дорогое, светлое охотно называют золотым, и я бы мог, обнимая тебя, не
раздражая Греча {2} или Востокова {3}, воскликнуть: золотой мой, вовсе не
желая этим сказать, что ты через огонь вызолочен, или с помощью
гальванопластики. Буду с нетерпением ждать обещанного стихотворения. Лук
каждый раз при спуске тетивы старается разорвать ее, хотя в этом и не
успевает, к радости стрелка; но эпитет разрывчатый, по отношению к нему,
весьма живописен; хотя я вообще не люблю произведений варварских народов,
среди которых одно из самых диких мест занимают словене. То ли дело:
"Дам я волнам покачать себя,
Прежде чем в ночь улететь".
Это священная прелесть. Не стать же мне тебя хвалить за мастерство
стихов. Говорится: "старая кобыла борозды не портит". Еще бы нам с тобою
радоваться, что мы уж начинаем дыбочки стоять. Такими дыбочками полны все
журналы. Ну, и бог с ними. Если бы я не считал тебя одним из самых крупных,
искренних, а потому и грациозных лириков на земном шаре, поправдивее, напр.,
Гейне, то, конечно, не дорожил бы так тобою как поэтом. Конечно, пишу тебе с
глазу на глаз, чудак к чудаку, и поэтому нимало не стесняюсь в моих
выражениях. Я никому не уступлю в безграничном изумлении перед могуществом
таланта Льва Толстого; но это нисколько не мешает мне с величайшим
сожалением видеть, что он зашел в терния каких-то полезных нравоучений,
спасительных для человечества. История человечества представляет целый ряд
примеров, что наставления приводили людей только к безобразным безумствам и
плачевному изуверству, но не было примера, чтобы слово, не поддерживаемое
суковатою палкой, благодетельно подействовало на людей, а об области
искусства я уже и не говорю. Философия целый век бьется, напрасно отыскивая
смысл в жизни, но его - тю-тю; а поэзия есть воспроизведение жизни, и потому
художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не существует.
Пойди-ка добейся смыслу в "Илиаде" или в "Гамлете". Все перебиты и
переколочены на всевозможные лады - вот и весь смысл. Зачем какой-нибудь
Илья Муромец ни с того ни с сего порет белу грудь своей жены. Он этого мне
не сказал, да и сам, вероятно, этого не знает, как и подобает святорусскому
богатырю. "Таков, Фелица, я развратен", и ты, наверное, дорогой мой Яков
Петрович, не" осудишь меня за мою неспособность понимать произведения, в
которых действуют тени теней. Если ты укажешь мне на пушкинские сказки, то в
них везде реальные герои, и, кроме того, они постоянно освещены тем
волшебным фонарем юмора, которым ты так дивно, с первой строки до последней,
озарил своего "Кузнечика".
Разболтавшись с тобою, я было и забыл сказать правду о легенде про
Толстого. Два года тому назад Толстой, находящийся постоянно в поисках за
сущностью жизни, целую зиму шил сапоги, и однажды умолил меня, чтобы я
дозволил ему снять мерку. В один прекрасный вечер затем к нашему вечернему
чаю он принес мне пару превосходных ботинок, сказавши только, что к нему
ходит мастер, который обрезает рант, так как Толстой не доверяет своей руке
при этой операции, при которой так легко подрезать кожу, что нередко делают
и опытные сапожники.
"Вот, - справедливо заметил он, - Эппле берет за пару таких ботинок 15
рубл., а они стоят себе всего 5 р., а если хотите дать рубль мастеру,
который обрезал рант, то это стоит 6 р." - каковые и получил с меня. Вот,
как я полагаю, источник того запоздалого и нелепого слуха, который бродит в
народе. Предупреждаю тебя, что будешь или не будешь ты мне писать, я тем не
менее, когда мне захочется напомнить тебе о моем братском к тебе чувстве,
буду писать тебе, а в настоящее время с обычной болью в глазах и с
отвратительной одышкой прошу тебя передать твоей супруге мой усерднейший
поклон и верить неизменной симпатии
твоего
старого
А. Шеншина.
77
10 марта 1888.
Дорогой и милый моему сердцу
Яков Петрович,
еще с детства, глотая бутерброд в школе, я норовил приберечь конец с
более толстым маслом под последок, и всю жизнь держусь этого правила; и хотя
все продолжаю жевать всухомятку, зато соблазнительное масло постоянно
мелькает передо мною вместо оголенного ломтя. Точно так же поступлю и на
этот раз в письме к тебе, то есть если бы я дозволил себе быть тем
необузданным, каким я в сущности, то начал бы с того, что разбранил бы тебя
на обе корки за нелепое предположение и оговорки. Но не делаю это только
потому, что сужу сам по себе. Я так дорожу нашей новой, но по старине
дружественной встречей, что и мне, пожалуй, могут мерещиться всякого рода
возникающие между нами недоразумения. Но мои отношения к тебе таковы, что
мне легче сказать тебе, что ты ошибаешься, чем пускаться в экскузации, и
поэтому брани меня впредь сколько хочешь, но не выдумывай никаких нелепых
извинений. Переворачиваю бутерброд масляным концом. Как нарочно, вместе с
твоим письмом принесли мне и мартовскую книжку "Русск. вестника", и я только
затрудняюсь сказать, кто из вас лучше: Яков ли Петрович, творец прекрасного
письма, или Полонский - автор стихотворения {1}. Но как я ни нежно люблю
Якова Петровича с его беспамятством, которое равняется разве только с моим,
но прямо говорю на любой площади: если дело пошло на выбор, то к черту все
наилучшие Яковы Петровичи в сравнении с одним Полонским. Если бы ты знал, с
какою негою, вдыхая вечернюю прохладу, я присаживаюсь к твоему огоньку на
первом перевале, то вместо всяких объяснений перечел бы это прозрачное,
воздушное, нелепое и крылатое стихотворение. Я могу только
засвидетельствовать одно, что секрет подобных стихотворений волей или
неволей ты унесешь с собою, и их твоим именем даже подписывать излишне, до
такой степени они, при внешней гладкости, уродливо самобытны. По
рассеянности ты забыл, что с первого марта по первое октября мой адрес не
Плющиха, а Коренная Пустынь, стоящая в заголовке этого письма. Вследствие
возраставшей сухости в легких и в горле, я сразу бросил курить табак после
пятидесятилетней привычки, и, быть может, от этого пал в крайнюю апатию, не
дозволяющую ни за что приниматься. Все время напрасно мучаюсь, выдавливая из
себя хотя бы восемь юбилейных стихов в честь Майкова {2}, и вижу, что я в
этом случае более всего похож на бесплодного мула. Тебе, великодушному,
вдохновенному и признательному, следует возбряцать. Что же касается до моего
юбилея, то я об нем и не помышляю. Это с грехом пополам возможно в Питере,
но в Москве чересчур карикатурно. Здесь приличнее справлять юбилей банщика и
дровокола, чем поэта. Конечно, если на будущую зиму остов мой дотащится до
Петербурга, то непременно приду к вам обедать. Обещал ты мне свою карточку в
обмен на мою, единственную оставшуюся в моем распоряжении. При случае черкни
пару слов, чтобы твои письма проложили дорожку на станцию Коренная Пустынь.
Конечно, читаю сам лично твои прелестные письма и смакую их, как
пьяница рюмку спирту.
Наиглубочайше поклонись супруге своей, если она не совсем забыла твоего
старого
А. Шеншина.
78
Московско-Курской ж. д.
12 августа
станция Коренная Пустынь.
1888.
Дорогой друг Яков Петрович. Манилов первый изобрел "именины сердца";
Лорис-Меликов {1} изобрел "диктатуру сердца", я же, при баснословной своей
беспамятности, обладаю _памятью сердца_. И вот, в этой-то памяти хранится
твое письмо, писанное ко мне в Крылов (Новогеоргиевск) из Одессы {2}, в
котором ты пишешь: "извини за дурной почерк; в комнате холодно, и я пишу
тебе лежа в постели, так как фланелевый халат мой я заложил жиду". Но тогда,
хотя лежа в постели, ты писал мне, а теперь угрожаешь по переезде из
холодной Райволы {3} в теплый Петербург окончательно замолчать. Мы все на
нашем юге зябли это время, и если не топили дома, то только совестясь топить
в августе. Полагаю, что ощущение холода усиливалось в нас мыслию, как должны
Вы зябнуть в Райволе. При хорошем сене допускаю рай-волу, но на рай-человеку
несогласен. Как ты ни стараешься выставить меня своим нравственным
противником, я с восторгом вижу, что мы принадлежим с тобою к одному и тому
же разряду людей, не ожидающих, чтобы блага земные, добываемые усиленным
умственным и физическим преемственным трудом, неизвестно откуда сами прыгали
в рот, как галушки - гоголевскому Пацюку. Моисей глубоко понимал отвращение
людей к труду, почему условие в поте лица поставил в виде наказания. Зато
нам с тобою пришлось много и упорно потрудиться в жизни, и, зная вполне
значение и цену труда, я всеми помышлениями на старости лет рвусь к
беззаботной тишине синекуры. Воспитываемые нами в деревне очень жестки и
синикуры {4}, и, право, хотелось бы поесть белых и не таких жестких.
Желал бы знать, какое впечатление произвели на тебя мои правдивые
воспоминания, не нравящиеся, как ты пишешь, Страхову. И вообще здесь, в
глуши, я не скоро узнаю о впечатлении, произведенном этою статьей.
Марья Петровна и Екатерина Владимировна усердно благодарят тебя за
любезное приветствие.
Мы с женою мечтаем увидать тебя будущею зимою в Питере.
Все это время я зябну, кисну и при малейшем умственном усилии засыпаю.
Боясь заразить тебя своею кислятиной - умолкаю и земно кланяюсь твоему
превосходительному поэтичеству.
Твой старый
А. Шеншин.
79
26 октября 1888.
Дорогой друг
Яков Петрович.
Иногда-таки я могу с тобою прилично беседовать, иногда же так и хочется
мне броситься обнимать тебя и затем фактически вернуть те времена, когда,
сидя с Аполлоном Григорьевым в креслах, мы при какойнибудь ноте
Гамлета-Мочалова принимались щипать друг друга язвительнее всяких вешних
гусей, - и накинуться на тебя, забывая, что ты уже не тот поэт, который
приходил к нам с Николаем Орловым пить чай. Вчера обедал у нас Николай
Петрович Семенов, и он при случае может тебе повторить, что я высказал ему
мнение о несомненном для меня поэтическом главенстве твоем среди нас трех.
Знаешь ли, что в настоящую минуту пришло мне в голову. Живи мы с тобою хотя
бы только в одном городе, то должны бы обязательно читать друг другу каждое
новое лирическое стихотворение, и каждый из нас должен бы иметь право в
известных условиях вырвать из рук певца его надтреснутую балалайку и
треснуть ею певца по голове со словами: "из чего, мол, ты бьешься. - Старого
Фета или Полонского тебе не перепеть. Это дудки. У тех в стихах всегда
останется та утренняя роса молодости, которую никакими косметиками не
подделаешь". Писать за деньги можно что-либо другое, а румянить себе
сморщенное лицо не годиться. Дело другое, когда из тебя случайно выскочит
душистый лесной муравей. И вот на этом основании себе писать не позволяю.
Посылаю тебе свой перевод Проперция. Не прочитавши комментария каждой
вещи отдельно, ничего не читай. Прочти хоть самую последнюю элегию четвертой
книги: "Корнелия к Павлу", и скажи, принесла ли наша, так называемая
цивилизация, что-либо выше этого. Всякий не верующий слепо в рутину должен
будет признаться, что мы не выработали для женщины никакого нравственно
высшего идеала, а, напротив, только все спутали и размазали до
неузнаваемости.
Ну, будь здоров и не сердись за нелепости и бестолковость письма. Я
тоже отчасти поэт, следовательно, галиматья. Не забудь при случае написать
мне точный адрес Гончарова, а во-вторых, напиши, как здоровье А. Н. Майкова,
над которым ты покряхтел, а ничего толком не сказал.
Жена и Екатерина Владимировна тебе усердно кланяются, а я по старине
тебя обнимаю. Твой
А. Шеншин.
80
7 января 1889.
Дорогой дружище
Яков Петрович.
Человек, давно отказавшийся от сдобного, завел своего сынишку в
кондитерскую к горячим пирожкам и облизывается, глядя, как малый, замаслив
рот и щеки, уписывает пирожки. Кто ж меня уверит, что любящий отец делает
это не для своего удовольствия. Кто этого не понимает, тот осужден всю жизнь
скитаться от заблуждения к заблуждению, увеличивая ту бессмыслицу, которая
на свете слывет философским миросозерцанием. Я хочу только сказать, что
когда обращалось к тебе, в сущности, с ласкательными словами, то не ищи на
это причин вне меня и моих ощущений; мне приятно гладить твою шкурку, потому
что она бобровая, а будь она шкурой дикобраза, я бы ее трогать не стал.
Недавно, как-то вечером, я вслушался в чтение наизусть знакомой тебе
Екатерины Владимировны, которую ты упорно называешь Надеждой, давно
знакомого мне стихотворения:
"Поцелуй меня,
Моя грудь в огне..."
и меня вдруг как-то осенило всей воздушной прелестью и беспредельным
страданием этого стихотворения {1}. Целую ночь оно не давало мне заснуть, и
меня все подмывало, невзирая на опасения явиться в глазах твоих сумасшедшим,
- написать тебе ругательное письмо. "Как, мол, смеешь ты, ничтожный
смертный, с такою определенностью выражать чувства, возникающие на рубеже
жизни и смерти". Разругать тебя, обнять со слезами и сказать: "ты, быть
может, желаешь слышать наше признание. - Ну, да, мы все придуманные,
головные писатели, а ты один настоящий прирожденный, кровью сердца бьющий
поэт".
На другой день у меня были гости; я почувствовал потребность прочесть
барыням это стихотворение, и Екатерина Владимировна подала мне его в
"Заметках Страхова - о поэтах" {2}. Тут, в свою очередь, мне захотелось
склонить колени перед Страховым, умевшим сказать про это стихотворение: "Но
если бы пери умирала и какой-нибудь добрый дух, ее любивший, сидел у ее
изголовья, он не мог бы выразить этого мгновения лучше и сообразнее с своей
светлой натурой". - Такой молодец.
Но довольно о хорошем, отрадном; приходится говорить перед самым
дурацким юбилеем о весьма мало утешительном. Накануне Нового года я жестоко
простудился и по сей день никуда не выхожу из дому; а вечером жена моя
вернулась с семейного обеда у брата Дмитрия с левой рукою, переломленной
наехавшим на ее сани извозчиком. Теперь рука у нее в гипсовой повязке, и, по
крайней мере, прекратились страшные страдания, нераздельные с костоправством
и воспалением. Независимо от предстоящего 28-го у нас в доме приема
поздравлений, Графиня Толстая (Льва) и Психологическое общество хлопочут о
каком-то обеде. На эти затеи я махнул рукой; говорят - не мое дело, пускай и
будет не мое. Написал я случайно стихотворения, о котором желал бы знать
твое мнение:
Гаснет заря в забытьи, в полусне... (см. т. 1).
Дружески жму тебе руку и передаю поклон моей больной и Екатерины
Владимировны. Передай мой усердный поклон супруге.
Твой А. Шеншин.
81
3 февраля 1889.
Дорогой друг
Яков Петрович.
Когда вечером почта нанесет писем к моей лампе, ты увидишь на конвертах
из моих сельских экономии непонятное для постороннего взгляда "Б". Без этого
признака благополучия я не стану вскрывать письма на сон грядущий, чтобы не
томиться бессонницей. Но когда, узнавая твой почерк, Екатерина Владимировна
произнесет приятные слова: "от Полонского" - то этот конверт я вскрываю
после всех, и жена справедливо замечает, что сладким завершают обед.
На второй день юбилея утром зашел ко мне Лев Толстой, и я не мог ему не
похвастать стихотворными приветствиями "двух мальчиков" третьему (повторяю
твое милое восклицание: "хороши мальчики"). Выслушав стихотворение, Толстой
сказал, что в стихотворениях "по случаю" всегда чувствуется это "по", тогда
как в этих двух стихотворениях прямо и непосредственно сказалось, что в Фете
видно со стороны Майкова и что - со стороны Полонского {1}. Поэтому, чтобы
быть справедливым, должно обнять и расцеловать тебя за дружескую память и
присылку благоуханной и пышной розы Пестума. Но бессмысленно благодарить
тебя за самую красоту розы, в которой ты совершенно неповинен.
Справедливость слов моих может доказать всякий, сказавши мне: "обними еще
раз Полонского", - и я это исполню немедля. А затем - напиши еще раз такое
стихотворение, - и нос мой вытянется в совершенной беспомощности. Зато
чувствовать всю непосредственную целебную струю твоего освежающего и
опьяняющего вдохновения, я уверен, редкие так способны, как я. Наша дурацкая
рутина нередко претыкается даже на дивный механизм твоих стихов, ищущих
самобытного ритма. Для этих адептов рутины слово стихи значат четырехстопные
ямбы, и они никак не разберут, что причудливые прыжки твоих танцовщиц фей
связаны общею самою безукоризненною гармонией. По-моему, объяснять
содержание твоего несравненно изящного, навеки образцового юбилейного моего
стихотворения есть грубое кощунство. Но как не воскликнуть: "ведь угораздила
же тебя нелегкая сказать, что произошла самая невозможная чепуха, чепуха для
людей, но высокая игра для богов, и Фет залез в эту чепуху и воспел ее".
"Иль пылкий юноша нетерпеливым зубом
Красу губы твоей надолго заклеймит", -
говорит Гораций. Другими словами: в избытке восторга тебя укусит. При чтении
таких стихотворений - и пьяных и художественно-трезвых в то же время - уже
чувствуешь потребность не обнимать и целовать тебя, а щипать и кусать. Как я
читаю твои письма под конец, так и этим письмом завершаю тот ворох
благодарственных излияний, который пришлось раскидывать по белу свету.
Особенно тронули меня братским приветом после тридцати лет гвардейские
уланы.
Но покуда - довольно болтать. Мою кровную к тебе симпатию ты прочтешь и
на белом листке, присланном от меня. Едва ли здоровье и карман дозволят мне
в эту зиму обнять тебя в Питере. Передай мой сердечный привет твоей супруге
и не забывай нас, любящих тебя и твою несравненную музу.
Твой старый
А. Шеншин.
82
28 марта 1889.
Дорогой друг
Яков Петрович.
Вот уже дня три, как жена моя повторяет мне: "напиши Полонскому". А я,
упираясь мыслию чуть ли не в единственный санитарный вопрос, все не находил
достаточных причин с тобою заговорить, пока сейчас, проснувшись в четыре
часа дня на диване в кабинете, не застал на рабочем столе твоих милых строк,
имеющих постоянную силу гальванизировать мой труп. Вот уже десять дней, что
я ввалился в дом и все это время не нуждаюсь ни в каких свидетельствах о
болезни, а каждый, взглянув на меня, с полным правом может сказать:
"дохлятина". Конечно, богатый человек на моем месте послал бы за двадцатью
докторами, а я этим авгурам и не могу, и не желаю давать ни копейки, ни даже
лечиться у них даром. Ты можешь вполне успокоиться насчет твоего вечера;
начиная с того, что величайший враг моего здоровья - переезд по чугунке и
даже на лошадях, после которых я всякий раз долго болею, тогда как к тебе я
каждый раз восходил, оставив шубу у швейцара. Главное, я был очень рад
возобновить знакомство с милейшей Жозефиной Антоновной и познакомиться с
твоими милыми детьми, начиная с прекрасной дочери, и познакомить с ними жену
мою, которую они все так мило приняли. Ты совершенно прав, назначая
определенный день; но так как из гостей твоих мне знакомы не более одной
трети, то я и не могу судить, насколько они являются в остальных двух третях
сочною начинкою твоего дружественного пирога и не сидят ли только для счета
в промежутках между одною третью {1}. Когда я здоров, то обычно я три раза в
неделю не обедаю дома. Зато от четырех- и редко до восьми человек обедают у
нас каждую среду и воскресенье. Это, конечно, увеличивает стоимость нашего
обеда в два раза, от десяти до двенадцати рублей в неделю. Говорю это для
того, чтобы сравнить расход с твоею пятницей, на которой разные блага земные
уплетают пятьдесят человек, и, считая фрукты, освещение, мясоторты, чай,
варенье, - подобное угощенье при всем мастерстве невозможно устроить менее
двадцати пяти рублей, что в месяц составляет сто рублей лишнего расхода.
Если это народ нужный, то я умолкаю. Но что я сам чувствую потребность в
живой беседе, в этом чистосердечно сознаюсь, хотя бессодержательной беседой
скоро утомляюсь.
Поглощенный твоим вечером, я не успел сойтись снова с миниатюрным
живописцем и критиком Соловьевым, с которым встречался у академика Боткина и
в котором во сто раз чую более начинки, чем в Репине. Не люблю я этих
русских гениально-дубовых размахал.
"Подымись что силы,
Размахнись крылами..."
Да в этом виде и подойди к большому зеркалу пообщипаться и оправиться, как
это даже делают орлы; а не являйся перед публикой в отчаянном растрепе.
Скажу тебе со свойственной мне безыскусственностью, что я душевно был рад
самому познакомиться и познакомить жену с твоим милым семейством.
Подходят праздники и время отъезду в деревню. Конечно, своевременно
тебя обо всем извещу, но до сих пор не могу и приблизительно предвидеть,
куда и в какое время мы попадем, по случаю смерти нашей невестки Боткиной.
Еще раз душевно спасибо великое вам, а тебя по старине обнимаю. Будь
только здоров, а не валяйся, как я.
Твой А. Шеншин.
83
4 сентября 1889.
Дорогой друг
Яков Петрович.
Иногда ты мои слабые глаза в письме угощаешь словно зернистою икрою, но
зато иногда ты начинаешь бисером низать клинообразные надписи, и эти клинья
втыкаешь в мои воспаленные глаза. Как мне жалко и досадно было за твою
трехдневную икоту, - и не больно, но раздражительно до омерзения. Благодарим
оба усердно всех твоих милых, начиная с добрейшей Жозефины Антоновны, за
приветствия.
Духом, - для которого нет ни настоящего, ни прошедшего, ни будущего, -
я уже вкусил ваше отрадное сердечное гостеприимство. Слово "духом" я украл у
наших Корейских монахов, которые, при упреках в тунеядстве, отвечают, что
"монахи работают духом".