Главная » Книги

Фет Афанасий Афанасьевич - Письма, Страница 15

Фет Афанасий Афанасьевич - Письма


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

  дорогое, светлое охотно называют золотым, и я бы мог, обнимая тебя, не
  раздражая Греча {2} или Востокова {3}, воскликнуть: золотой мой, вовсе не
  желая этим сказать, что ты через огонь вызолочен, или с помощью
  гальванопластики. Буду с нетерпением ждать обещанного стихотворения. Лук
  каждый раз при спуске тетивы старается разорвать ее, хотя в этом и не
  успевает, к радости стрелка; но эпитет разрывчатый, по отношению к нему,
  весьма живописен; хотя я вообще не люблю произведений варварских народов,
  среди которых одно из самых диких мест занимают словене. То ли дело:
  
  
  
  
   "Дам я волнам покачать себя,
  
  
  
   Прежде чем в ночь улететь".
  
  
  Это священная прелесть. Не стать же мне тебя хвалить за мастерство
  стихов. Говорится: "старая кобыла борозды не портит". Еще бы нам с тобою
  радоваться, что мы уж начинаем дыбочки стоять. Такими дыбочками полны все
  журналы. Ну, и бог с ними. Если бы я не считал тебя одним из самых крупных,
  искренних, а потому и грациозных лириков на земном шаре, поправдивее, напр.,
  Гейне, то, конечно, не дорожил бы так тобою как поэтом. Конечно, пишу тебе с
  глазу на глаз, чудак к чудаку, и поэтому нимало не стесняюсь в моих
  выражениях. Я никому не уступлю в безграничном изумлении перед могуществом
  таланта Льва Толстого; но это нисколько не мешает мне с величайшим
  сожалением видеть, что он зашел в терния каких-то полезных нравоучений,
  спасительных для человечества. История человечества представляет целый ряд
  примеров, что наставления приводили людей только к безобразным безумствам и
  плачевному изуверству, но не было примера, чтобы слово, не поддерживаемое
  суковатою палкой, благодетельно подействовало на людей, а об области
  искусства я уже и не говорю. Философия целый век бьется, напрасно отыскивая
  смысл в жизни, но его - тю-тю; а поэзия есть воспроизведение жизни, и потому
  художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не существует.
  Пойди-ка добейся смыслу в "Илиаде" или в "Гамлете". Все перебиты и
  переколочены на всевозможные лады - вот и весь смысл. Зачем какой-нибудь
  Илья Муромец ни с того ни с сего порет белу грудь своей жены. Он этого мне
  не сказал, да и сам, вероятно, этого не знает, как и подобает святорусскому
  богатырю. "Таков, Фелица, я развратен", и ты, наверное, дорогой мой Яков
  Петрович, не" осудишь меня за мою неспособность понимать произведения, в
  которых действуют тени теней. Если ты укажешь мне на пушкинские сказки, то в
  них везде реальные герои, и, кроме того, они постоянно освещены тем
  волшебным фонарем юмора, которым ты так дивно, с первой строки до последней,
  озарил своего "Кузнечика".
  
  Разболтавшись с тобою, я было и забыл сказать правду о легенде про
  Толстого. Два года тому назад Толстой, находящийся постоянно в поисках за
  сущностью жизни, целую зиму шил сапоги, и однажды умолил меня, чтобы я
  дозволил ему снять мерку. В один прекрасный вечер затем к нашему вечернему
  чаю он принес мне пару превосходных ботинок, сказавши только, что к нему
  ходит мастер, который обрезает рант, так как Толстой не доверяет своей руке
  при этой операции, при которой так легко подрезать кожу, что нередко делают
  и опытные сапожники.
  
  "Вот, - справедливо заметил он, - Эппле берет за пару таких ботинок 15
  рубл., а они стоят себе всего 5 р., а если хотите дать рубль мастеру,
  который обрезал рант, то это стоит 6 р." - каковые и получил с меня. Вот,
  как я полагаю, источник того запоздалого и нелепого слуха, который бродит в
  народе. Предупреждаю тебя, что будешь или не будешь ты мне писать, я тем не
  менее, когда мне захочется напомнить тебе о моем братском к тебе чувстве,
  буду писать тебе, а в настоящее время с обычной болью в глазах и с
  отвратительной одышкой прошу тебя передать твоей супруге мой усерднейший
  поклон и верить неизменной симпатии
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  твоего
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  старого
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   А. Шеншина.
  
  
  
  
  
  
   77
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  10 марта 1888.
  
  
  
  
   Дорогой и милый моему сердцу
  
  
  
  
   Яков Петрович,
  
  еще с детства, глотая бутерброд в школе, я норовил приберечь конец с
  более толстым маслом под последок, и всю жизнь держусь этого правила; и хотя
  все продолжаю жевать всухомятку, зато соблазнительное масло постоянно
  мелькает передо мною вместо оголенного ломтя. Точно так же поступлю и на
  этот раз в письме к тебе, то есть если бы я дозволил себе быть тем
  необузданным, каким я в сущности, то начал бы с того, что разбранил бы тебя
  на обе корки за нелепое предположение и оговорки. Но не делаю это только
  потому, что сужу сам по себе. Я так дорожу нашей новой, но по старине
  дружественной встречей, что и мне, пожалуй, могут мерещиться всякого рода
  возникающие между нами недоразумения. Но мои отношения к тебе таковы, что
  мне легче сказать тебе, что ты ошибаешься, чем пускаться в экскузации, и
  поэтому брани меня впредь сколько хочешь, но не выдумывай никаких нелепых
  извинений. Переворачиваю бутерброд масляным концом. Как нарочно, вместе с
  твоим письмом принесли мне и мартовскую книжку "Русск. вестника", и я только
  затрудняюсь сказать, кто из вас лучше: Яков ли Петрович, творец прекрасного
  письма, или Полонский - автор стихотворения {1}. Но как я ни нежно люблю
  Якова Петровича с его беспамятством, которое равняется разве только с моим,
  но прямо говорю на любой площади: если дело пошло на выбор, то к черту все
  наилучшие Яковы Петровичи в сравнении с одним Полонским. Если бы ты знал, с
  какою негою, вдыхая вечернюю прохладу, я присаживаюсь к твоему огоньку на
  первом перевале, то вместо всяких объяснений перечел бы это прозрачное,
  воздушное, нелепое и крылатое стихотворение. Я могу только
  засвидетельствовать одно, что секрет подобных стихотворений волей или
  неволей ты унесешь с собою, и их твоим именем даже подписывать излишне, до
  такой степени они, при внешней гладкости, уродливо самобытны. По
  рассеянности ты забыл, что с первого марта по первое октября мой адрес не
  Плющиха, а Коренная Пустынь, стоящая в заголовке этого письма. Вследствие
  возраставшей сухости в легких и в горле, я сразу бросил курить табак после
  пятидесятилетней привычки, и, быть может, от этого пал в крайнюю апатию, не
  дозволяющую ни за что приниматься. Все время напрасно мучаюсь, выдавливая из
  себя хотя бы восемь юбилейных стихов в честь Майкова {2}, и вижу, что я в
  этом случае более всего похож на бесплодного мула. Тебе, великодушному,
  вдохновенному и признательному, следует возбряцать. Что же касается до моего
  юбилея, то я об нем и не помышляю. Это с грехом пополам возможно в Питере,
  но в Москве чересчур карикатурно. Здесь приличнее справлять юбилей банщика и
  дровокола, чем поэта. Конечно, если на будущую зиму остов мой дотащится до
  Петербурга, то непременно приду к вам обедать. Обещал ты мне свою карточку в
  обмен на мою, единственную оставшуюся в моем распоряжении. При случае черкни
  пару слов, чтобы твои письма проложили дорожку на станцию Коренная Пустынь.
  
  Конечно, читаю сам лично твои прелестные письма и смакую их, как
  пьяница рюмку спирту.
  
  Наиглубочайше поклонись супруге своей, если она не совсем забыла твоего
  старого
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   А. Шеншина.
  
  
  
  
  
  
   78
  
  Московско-Курской ж. д.
  
  
  
  
  
   12 августа
  станция Коренная Пустынь.
  
  
  
  
  
   1888.
  
  
  Дорогой друг Яков Петрович. Манилов первый изобрел "именины сердца";
  Лорис-Меликов {1} изобрел "диктатуру сердца", я же, при баснословной своей
  беспамятности, обладаю _памятью сердца_. И вот, в этой-то памяти хранится
  твое письмо, писанное ко мне в Крылов (Новогеоргиевск) из Одессы {2}, в
  котором ты пишешь: "извини за дурной почерк; в комнате холодно, и я пишу
  тебе лежа в постели, так как фланелевый халат мой я заложил жиду". Но тогда,
  хотя лежа в постели, ты писал мне, а теперь угрожаешь по переезде из
  холодной Райволы {3} в теплый Петербург окончательно замолчать. Мы все на
  нашем юге зябли это время, и если не топили дома, то только совестясь топить
  в августе. Полагаю, что ощущение холода усиливалось в нас мыслию, как должны
  Вы зябнуть в Райволе. При хорошем сене допускаю рай-волу, но на рай-человеку
  несогласен. Как ты ни стараешься выставить меня своим нравственным
  противником, я с восторгом вижу, что мы принадлежим с тобою к одному и тому
  же разряду людей, не ожидающих, чтобы блага земные, добываемые усиленным
  умственным и физическим преемственным трудом, неизвестно откуда сами прыгали
  в рот, как галушки - гоголевскому Пацюку. Моисей глубоко понимал отвращение
  людей к труду, почему условие в поте лица поставил в виде наказания. Зато
  нам с тобою пришлось много и упорно потрудиться в жизни, и, зная вполне
  значение и цену труда, я всеми помышлениями на старости лет рвусь к
  беззаботной тишине синекуры. Воспитываемые нами в деревне очень жестки и
  синикуры {4}, и, право, хотелось бы поесть белых и не таких жестких.
  
  Желал бы знать, какое впечатление произвели на тебя мои правдивые
  воспоминания, не нравящиеся, как ты пишешь, Страхову. И вообще здесь, в
  глуши, я не скоро узнаю о впечатлении, произведенном этою статьей.
  
  Марья Петровна и Екатерина Владимировна усердно благодарят тебя за
  любезное приветствие.
  
  Мы с женою мечтаем увидать тебя будущею зимою в Питере.
  
  Все это время я зябну, кисну и при малейшем умственном усилии засыпаю.
  
  Боясь заразить тебя своею кислятиной - умолкаю и земно кланяюсь твоему
  превосходительному поэтичеству.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Твой старый
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   А. Шеншин.
  
  
  
  
  
  
   79
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   26 октября 1888.
  
  
  
  
  
   Дорогой друг
  
  
  
  
   Яков Петрович.
  
  Иногда-таки я могу с тобою прилично беседовать, иногда же так и хочется
  мне броситься обнимать тебя и затем фактически вернуть те времена, когда,
  сидя с Аполлоном Григорьевым в креслах, мы при какойнибудь ноте
  Гамлета-Мочалова принимались щипать друг друга язвительнее всяких вешних
  гусей, - и накинуться на тебя, забывая, что ты уже не тот поэт, который
  приходил к нам с Николаем Орловым пить чай. Вчера обедал у нас Николай
  Петрович Семенов, и он при случае может тебе повторить, что я высказал ему
  мнение о несомненном для меня поэтическом главенстве твоем среди нас трех.
  Знаешь ли, что в настоящую минуту пришло мне в голову. Живи мы с тобою хотя
  бы только в одном городе, то должны бы обязательно читать друг другу каждое
  новое лирическое стихотворение, и каждый из нас должен бы иметь право в
  известных условиях вырвать из рук певца его надтреснутую балалайку и
  треснуть ею певца по голове со словами: "из чего, мол, ты бьешься. - Старого
  Фета или Полонского тебе не перепеть. Это дудки. У тех в стихах всегда
  останется та утренняя роса молодости, которую никакими косметиками не
  подделаешь". Писать за деньги можно что-либо другое, а румянить себе
  сморщенное лицо не годиться. Дело другое, когда из тебя случайно выскочит
  душистый лесной муравей. И вот на этом основании себе писать не позволяю.
  
  Посылаю тебе свой перевод Проперция. Не прочитавши комментария каждой
  вещи отдельно, ничего не читай. Прочти хоть самую последнюю элегию четвертой
  книги: "Корнелия к Павлу", и скажи, принесла ли наша, так называемая
  цивилизация, что-либо выше этого. Всякий не верующий слепо в рутину должен
  будет признаться, что мы не выработали для женщины никакого нравственно
  высшего идеала, а, напротив, только все спутали и размазали до
  неузнаваемости.
  
  Ну, будь здоров и не сердись за нелепости и бестолковость письма. Я
  тоже отчасти поэт, следовательно, галиматья. Не забудь при случае написать
  мне точный адрес Гончарова, а во-вторых, напиши, как здоровье А. Н. Майкова,
  над которым ты покряхтел, а ничего толком не сказал.
  
  Жена и Екатерина Владимировна тебе усердно кланяются, а я по старине
  тебя обнимаю. Твой
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   А. Шеншин.
  
  
  
  
  
  
   80
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  7 января 1889.
  
  
  
  
  
   Дорогой дружище
  
  
  
  
   Яков Петрович.
  
  Человек, давно отказавшийся от сдобного, завел своего сынишку в
  кондитерскую к горячим пирожкам и облизывается, глядя, как малый, замаслив
  рот и щеки, уписывает пирожки. Кто ж меня уверит, что любящий отец делает
  это не для своего удовольствия. Кто этого не понимает, тот осужден всю жизнь
  скитаться от заблуждения к заблуждению, увеличивая ту бессмыслицу, которая
  на свете слывет философским миросозерцанием. Я хочу только сказать, что
  когда обращалось к тебе, в сущности, с ласкательными словами, то не ищи на
  это причин вне меня и моих ощущений; мне приятно гладить твою шкурку, потому
  что она бобровая, а будь она шкурой дикобраза, я бы ее трогать не стал.
  Недавно, как-то вечером, я вслушался в чтение наизусть знакомой тебе
  Екатерины Владимировны, которую ты упорно называешь Надеждой, давно
  знакомого мне стихотворения:
  
  
  
  
  
  "Поцелуй меня,
  
  
  
  
  Моя грудь в огне..."
  
  и меня вдруг как-то осенило всей воздушной прелестью и беспредельным
  страданием этого стихотворения {1}. Целую ночь оно не давало мне заснуть, и
  меня все подмывало, невзирая на опасения явиться в глазах твоих сумасшедшим,
  - написать тебе ругательное письмо. "Как, мол, смеешь ты, ничтожный
  смертный, с такою определенностью выражать чувства, возникающие на рубеже
  жизни и смерти". Разругать тебя, обнять со слезами и сказать: "ты, быть
  может, желаешь слышать наше признание. - Ну, да, мы все придуманные,
  головные писатели, а ты один настоящий прирожденный, кровью сердца бьющий
  поэт".
  
  На другой день у меня были гости; я почувствовал потребность прочесть
  барыням это стихотворение, и Екатерина Владимировна подала мне его в
  "Заметках Страхова - о поэтах" {2}. Тут, в свою очередь, мне захотелось
  склонить колени перед Страховым, умевшим сказать про это стихотворение: "Но
  если бы пери умирала и какой-нибудь добрый дух, ее любивший, сидел у ее
  изголовья, он не мог бы выразить этого мгновения лучше и сообразнее с своей
  светлой натурой". - Такой молодец.
  
  Но довольно о хорошем, отрадном; приходится говорить перед самым
  дурацким юбилеем о весьма мало утешительном. Накануне Нового года я жестоко
  простудился и по сей день никуда не выхожу из дому; а вечером жена моя
  вернулась с семейного обеда у брата Дмитрия с левой рукою, переломленной
  наехавшим на ее сани извозчиком. Теперь рука у нее в гипсовой повязке, и, по
  крайней мере, прекратились страшные страдания, нераздельные с костоправством
  и воспалением. Независимо от предстоящего 28-го у нас в доме приема
  поздравлений, Графиня Толстая (Льва) и Психологическое общество хлопочут о
  каком-то обеде. На эти затеи я махнул рукой; говорят - не мое дело, пускай и
  будет не мое. Написал я случайно стихотворения, о котором желал бы знать
  твое мнение:
  
  
  
  Гаснет заря в забытьи, в полусне... (см. т. 1).
  
  
  Дружески жму тебе руку и передаю поклон моей больной и Екатерины
  Владимировны. Передай мой усердный поклон супруге.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  Твой А. Шеншин.
  
  
  
  
  
  
   81
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  3 февраля 1889.
  
  
  
  
  
   Дорогой друг
  
  
  
  
   Яков Петрович.
  
  Когда вечером почта нанесет писем к моей лампе, ты увидишь на конвертах
  из моих сельских экономии непонятное для постороннего взгляда "Б". Без этого
  признака благополучия я не стану вскрывать письма на сон грядущий, чтобы не
  томиться бессонницей. Но когда, узнавая твой почерк, Екатерина Владимировна
  произнесет приятные слова: "от Полонского" - то этот конверт я вскрываю
  после всех, и жена справедливо замечает, что сладким завершают обед.
  
  На второй день юбилея утром зашел ко мне Лев Толстой, и я не мог ему не
  похвастать стихотворными приветствиями "двух мальчиков" третьему (повторяю
  твое милое восклицание: "хороши мальчики"). Выслушав стихотворение, Толстой
  сказал, что в стихотворениях "по случаю" всегда чувствуется это "по", тогда
  как в этих двух стихотворениях прямо и непосредственно сказалось, что в Фете
  видно со стороны Майкова и что - со стороны Полонского {1}. Поэтому, чтобы
  быть справедливым, должно обнять и расцеловать тебя за дружескую память и
  присылку благоуханной и пышной розы Пестума. Но бессмысленно благодарить
  тебя за самую красоту розы, в которой ты совершенно неповинен.
  Справедливость слов моих может доказать всякий, сказавши мне: "обними еще
  раз Полонского", - и я это исполню немедля. А затем - напиши еще раз такое
  стихотворение, - и нос мой вытянется в совершенной беспомощности. Зато
  чувствовать всю непосредственную целебную струю твоего освежающего и
  опьяняющего вдохновения, я уверен, редкие так способны, как я. Наша дурацкая
  рутина нередко претыкается даже на дивный механизм твоих стихов, ищущих
  самобытного ритма. Для этих адептов рутины слово стихи значат четырехстопные
  ямбы, и они никак не разберут, что причудливые прыжки твоих танцовщиц фей
  связаны общею самою безукоризненною гармонией. По-моему, объяснять
  содержание твоего несравненно изящного, навеки образцового юбилейного моего
  стихотворения есть грубое кощунство. Но как не воскликнуть: "ведь угораздила
  же тебя нелегкая сказать, что произошла самая невозможная чепуха, чепуха для
  людей, но высокая игра для богов, и Фет залез в эту чепуху и воспел ее".
  
  
  
  
  "Иль пылкий юноша нетерпеливым зубом
  
  
  
  Красу губы твоей надолго заклеймит", -
  
  говорит Гораций. Другими словами: в избытке восторга тебя укусит. При чтении
  таких стихотворений - и пьяных и художественно-трезвых в то же время - уже
  чувствуешь потребность не обнимать и целовать тебя, а щипать и кусать. Как я
  читаю твои письма под конец, так и этим письмом завершаю тот ворох
  благодарственных излияний, который пришлось раскидывать по белу свету.
  Особенно тронули меня братским приветом после тридцати лет гвардейские
  уланы.
  
  Но покуда - довольно болтать. Мою кровную к тебе симпатию ты прочтешь и
  на белом листке, присланном от меня. Едва ли здоровье и карман дозволят мне
  в эту зиму обнять тебя в Питере. Передай мой сердечный привет твоей супруге
  и не забывай нас, любящих тебя и твою несравненную музу.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Твой старый
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   А. Шеншин.
  
  
  
  
  
  
   82
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  28 марта 1889.
  
  
  
  
  
   Дорогой друг
  
  
  
  
   Яков Петрович.
  
  Вот уже дня три, как жена моя повторяет мне: "напиши Полонскому". А я,
  упираясь мыслию чуть ли не в единственный санитарный вопрос, все не находил
  достаточных причин с тобою заговорить, пока сейчас, проснувшись в четыре
  часа дня на диване в кабинете, не застал на рабочем столе твоих милых строк,
  имеющих постоянную силу гальванизировать мой труп. Вот уже десять дней, что
  я ввалился в дом и все это время не нуждаюсь ни в каких свидетельствах о
  болезни, а каждый, взглянув на меня, с полным правом может сказать:
  "дохлятина". Конечно, богатый человек на моем месте послал бы за двадцатью
  докторами, а я этим авгурам и не могу, и не желаю давать ни копейки, ни даже
  лечиться у них даром. Ты можешь вполне успокоиться насчет твоего вечера;
  начиная с того, что величайший враг моего здоровья - переезд по чугунке и
  даже на лошадях, после которых я всякий раз долго болею, тогда как к тебе я
  каждый раз восходил, оставив шубу у швейцара. Главное, я был очень рад
  возобновить знакомство с милейшей Жозефиной Антоновной и познакомиться с
  твоими милыми детьми, начиная с прекрасной дочери, и познакомить с ними жену
  мою, которую они все так мило приняли. Ты совершенно прав, назначая
  определенный день; но так как из гостей твоих мне знакомы не более одной
  трети, то я и не могу судить, насколько они являются в остальных двух третях
  сочною начинкою твоего дружественного пирога и не сидят ли только для счета
  в промежутках между одною третью {1}. Когда я здоров, то обычно я три раза в
  неделю не обедаю дома. Зато от четырех- и редко до восьми человек обедают у
  нас каждую среду и воскресенье. Это, конечно, увеличивает стоимость нашего
  обеда в два раза, от десяти до двенадцати рублей в неделю. Говорю это для
  того, чтобы сравнить расход с твоею пятницей, на которой разные блага земные
  уплетают пятьдесят человек, и, считая фрукты, освещение, мясоторты, чай,
  варенье, - подобное угощенье при всем мастерстве невозможно устроить менее
  двадцати пяти рублей, что в месяц составляет сто рублей лишнего расхода.
  Если это народ нужный, то я умолкаю. Но что я сам чувствую потребность в
  живой беседе, в этом чистосердечно сознаюсь, хотя бессодержательной беседой
  скоро утомляюсь.
  
  Поглощенный твоим вечером, я не успел сойтись снова с миниатюрным
  живописцем и критиком Соловьевым, с которым встречался у академика Боткина и
  в котором во сто раз чую более начинки, чем в Репине. Не люблю я этих
  русских гениально-дубовых размахал.
  
  
  
  
  
  "Подымись что силы,
  
  
  
  
  Размахнись крылами..."
  
  Да в этом виде и подойди к большому зеркалу пообщипаться и оправиться, как
  это даже делают орлы; а не являйся перед публикой в отчаянном растрепе.
  Скажу тебе со свойственной мне безыскусственностью, что я душевно был рад
  самому познакомиться и познакомить жену с твоим милым семейством.
  
  Подходят праздники и время отъезду в деревню. Конечно, своевременно
  тебя обо всем извещу, но до сих пор не могу и приблизительно предвидеть,
  куда и в какое время мы попадем, по случаю смерти нашей невестки Боткиной.
  
  Еще раз душевно спасибо великое вам, а тебя по старине обнимаю. Будь
  только здоров, а не валяйся, как я.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  Твой А. Шеншин.
  
  
  
  
  
  
   83
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   4 сентября 1889.
  
  
  
  
  
   Дорогой друг
  
  
  
  
   Яков Петрович.
  
  Иногда ты мои слабые глаза в письме угощаешь словно зернистою икрою, но
  зато иногда ты начинаешь бисером низать клинообразные надписи, и эти клинья
  втыкаешь в мои воспаленные глаза. Как мне жалко и досадно было за твою
  трехдневную икоту, - и не больно, но раздражительно до омерзения. Благодарим
  оба усердно всех твоих милых, начиная с добрейшей Жозефины Антоновны, за
  приветствия.
  
  Духом, - для которого нет ни настоящего, ни прошедшего, ни будущего, -
  я уже вкусил ваше отрадное сердечное гостеприимство. Слово "духом" я украл у
  наших Корейских монахов, которые, при упреках в тунеядстве, отвечают, что
  "монахи работают духом".
  

Другие авторы
  • Мордовцев Даниил Лукич
  • Ростопчин Федор Васильевич
  • Боцяновский Владимир Феофилович
  • Диковский Сергей Владимирович
  • Шепелевич Лев Юлианович
  • Марченко О. В.
  • Великопольский Иван Ермолаевич
  • Страхов Николай Николаевич
  • Первов Павел Дмитриевич
  • Фалеев Николай Иванович
  • Другие произведения
  • Короленко Владимир Галактионович - Что это?
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Три птички
  • Брусилов Николай Петрович - О Пнине и его сочинениях
  • Плеханов Георгий Валентинович - Реакционные жрецы искусства и г. А. В. Стерн
  • Успенский Глеб Иванович - Через пень-колоду
  • Вересаев Викентий Викентьевич - На японской войне
  • Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна - Глухая Даша
  • Краснов Петр Николаевич - Подвиг
  • Мещерский Владимир Петрович - По поводу московского случая с городским головою
  • Бунина Анна Петровна - М. П. Алексеев. Отъезд поэтессы Анны Буниной в Англию и ее письмо к В. Скотту
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 429 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа