусь печатать сегодня оконченные "Превращения" Овидия; но когда
Вы приметесь за 8-ми рублевое издание Л. Н., мне неизвестно.
Примите и передайте Льву Николаевичу и всем милым Вашим наши общие с
женой усердные приветствия.
Искренне преданный Вам А. Шеншин.
Если Татьяна Андреевна еще у Вас, то передайте и ей наши глубокие
поклоны и скажите, что в начале ноября я собираюсь в Питер и к ним.
Тургенев когда-то сказал мне истину, которую я часто вспоминаю: что в
нашей реальной жизни нигде нет ни черного, ни белого, а всегда бело-черное.
Это, по отношению к миру духовному или отвлеченному, я готов добавить так:
разум каждого человека имеет способность делать несомненно белый и
несомненно черный ящик, как в баллотировочном, но воля человека кладет один
и тот же шар направо и налево, отчего шар для кладущего становится
несомненно белым или черным, хотя точно такой же шар положен следом идущим в
противоположный ящик с одинаковым убеждением касательно его цвета.
51
Московско-Курской ж. д.
станция Коренная Пустынь.
<18 сентября 1886 г.>.
Дорогая графиня
Софья Андреевна!
Сегодня первый день, что, опасаясь излишества, я перестал глотать по 20
гран, хинина в день, и чувствую себя лучше. Надолго ли?
Лев Николаевич до того всесторонне окружил частоколом наш умственный
русский сад, что, куда бы мы ни пошли, приходится лезть через его забор, что
и делаю в настоящем случае. Когда приходится долго катиться по железной
дороге, то поневоле замечаешь не только пасущихся по сторонам лошадей, но и
перелетающих через дорогу птиц; но когда поезд приближается к концу пути,
то, забывая все виденное, инстинктивно хватаешься за мешки, и в мыслях одна
дверь на Плющихе, которая все закроет и успокоит. Но когда находишься в пути
в первый раз (а мы все проезжаем жизнь в первый раз) и не знаешь, далеко ли
еще до Плющихи, тогда нет возможности отделаться от всех требований жизни. Я
совершенно согласен со Львом Николаевичем, что вся сущность жизненной заботы
в материальном труде и что поэзия и философия не более как роскошь жизни. Но
что же делать, когда люди, даже ясно это сознающие, постоянно стремятся
посредством мнимой науки привить всему народу эту роскошь, отрывая его тем
самым от непосредственного труда? Не значит ли это устроить на доме самый
чувствительный флюгер и удивляться, что он так послушен ветру. У нас их на
доме три. В ветер они смотрят в одну сторону, но когда затихнет, то нередко
смотрят врознь. Я нахожу это чрезвычайно поучительным. Самобытно
чувствительный ум осужден на вечное одиночество.
"А в том, что как-то чудно
Лежит в сердечной глубине,
Высказываться трудно", -
говорит Лермонтов {1}. _Лежит-то_ чувство, а _высказываться_ должен ум; и
выходит тютчевское: "мысль изреченная есть ложь". Вот почему мои письма,
не взирая на все их к Вам усердие, всегда будут страдать безжизненностью в
сравнении с живыми цветами Ваших.
Говоря о жизненной тормошне, я уверен, что никто лучше Вас не поймет
моего положения. Вашу и свою будничную деятельность я невольно сравниваю с
колесом, которого спицы обязательно должны подпирать обод кругом во всех
направлениях, иначе при неравномерности опоры спицы начнут выпадать одна за
другой и колесо должно рассыпаться. Между тем ступка обречена вечно
вертеться вокруг той же оси. Если на высоте обобщения инстинктивное чувство
самосохранения и страстная привязанность к семье и детям может обозначаться
общим словом _любовь_, то это не значит, что это одно и то же. В первом
случае нет цели вне нас, а во втором она властвует нами всепобедно. Я
постоянно завидую старику Готье (для меня он представитель всех европейцев),
который, передавши сыну книжный магазин, по привычке приходит к нему
безвозмездно поработать в конторе. Всему есть мера. Печально видеть, а еще
печальнее быть старым колесом, скрипящим всеми спицами и продолжающим нести
неподсильный воз. Насколько Ваша неутомимая деятельность живительна,
настолько моя мертвенна и уродлива. Часто во мне возникает желание принять
участие в Вашем семейном обеде, при котором столько молодого и свежего, и
затем, хотя бы не вымолвив ни одного слова, хоть часок посидеть с Вами и со
Львом Николаевичем.
Вчерашний мороз побил наши георгины, и сегодня я написал:
Осыпал лес свои вершины... (см. т. 1).
Если я по временам томлюсь духовным одиночеством, то это нисколько не
значит, чтобы я во что бы ни было искал многолюдства; напротив, каждый раз,
когда колеса загремят по камням подъезда, я чувствую сотрясение и испуг. В
хорошую погоду Марья Петровна обыкновенно отводит от меня гостей в сад, не
то беда. На днях приезжала московская барыня, знакомая Вам настолько, что у
нее даже Марья Петровна нашла в кабинете портрет Татьяны Львовны. Надо было
сидеть с ней в гостиной. Она очень туго обтянула платьем свою дородность,
завила колечки, мало идущие к бедным остаткам волос, и украсила голову
сверху таким шлюпиком, который, как индейский петух, топырится и сзади и
спереди. Она охотно говорит по-французски и рассказывает о московских
свадьбах и снабдила меня запрещенной книгою La societe de S. Petersbourg
{Петербургское общество (фр.).}, написанною в Париже одним из членов этой
societe, в которой повторяются все самые заурядные и плоские суждения о
главнейших современных государственных деятелях. Ну, разве подобное общество
не есть угнетение бедного отшельника?
Марья Петровна, которая сердечно благодарит Вас за память, в свою
очередь, вращается около своей оси и не скучает. Даже в летнее время в более
спокойную пору она хлопочет с оранжереей и цветником. Кроме того, она
решительно на поприще медицины затмевает Поликушку, и к ее спасительной
ступке со всех сторон сбегаются больные спицы. Каждую субботу вечером
происходит развеска и номеровка порошков хинина, а в воскресенье набивание
папирос. Между всеми этими островами непрерывно тянется поток Пенелопиного
платка. Результатом всего этого выходит то, что она не скучает в деревне и
нисколько не порывается в город, куда, напротив, стремлюся я, чтобы, как
индюшка, хоть на время, спрятать голову от коршуна будничных забот.
Несравненно отраднее издавать Овидия и великолепного Проперция, чем
скрепя сердце браниться за отвратительную пахоту. Зато 25-го сентября мы уже
надеемся ночевать под Орлом у Галаховых {2} и оттуда со скорым поездом
прибыть к 7 часам вечера 30-го сентября в Москву.
Новосильцев успокоил меня известием, что Лев Николаевич складывает
печку вдове. Точна ли весть о работе - все равно, но главное, что он
оправился от болезни.
Нечего прибавлять, как часто мы с женой мысленно бываем с Вами всеми и
от души Вас приветствуем. На днях перечитывали книжку страховской "Критики"
{3}, которую, как он пишет, он хочет издавать снова, так как первое издание
разошлось.
Простите старику его болтливость и позвольте поцеловать Вашу прекрасную
и неутомимую руку.
Преданный Вам
А. Шеншин.
52
Московско-Курской ж. д.
14 марта 1887 г.
станция Коренная Пустынь.
Дорогая графиня!
Конечно, в дани удивления и поклонения, приносимой всем Вам и графу
Льву Николаевичу, я по природе вещей не могу составлять исключения и полагаю
даже, что могу выдвигаться из рядов потому уже, что хотя и не становлюсь
по-княжески карикатурно на колени, тем не менее крепко храню мою дань в
течение тридцати лет - и никак не в силу подражания. Мой взгляд на Вас и на
графа не может колебаться от чужих мнений.
Сию минуту я прочел в "Ведомостях" о чтении Льва Николаевича о понятии
жизни {1} и пожалел, что обстоятельства так рано умчали меня из Москвы.
Доехали мы великолепно, минута в минуту, и тотчас же послали в Курск за
навагой и белугой, ожидая сбиравшегося к нам Льва Николаевича, которого, но
невскрытию реки и его воздержанию от мяса, кормить было бы нечем без помощи
рыбной лавки.
Люди везде люди. Расставаясь с Москвой, Марья Петровна утверждала, что
в нынешнем году санный путь продержится чуть не все лето; а сегодня, когда
ее бочка сахару сидит на станции, она боится, что он на дороге подмокнет.
Убеждение-то одно, но служит оно разным побуждениям.
Со вчерашнего дня, по невозможности дышать, послушался Марьи Петровны и
принимаю хинин.
Соловьев с Гротом возбуждают соборне крестовый поход дружественный на
Страхова за его книгу о вечных истинах {2}, за которую я ему уже письменно
кланялся в ножки. Так как эта книга написана популярно, то, по-моему,
следовало ему резюмировать ее в немногих словах: правда, что в любом из
окружающих нас предметов мы знаем только самые выдающиеся верхушки; но
человеческий разум, по природе своей требуя единства, сумел и по этим
верхушкам составить твердые законы мировых явлений. Если, копаясь в любой из
этих верхушек, мы при малейшем углублении убеждаемся в совершенном своем
незнании, то такое незнание мы только в переносном смысле можем называть
чудесным, но никак не в прямом; ибо, смешавши два смысла, мы сами вызовем
страшную путаницу. Неведомое есть тайное и может быть чудом; но из этого
никак не следует, чтобы таинственное было непременно чудом. Если я не знаю,
сколько у Бас в кошельке мелочи, то это для меня только тайна; но если
разобрать, что Бы посылали с рублевой бумажкой в лавочку за тремя лимонами и
Вам, удержав 15 коп., сдали сдачу, то возможно ли считать чудом, если
окажется, что у Вас в пустом до того времени кошельке оказывается ровно 85
коп.? Это не только не чудо, но самая неизбежная необходимость.
Страхов только утверждает, что при помощи прирожденных законов разума
уже отысканы капитальнейшие законы бытия мира и куда бы мы ни обратились, мы
всюду встречаемся с их необходимостью, так что рядом с ними беспричинному
чуду нет места. Пусть спиритические или иные чудеса, хоть среди белого дня,
садятся с нами обедать, все-таки они будут дети другого заоблачного мира, но
никак невозможно разбирать их с точки зрения естественных наук, в которых
все места уже заняты самыми слепыми, но зато непреклонными законами. Этого я
не успел написать Страхову, а хотелось передать Льву Николаевичу.
Зато я написал Страхову, что в настоящем году споры со Львом
Николаевичем стали не только возможны, но и приятны. Недаром Лукреций
начинает свою глубокую поэму о природе вещей великолепным гимном к Венере,
этому олицетворению любви. Я перевел это начало и остановился в своей
работе, убоявшись цензуры, так как Лукреций, в сущности, заклятый
материалист; а о власти всепобедной Венеры могут свидетельствовать два
примера. В нашем приходе был очень милый, скромный и сравнительно
образованный священник, - и исключительно трезвый. За три дня до Рождества
жена его, разрешившись от бремени мальчиком, хвалилась легкими родами. Но
через два дня у ней кольнуло в бок, и мальчик остался, а она умерла.
Священник, похоронивши ее против своих окон, не был в силах служить обедню,
а, войдя в алтарь, все молился и плакал; а теперь с горя запил.
Из Москвы привел я двадцатилетнего рысистого вороного Адама. В первый
раз в жизни он вблизи увидал прелестную четвероногую Еву. Тут он взвился на
дыбы, повалился наземь, два раза вздохнул и испустил дух.
Конечно, все это глубокие тайны, но никак не чудеса.
Радуюсь не только тем прекрасным вещам, которые граф скажет в своем
реферате, но и вообще дворянскому почину вырвать такие основные вещи из рук
семинаристов.
Пишу Вам эти строки с единственной целью показать, как часто мы с женой
умственно снова сидим за Вашим гостеприимным столом, за которым мы даже
встретили Новый год.
Передайте и младшим членам семейства, а равно и madame Suron {мадам
Сюрон (фр.).} наши усердные поклоны.
Не заедет ли граф и в самом деле в Воробьевку? Доживайте до моих лет,
но только не хворая, как я.
Преданный Вам А. Шеншин.
53
Московско-Курской ж. д.
станция Коренная Пустынь.
31 марта <1887 г.>.
Дорогая графиня!
Физиономисты уверяли, что Венера Милосская глупа. Конечно, было бы
весьма печально, если бы женская красота стояла в обратном отношении к уму:
тогда бы нам легко было объяснить себе, почему сильные драматические страсти
преимущественно возбуждаются тупоумными красавицами. Тем не менее в этой
альтернативе скрывается весьма поучительная правда. Живая красавица или
отвлеченная Муза инстинктивно отстраняют свой ум, выдвигаясь исключительно
своей непосредственной красотою. Той и другой не нужно ничего доказывать, а
стоит только войти, и все кругом засияет. Вот почему жена моя, по прочтении
последнего письма Вашего, воскликнула: "какая прелесть- письма графини:
точно побываешь у них и видишь все собственными глазами!" Вы не поверите, до
какой степени я в этом отношении Вам завидую; но увы! неисцелимо похож на
того сумасшедшего английского романиста, у которого выскакивающий внезапно
король Эдуард заслоняет самое дело. К счастью, самый род труда моего
заставляет меня прибегать к тому же спасительному средству. Перевод
оригинального текста идет во всей девственной чистоте, а король Эдуард
разгуливает по предисловию и примечаниям. Не говорю о сравнении моих успехов
по продаже книг с Вашими, которое было бы безумием; но если бы тяжкая
неурядица моих экономических дел могла, хотя бы отдаленно, переходя в
порядок, приблизиться к блестящим результатам Вашего неусыпного труда, то
гордости моей не было бы и пределов.
Кстати о гордости. Господи! опять король Эдуард! Куда деваться? Ведь Вы
же хорошо знаете, как давно и искренно я всех Вас люблю. Зачем же Вам
необходимо двуперстное сложение, и человек, крестящий тремя перстами лоб,
Вам кажется неприятным чужаком? Римляне не вальсировали со своими дамами и
не знали того утонченно-романтического чувства любви, которое я сам
унаследовал от рыцарей Европы, так как и русские до сих пор о нем понятия не
имеют; но это не мешало ни Сафо, ни Дидоне, ни нашему простонародью вешаться
и топиться из-за любви.
Вы указываете мне на благовонные цветы, точно я их не знаю, и брезгуете
мной, когда я указываю на их корень. То же самое по отношению к
нравственности. Безнравственно только вредное для другого, и другой мерки я
не знаю. Если я, в порывах гордости, принижаю это чувство в другом, то это
безнравственно, а в меньшей степени неделикатно. Так, например, неделикатно
со стороны хозяев назвать в гости скромных бедняков и раздавить их пышностью
собственного наряда. Но безмолвно наслаждаться видом успеха собственного
труда не представляет ничего безнравственного. После этого безнравственно
любоваться собственным хорошим полем пшеницы, или красавцем конем. Уж в этом
случае пускай соседи меня извинят. Стихов я ему своих читать не стану (он
все равно ничего не поймет), а коня подведу под самое крыльцо, и пусть его
душа надрывается и знает, каким трудом достается произвести такую лошадь.
О разнообразных своих заботах по внешним делам молчу, так как, чтобы
сделать их понятными, надо бы писать томы: скажу только, что половодье
сошло, и мы от рыбы и раков не знаем куда деваться. И озими, вопреки
боязливым ожиданиям, открылись пока без ущерба. По утрам я неизменно работаю
до обеда (в 5 часов), стараясь перевести свой урок в пятьдесят стихов, что
иногда бывает крайне трудно; и жена, если ее не умчат сахары, рыбы, больные
и т. д., вяжет безмолвно на моем диване свой вечный платок, и когда глаза и
голова мои застонут, идет в соседнюю комнату сыграть со мной две партии на
биллиарде. Она просит прибавить в письме, что Федору, посылаемому с этим
письмом в Курск за покупками, дворня надавала поручений на сто предметов, в
том числе муки, шапок и поддевок. Даже нам он должен привезть два ящика со
стенными часами.
Неужели Вы никогда не пожертвуете одной утренней зарей в вагоне, чтобы
озарить Вашим присутствием Воробьевку? Графу Льву Николаевичу, во-первых, и
затем всем передайте наши усерднейшие поклоны.
Сию минуту обращусь к красавице Дидоне от прекрасной графини, у которой
целую руку.
Преданный
А. Шеншин
О боже! пришли уже с губками и тряпками пачкать комнаты к праздникам!
Внутренняя потребность вынуждает меня продлить удовольствие беседы с
Вами. Вы обещали мне прислать по отпечатании статью Льва Николаевича "О
жизни и смерти". Ничто не может для меня быть интереснее этого вопроса,
когда его подымает такая голова, как у Льва Николаевича. Положим, что скалы
очень медленно поддаются действию волн, но тем не менее зрелище выходит
величественное, когда несется на них океан. Сердечно радуюсь, что Лев
Николаевич от более обособленного изучения этики вступает на всемирный
простор общефилософской мысли, и в этом случае прошу извинить мне замечание,
которое невольно у меня срывается. Ни один здравый человек не станет
отрицать, что Вы со всем Вашим семейством, даже с тем образом, который
воображение и память воспроизводят в душе моей, не что иное (лично для
меня), как сотрясения и перемены, происшедшие на поверхности моих глаз и
слуховых органов. Ибо для пня, или камня, Вы даже вовсе не существуете. Но
если бы я стал утверждать, что Вы ничто иное, как мои впечатления, то
оказалось бы, что я пишу это письмо к моим собственным впечатлениям. Как ни
верен и ни прекрасен прием изучения внешнего мира, основанный на
нравственной единице человека, он тем не менее только прием, нимало не
отменяющий внешнего мира.
Когда в настоящее время овес начинает пускать чуть заметную ниточку,
или новорожденный начнет не умолкая пищать, то совершенно неточно сказать:
овес _думает_ прорастать, а новорожденный - пососать. Если же в обоих
случаях сказать: хочет, то будет совершенно правильно и понятно. Если мы в
целом мироздании куда бы ни обратились, везде находим это неизменное хотение
(волю), которое только в животном мире, по мере возрастающих потребностей,
мало-помалу вооружается умом, венчающимся у человека способностью отвлечения
(разумом), то каким же образом можем мы этот исключительный, не в пример
всему остальному, костыль, выданный на потребу самому беспомощному
животному, принять за самую основу всего мироздания, которое, если бы завтра
все люди исчезли с их разумом (подобно тому, как они не существовали рядом с
ихтиозаврами), продолжало бы процветать еще лучше, чем при человеке.
А затем позвольте Вам пожелать к Светлому Празднику наибольшее число
отрадных минут и наименьшее количество пачкающих губок и тряпок.