ино, мощи, обряды, все 7 таинств полубожественны, полувещественны: елей, болезнь, возложение рук, священство; венчание как освящение простого телесного процесса; исповедь: один человек говорит другому человеку, тот покрывает его эпитрахилем и т. д. Наконец, воскресение тел и вечная жизнь этих тел после второго пришествия. И страдания грешных и блаженства праведных будут и телесные, хотя иного вида, чем известные нам).
Итак, кого мы имеем более права называть христианином - изверга Иоанна IV8 или Роберта Оуэна9, добродетельного человека? Конечно, первого, а не второго. Первый был порочный, безнравственный христианин, второй - добродетельный атеист. Другое дело, подражать в поведении, другое дело извращать понятие. Определить эту простую разницу необходимо. Иначе мы, как многие ныне, милосердие, воздержание, справедливость станем называть христианством, тогда как есть и турки, и буддисты, и даже атеисты, которых по поведению, по морали можно ставить христианам в пример и в справедливый укор, но нельзя назвать христианами. Это смещение понятий вредно не только для ясности, но и для спасения души, ибо называя (т. е. считая) добродетельного атеиста или деиста христианином, я могу начать не только соревновать ему в морали (это хорошо), но и мало-помалу вослед за ним и учение Церкви отвергать как бесполезное излишнее бремя.
Ну, а как сам Господь будет судить Иоанна IV и Оуэна, почти что известно. "Все грехи прощаются, кроме хулы на Духа Святого". А какая же хула на Духа хуже той, которая совсем Бога отвергает? За великих грешников, злодеев, преступников, за самых жестоких и развратных "христиан" Церковь молится в надежде на прощение их, а за явных атеистов она даже запрещает молиться, независимо от их поведения. <...>
И я только приготовительная вторая ступень (после Достоевского) к Отцам Церкви, Амвросию, Иоанну Кронштадтскому10; к чтению Иоанна Лествичника, Варсонофия Великого11, Аввы Дорофея12 и т. д. И Евангелие надо сквозь их стекла читать, а не свои, вовсе как протестанты. <...>
Прощайте. Да поможет Вам Бог на Вашем прекрасном пути! Вы даровиты и набожны, чего же лучше! Молитесь только, чтобы "враг" не сбил Вас. Его действия утонченны, и он пользуется тем, что в его личное существование нынче и многие признающие Христа не хотят верить. "В Бога я верую, ну а в дьявола ни за что не поверю!"
Какие же это христиане? Без дьявола зачем же воплощение, распятие, крестная смерть и т. д.? Дьяволу это очень удобно, что люди не хотят признать его догматического значения.
Зачем же нынче являться? Не являясь, он действует вернее. Явись он, пойдут и к Иверской.
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).
Иосиф Иванович Фудель (1864-1918) - один из наиболее близких к К. Н. Леонтьеву в его последние годы молодых друзей. Познакомился с Леонтьевым в 1888 г. Кончил курс юридического факультета в Московском университете. Под влиянием Леонтьева перешел в православие и стал священником. После смерти Леонтьева вместе с А. А. Александровым разбирал его архив и готовил к изданию собрание его сочинений (в 1912-1914 гг. вышло девять томов, издание на этом прекратилось). Автор статей: "Культурный идеал К. Леонтьева" ("Русское обозрение". 1895. Январь); "К. Леонтьев и Вл. Соловьев в их взаимных отношениях" ("Русская мысль". 1917. Ноябрь-декабрь). В. В. Розанов, лично знавший И. И. Фу деля, писал о нем: "Фудель очень умный, сурово-умный человек, но без блеска, без аромата, без гениальности ... Фудель в самом христианстве понимает только суровость, черствость и дисциплину" "Русский вестник". 1903. Апрель, 645).
1 Борис Николаевич Алмазов (1827-1876) - поэт и критик, член редакции журнала "Москвитянин". Исповедуя славянофильские идеалы, как критик был сторонником чистого искусства. Первый переводчик французского героического эпоса XII в. "Песнь о Роланде".
2 Молотов - главный герой повести Н. Г. Помяловского "Молотов" (1861).
3 ...Мария ... или Марфа...- По евангельскому рассказу, сестры Лазаря, резко отличавшиеся друг от друга своим характером: практичная Марфа и восторженно-созерцательная Мария. Их имена стали нарицательными для обозначения противоположных темпераментов.
4 Симеон Столпник (356-459) - христианский аскет. По преданию, провел на столпе сорок лет.
5 Филарет Милостивый (702-792) - святой, сын богатого византийца, отличался необыкновенной щедростью и роздал бедным все свое имущество.
6 Мария Египетская (VI в.) - по преданию, была блудницей, но, попав с паломниками в Иерусалим, обратилась к вере, удалилась в пустыню и 47 лет провела в покаянии.
7 Св. Олимпиада (?-410) - происходила из знатной константинопольской фамилии. После смерти жениха посвятила себя благотворительности. Была диакониссой и настоятельницей монашеской общины. Умерла в заточении.
8 Иоанн IV Грозный (1530-1584) - русский царь.
9 Роберт Оуэн (1771-1858) - английский социальный реформатор и филантроп. На своей фабрике заботился о благосостоянии работников и стремился показать, что это выгодно самим владельцам. Оуэна посетил русский император Николай I и предложил ему с 2000 работников переселиться в Россию, но Оуэн не согласился на это. В 1825 г. он купил землю в Америке и основал там коммунистическую колонию, однако потерпел неудачу. Возвратившись в Англию, пытался организовать безденежную биржу товаров, но после первого успеха и это кончилось неудачей. Содействовал созданию фабричного законодательства. Выступал против всех религий.
10 Иоанн Кронштадтский, (Иван Ильич Сергиев, 1829-1908) - протоиерей Андреевского собора в Кронштадте. Проповедник. Получил всероссийскую известность после того, как был вызван в Ливадию к умирающему Александру III. Привлекал множество паломников и больных, жаждущих исцеления.
11 Варсонофий Великий (V-VI вв.) - отшельник, весьма почитавшийся на христианском Востоке. Подвизался в Палестине.
12 Авва Дорофей (?-620) - святой, основатель монастыря близ г. Газы в Палестине. Автор аскетических наставлений.
26 апреля 1888 г., Оптина Пустынь
Милая Валентина Александровна! (Мне, старому человеку, позволительно так бесцеремонно обратиться к Вам после Вашего дружеского и открытого письма.) Присылайте, присылайте скорее Вашу "хартию", Ваше длинное "откровение" - присылайте без колебаний, без недоверия, без стыда. Будьте уверены, чтовсе это будет в надежных руках и будет оценено и понято, как следует. Раскаиваться, уж конечно, не придется Вам! О, как хорошо я сам по прежнему опыту знаю, что значит искреннее участие старшего и более опытного ума для человека еще молодого и не привыкшего еще к переворотам и тягостям жизненной борьбы! Раз уж явилось у Вас желание поговорить со мной о скорбях Ваших, не противьтесь ему. Не может быть скучно длинное письмо от человека, который сам не скучен, а симпатичен и умен, как Вы. И нашему брату, старику, доверие молодежи - хорошей, конечно,- большое и очень лестное даже утешение. Не скрою, что я при первой встрече моей с Вами возымел на Вас некоторого рода идеальные виды. Мне показалось после первых же разговоров с Вами, что Вы имеете в себе все ресурсы, нужные для успешного служения тем идеям, которым служу я сам. (Если Вы захотите повнимательнее прочесть мои книги, то Вы их поймете ясно.) Но я не высказывал это прямо потому, что меня отпугивали Ваши, по-видимому, исключительно практические наклонности: "издать именно то, что теперь пойдет", независимо от духа, от содержания и т. д., Ваша поездка на Нижегородскую ярмарку, где расходятся преимущественно календари и т. д.
Я пробовал слегка внушить Вам и то, и другое, но видел, что заняты уже прежде знакомства со мною задуманными планами, и замолчал - на время. Годы учат "спешить медлительно", то есть и не торопиться, и не упускать из вида цели своей. Быть может, мы и сойдемся наконец с Вами так же, как сошелся я с Кристи, Александровым, Умановым и другими. "Ce qui est différé n'est pas perdu!" {Отсроченное не потеряно (фр.).}
Когда Вы слышите от меня такие речи, не вообразите, ради Бога, что я разумею тут что-нибудь глупо-эгоистическое, например, предложить Вам заботы о моих собственных изданиях. Я говорил об этом, видевши, что Вы ищете дел практических, коммерческих, так сказать, и думал так: если она найдет выгодным и для себя издать (пополам доход) что-нибудь мое, то отчего же! И только; и Вы помните, я постоянно в этом смысле и оговаривался, упоминал о недостаточной популярности моей и т. п. Это - между прочим, но не в этом, разумеется, главное дело. Если бы, например, нам с Вами удалось довольно выгодно издать и распродать пополам мои "Греческие повести"1, то это было бы служение не высшим идеям, а лишь случайному общему интересу.
Об идеях же разговор длинный-предлинный, и я его вести в этом письме прямо отказываюсь. Осуществления значительной доли моих идей, национальных мечтаний, политических пророчеств и эстетических надежд мне, конечно, уж и видеть не придется по годам и здоровью моему; но те-то идеи особенно и заслуживают названия бескорыстных, чистых и высоких, которым человек пламенно и твердо служит, не только не извлекая из них себе прямых и обязательных выгод, но и не рассчитывая даже насладиться лицезрением их осуществления в исторической жизни своей дорогой Родины!
Еще раз скажу, в книгах моих избыток курсива. За этот избыток меня и словесно, и печатно упрекали; одни видят в этом почему-то "нервность" какую-то, другие говорят, что я слишком дурного мнения об уме читателей, и что и без частого курсива они могут понять, что я считаю главным. Не об уме я дурного мнения, я дурного мнения о внимании русских, даже и умных читателей. Читают небрежно, рассеянно и через два дня все забыли. А многие и не понимают вовсе или совсем превратно. По поводу превратного понимания я бы мог рассказать много любопытных анекдотов, даже и про известных литераторов, но что-то лень, не хочется сегодня, да это и к делу прямо нейдет.
В заключение скажу Вам еще только два слова: если Вы в самом деле ищете дела и призвания, которое было бы в одно и то же время и идеально, и не без выгод (я знаю, что без этого нельзя тому, кто небогат), и вместе с тем чувствуете то искреннее и живое расположение ко мне, о котором Вы пишете, то постарайтесь приехать в Оптину - недели на две, не менее. Мы поговорим. На гостиницах жизнь недорога, если многого не требовать... И сверх того, если случится, что в минуту Вашего приезда у меня в доме прежде Вас не поселится какой-нибудь тоже дорогой гость, то я сочту за честь и радость оказать Вам гостеприимство у себя. Дом просторен, но собираются также летом в Оптину и другие знакомые; вот единственная причина, почему я не смею Вас звать прямо к себе. Вдруг кто-нибудь займет прежде Вас свободную и удобную комнату. Ну, а приехали на гостиницу и увидали, что у меня в ту минуту никого нет - и милости просим! Чем богат, тем и рад!
Прощайте, будьте повеселее. За неудачей и горем всегда бывают и утешение и поправка. И радости нам, точно так же, как и горе, приходят часто оттуда, откуда мы их не ждем.
Остаюсь Ваш искренний доброжелатель и готовый к услугам
Впервые опубликовано в журнале: "Русское обозрение". 1898. Январь. 491-493.
Валентина Александровна Попырникова - молодая девушка, принадлежавшая к кружку молодежи, собиравшейся вокруг К. Н. Леонтьева и П. Е. Астафьева на музыкально-литературных пятницах последнего. Впоследствии занималась издательским делом.
1 ...мои "Греческие повести" - очевидно, предполагавшийся к изданию сборник повестей К. Н. Леонтьева из жизни христиан европейской Турции.
12 мая 1888 г., Оптина Пустынь
<...> Немецкие же подлинники купить надо, но только в крайности. Я много трудиться ненавижу; люблю работать, слегка порхая по цветочкам чужого ума, а с немецким языком не распорхаешься - тут поневоле приходится быть "честным тружеником", что совсем не в моей легкомысленной натуре, и даже отчасти и не в правилах моих. Но в крайности, надо будет и по-немецки читать подлинники. <...>
Кстати - есть все в той же Бобарыкинской библиотеке большой роман Писемского "Люди сороковых годов"1. <...> По моей критике, это лучший из романов Писемского, и самый неизвестный при этом. Кажется, и Вы его не читали? А такое здоровое произведение Вам, еще пропитанному Достоевским, очень полезно. Помните, впрочем, что я очень боюсь Вас слишком обременять, чтобы Вы мою дружбу не предали анафеме! Это ведь и надоешь до смерти с комиссиями этими!
Посылаю 10 руб<лей>, ибо цен не знаю. Если увидите, что можно, еще купите Дрепера2 (по-русски) - как это у него, дурака, называется, не помню, тоже, небось "История цивилизации" какая-то? Да еще бы хоть цену узнать полному собранию Конст<антина> Серг<еевича> Аксакова (именно то нужно, где он что-то говорит о духе русского народа; я ведь его совсем не знаю - только по отзывам) и Ив<анна> Вас<ильевича> Киреевского3 (этого я читал, но что-то плохо помню: немного отвлеченно и бесцветно показалось - не врезалось). <...>
Прочтите статью Бестужева4 "О теории культурных типов" в майской книжке "Русского вестника". Нашего лагеря все прибывает. Я ждал этой статьи с боязнью и нетерпением: боялся - ну, как такой ученый историк да против этой теории? Слава Богу, нет. Но статья, очень важная по ученому авторитету специалиста, сама по себе слаба. Это все то же либеральное (полуевропейское почти) старое славянофильство - слишком славянское, так сказать, культурофильство.
Культура особая нужна, а славянство, пожалуй, только необходимое зло при этом. Без них (славян) нельзя, но надо морщиться, сознавая это, а не улыбаться. А они все еще улыбаются и слабых сторон Данилевского не видят.
Действительная жизнь, видимо, уже пошла другими путями к их же главной цели. Все они, от Киреевского до Данилевского (включительно), до Бестужева, до А. А. Киреева5, Шарапова6 и т. д. более или менее либералы, все - более или менее против сословности в России, например. Но Пазухин7, граф Дм<иттрий> Андр<еевич> Толстой и сам Государь за сословия, за новые формы привилегий и неравенства. Они - представители действительного течения исторической жизни, выразители практических требований времени, и эти практические требования новейшего времени стремятся исканием своим, разумеется, гораздо больше обособить Россию от бессословной Европы XIX века, чем сам даже Данилевский, который под влиянием духа сороковых, пятидесятых и шестидесятых годов говорит в своей книге, что в России "никто о сословиях и не думает". Все славянофилы этого лагеря (я славянофил на свой салтык) довольствуются иногда такими пустыми отличиями от Запада, что даже жалко видеть, а иногда уж и слишком широкими до невозможности. Нельзя, например, претендовать создать такое позвоночное животное, у которого не было бы легких, или кишок, или сердца. У всех есть. Но разные, и в разное время жизни есть перемены в органах (лягушки в детстве - как рыбы с жабрами, а во время зрелости - как мы с Вами, с легкими и т. д.).
Сословия суть признак силы и необходимое условие культурного цветения. Европа прежде была сословнее современной ей России (например, в XVI, XVII веке); теперь (в XIX) Россия, если хочет жить, должна стать сословнее Европы и на вопли о социальной неправде не смотреть. Христианство личное, настоящее, думающее прежде всего о том, "Как Я отвечу на Суде Христовом?", ничего не имеет против сословий и всех неприятных последствий сословного строя. Гражданская эмансипация и свобода христианской совести - это большая разница - и смешивать их - это остаток европейских привычек. Теперь - мало-помалу, но заметно - государственная Россия все хочет делать совсем наоборот противу Запада. Так, уж и в Англии лорды едва держатся и сами готовы отказаться от своих привилегий, у нас ищут противоположного... И т. д. И чем это движение медленнее, чем оно суше, чем бесшумнее, тем вернее. Восторги общие хороши только для войны или для чествования поэтов, а реформы с восторгом - это никуда не годится... Это у меня уже по-Фетовски. <...>
Впервые опубликовано в кн.: "Памяти К. Н. Леонтьева", СПб, 1911, с. 39-43.
1 "Люди сороковых годов" - роман А. Ф. Писемского (1863) о русском обществе середины XIX века.
2 Джон Вильям Дрепер (1811-1882) - английский химик, физик, физиолог и историк. Жил в США. В России был известен как автор книги "История умственного развития Европы" (русский перевод 1865-1866 гг.).
3 Иван Васильевич Киреевский (1806-1856) - один из основоположников славянофильства. С детства находился под большим влиянием В. А. Жуковского, близкого родственника его матери. К десяти годам прочитал уже лучшие произведения французской и русской литературы. Получил домашнее образование под руководством профессоров Московского университета, которое продолжил в Берлине и Мюнхене. Был лично знаком с Г. В. Гегелем и Ф. Шеллингом, но вынес из заграничного путешествия в основном отрицательное впечатление. В 1832 г. начал издавать журнал "Европеец", который приветствовал А. С. Пушкин. Однако уже на втором номере "Европеец" был запрещен по подозрению в политической пропаганде. Только в 1845 г. М. П. Погодин предложил И. В. Киреевскому редактировать "Москвитянин", что также из-за цензурных запретов продолжалось недолго. А. И. Герцен писал о нем: "Положение его в Москве было тяжелое. Совершенной близости, сочувствия у него не было ни с его друзьями, ни с нами." Сам Киреевский считал, что "существеннее всяких книг и всякого мышления - найти святого православного старца, который бы мог быть твоим руководителем...". Имение Киреевских Долбино находилось неподалеку от Оптиной Пустыни, которую он неоднократно посещал и был там похоронен.
4 Бестужев - историк К. Н. Бестужев-Рюмин.
5 Александр Алексеевич Кире ев (1833-1910) - генерал-лейтенант, публицист и писатель славянофильского направления, брат О. А. Новиковой. Занимался вопросами богословия и проблемой соединения католической и православной церквей. Поддерживал Вл. С. Соловьева в начале его деятельности, впоследствии резко с ним полемизировал.
6 Сергей Федорович Шарапов (1855-1912) - сельский хозяин и публицист, издавал газеты либерально-славянофильского направления "Русское дело" (1886-1890) и "Русский труд" (1897).
7 Алексей Дмитриевич Пазухин (?-1891) - действительный статский советник, правитель Канцелярии министра внутренних дел, ближайший сотрудник гр. Д. А. Толстого, проводник идей M. H. Каткова. Один из авторов контрреформ эпохи Александра III, направленных на восстановление сословных учреждений при руководящей роли дворянства. К. Н. Леонтьев высоко ценил деятельность Пазухина и написал в "Гражданине" обширную статью-некролог "Над могилой Пазухина" (1891. 5-8 марта).
174. КНЯГИНЕ Е. А. ГАГАРИНОЙ
22 мая 1888 г., Оптина Пустынь
<...> Я готов повторить в применении к современной России слова, сказанные Ламартином1 о Франции в 48 году: "Франция тоскует, Франция скучает!" Да, Россия тоскует, Россия скучает, и да позволено мне будет сказать откровенно в этом частном письме: только большая война или, вернее, целый период очень трудных, но победоносных войн может занять и отрезвить лет на 25-50 наше общество. Надо взять Босфор и Дарданеллы2 и готовиться после этого к ряду войн уже не с Австрией или Германией или с одной Францией, как бывало прежде, а с целой Европой, несколько более противу прежнего согласной. Согласие это возможно только на почве республиканской и нигилистической. Если Германия в неизбежном втором столкновении своем с Францией не победит последнюю опять в прах, то в ней самой начнется переход от демократического конституционализма к республике и т. д.
Буланже3 мне представляется назначенным только для того, чтобы ускорить схватку с Германией (также как и принц Вильгельм4) и дать нам удачный и единственный случай взять Царьград. Будущности серьезно политической я что-то для этого молодца не предвижу. В нем незаметно даже тех идеальных исканий (быть может, преждевременных), которые были у нашего Скобелева. Скобелев был оригинален даже в пороках своих. Буланже ничуть не оригинален. Я не верю, чтобы у него было то творчество, которое нужно для новой серьезной и глубокой борозды на поприще всемирной истории. Лет через 10-15-20 во всей Европе будет пошлейшая буржуазная республика (и в Германии); республика эта, заставши уже нас на Босфоре, захочет и нас обратить насильно в такую же республику... Захотим ли мы этого тогда? Едва ли! Мы в другом периоде, и вот борьба с перерывами за самые дорогие идеи для той или другой стороны. И я нахожу, что если будущая Россия способна уступить Западу и отречься от Церкви Восточной (не для папства, а для нигилизма) и от династии своей для режима хамов штатских, то (pardon pour la crudité du mot) {Простите грубое слово (фр.).} черт ее возьми, черт ее возьми... Такую подлую и проклятую дурацкую Россию и жалеть нечего! Туда ей и дорога! Но я хочу в могилу унести с собой веру в наших потомков и в то, между прочим, что гр. Д. А. Толстой, К. Д. Гагарин и Пазухин органически, физиологически правы в своем упорном искании неравенства прав. Все спасение государств и культур в этом неравенстве. Они précurseur'ы, {Предшественники (фр.).} и дело их даже и мистически будет оправдано. Пусть не утомляются препонами; чем медленнее, тем лучше, солиднее, естественнее. Разрушение легко, воссозидание медленно. Обратите внимание на многозначительное и роковое совпадение годов: 89 во Франции - годовщина официального безбожия, уравнения прав, 88 и 89 годы - годовщина крещения Руси при упорных стараниях восстановить в новой форме сословное неравенство!.. Espérons! Sursum corda! {Будем надеяться (фр.). Возвысим сердца {лат.).} <...>
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).
Елена Алкивиадовна Гагарина - жена кн. К. Д. Гагарина, по происхождению гречанка, урожденная Аргиропуло.
1 Альфонс де Ламартин (1790-1869) - французский поэт и государственный деятель. Член французской Академии. По своим взглядам - независимый консерватор, защитник свободы и религиозной терпимости. Во время революции 1848 г.- министр иностранных дел. Решительно боролся с анархией, что привело к падению его популярности и отходу от политической жизни.
2 Дарданеллы - пролив, соединяющий Мраморное и Эгейское моря.
3 Жорж Эрнест Буланже (1837-1891) - французский генерал и политический деятель. Отличился во время Франко-прусской войны 1871 г. Занимал пост военного министра и пользовался широкой популярностью. Его прочили в диктаторы, однако, запутавшись в политических и личных делах, он бежал из Франции. Покончил жизнь самоубийством после смерти любимой женщины.
4 Принц Вильгельм (1859-1941) - будущий прусский король и германский император Вильгельм II.
26-31 мая 1888 г., Оптина Пустынь
Наконец-то я собрался Вам ответить, незаменимый и незабвенный Губастов! В последнем письме Вашем Вы прежде всего объясняете мне те причины, которые помешали Вам приехать ко мне Великим постом, и просите, чтобы я недолго сердился на Вас за это... Я совсем не сердился, потому что сам понял при виде внезапного наступления весны и распутицы, что Вам до начала мая или конца апреля ехать сюда нельзя было... Но, разумеется, мне сгрустнулось от этого.
Человеку почти невозможно с точностью понимать самому, какое впечатление он производит на другого, а потому и Вам все-таки не может быть совсем ясно, что именно Вы в моей жизни представляете... Во-первых, я нахожу, что Ваша дружба ко мне была самою бескорыстною (а потому и самою лестною) из всех... (Простите, что не совсем правильно выразился: из всех... чего?!- дружб и т.д.- нескладно!) Во-вторых, потому, что только Вы (не считая Марьи Владимировны до ее окончательного исступления) понимали меня и мою жизнь так или хоть приблизительно так, как я сам ее понимал. Для всякого человека это очень дорого, а тем более для такого, как я, которого жизнь была очень сложна и который пережил столько внешних перемен и глубоких внутренних переворотов до тех пор, пока ему посчастливилось наконец достигнуть на краю гроба и вещественной обеспеченности, и внутреннего мира "на лоне Православной Церкви".
Вы для меня поэтому незаменимы никем, и когда Вы умрете (прежде ли или после меня), не будет на земле ни одного человека, который бы знал меня. Горсть московской молодежи, любящей меня, видимо, с большою искренностью, узнала меня уже больного, старого (с 83 года), связанного канцелярскими узами, в том среднем положении полуобеспеченности, полубедности, на которую обречен в столицах всякий второстепенный чиновник, если у него нет своего капитала или доходного имения. С женой невменяемой (лучше этого выражения для нее и не найдешь), тоже старой и добродушно грязной. Я вижу, я знаю, что они находят во мне что-то, что им очень нравится... Это видно было по их обращению, по их веселой откровенной, ласковой почтительности, по почетным отзывам Кристи, по стихам Александрова, посвященным мне, и т. д... Все они теперь со мной в переписке; Кристи был здесь у меня на святках, Александров приедет надолго 15 июня, другие тоже сбираются. Но ведь я всегда по природе был пластик, Вы знаете, "эллин" (как Вы говаривали) - и потому понять даже не могу, что во мне, таком старом, больном, уже неинтересном с виду, и в такой скромной, бедной, городской, буржуазной обстановке им нравится; "внутренний мой человек", как любит говорить психолог Астафьев, "дух моей жизни" или "жизнь моего духа", как любил выражаться довольно туманно покойный Аксаков, вот что их, должно быть, привлекает! А я (Вы то знаете меня!), я, грешный, распрегрешный эстетик, эти 7 лет московской жизни моей (которые были так выгодны мне с практической стороны по своему теперешнему счастливому результату), я с болью самолюбивого стыда вспоминаю их! Конечно, я ни на миг не забываю при этом чувстве, что это было смотрение Божие, что это было испытание, тернистый путь к теперешнему предсмертному отдыху в удовлетворяющей меня помещичьей, независимой и даже по-стариковски поэтической обстановке; но ведь в том-то и дело, что только Богу да самому испытуемому совершенно ясно, что ему особенно тяжело, особенно больно, в чем именно испытуемый может обнаружить степень и силу своей духовной покорности, своего смирения перед волей Божией. Например, вообразим двух верующих мужей: одному ссоры и дрязги, какая-нибудь мелкая подлость жены (подлость, столь обычная женщинам) гораздо больнее физической ее измены, другому - эта измена тяжелее и обиднее всяких самых грубейших ссор и т. д.
Вам, например (насколько я Вас знаю), жизнь семейная с какой-нибудь беспокойной и раздражительной женою была бы в сто раз тяжелее той скуки и временной тоски, которые должны одолевать Вас теперь иногда в Вашем одиночестве (да одолевало не раз и прежде, я помню хорошо). Таких примеров бездна.
Мне, по некоторой неизгладимости прежних моих вкусов, моя московская жизнь была очень тяжела по многим причинам, но в особенности потому, что, объективируя ее, так сказать, перед собой как жизнь чужую, я находил ее жизнью, быть может, и почтенною... но слишком обыкновенно печальною... Я этого не люблю. Вы знаете. Упоминаю я об этом для того, чтобы хоть одним живым примером доказать Вам, как Вы незаменимы для меня... Как бы это выразиться яснее? Попробую. Тот только истинно любит, который любит друга даже и со всеми его претензиями, который этими эстетическими, честолюбивыми, тщеславными и т. п. притязаниями не только не возмущается, но даже нередко и с радостью сочувствует им.
Так Вы и делали в былые времена - тогда ли, когда я, назначенный консулом в Тульчу, носил сюртучок цвета Бисмарк, парижский красный шарф, Вами же купленный, и белые триковые панталоны (помните?) и "обмывался" каждый день "vinaigre de toilette" {Туалетный уксус (фр.).}; тогда ли, когда я, уже полуразрушенный, приехал с Афона в Царьград и когда во мне происходила такая жестокая борьба светских вкусов и развратных страстей с искренностью и глубиной нового в то время религиозного чувства... Кто знал меня таким? Кто понимал? Кто жалел? Кто радовался со мной и огорчался за меня? Кто, сердясь и ропща иногда на меня за всю эту бурю, не переставал меня любить?.. Вы и только Вы одни. Только Вы (и бедная Маша еще) с полуслова, с полунамека понимали меня тогда и поняли бы и теперь с полуслова. Вам обоим (с Машей) ясно, что мне особенно тяжело и что мне особенно приятно. Маша помнит меня с 27 лет, Вы - с 30 почти. Но Маша стала давно уже невозможна в отношениях со мной, она знает отлично, что мне больно и что мне приятно, и не в силах уже не противоречить мне чрезвычайно тонко и умно почти во всем, что мне дорого теперь. Я заметил, вообразите, при краткой последней встрече в Оптиной, что она даже о богословии Вл. С. Соловьева не может со мной спокойно рассуждать, а все выходит из себя. Она, конечно, несчастнее меня, ибо она всегда была первым нападающим в распрях и не может в минуты просветления совести забывать фактов; но как бы то ни было, наше общение сделалось невозможным потому, что даже и при двух очень кратких последних свиданиях наших (в Москве в 86 году, когда я умирал весною, и в том же году летом в Оптиной, куда и она нарочно приехала, чтобы видеть меня) я понял прежде нее, что эти встречи и свидания даже и на 3-4 дня оставляют только одну тягость на сердце, я догадался, наконец, что эти внешние примирения в виде свиданий и будто бы приятных разговоров о том о сем, после того глубокого единомыслия и тождества вкусов, которые нас столько лет с ней соединяли,- большая ошибка, натяжка и ложь; это ненужное, кисло-сладкое какое-то притворство, что они, эти лжесмиренные елейности, для внутреннего, духовного, христианского прощения обид очень вредны. После того, что уже было между нами и в такие зрелые годы, христианское чувство требует одного - забвения и, если нужно и можно, вещественной помощи, вообще какого-нибудь чисто практического добра, без разговоров и свиданий. Понявши это, я сказал это старцу, и он согласился со мной. Теперь она без места пока, гостит по знакомым и, как слышно, довольно покойная (вдалеке от меня она всегда покойна и даже полнеет. Это мне говорил отец Амвросий еще и тогда, когда старая привязанность еще не позволяла мне совсем с нею порвать). По приказанию о. Амвросия я, пока она без должности, посылаю ей каждый месяц 15 р<ублей> с<еребром> на карманные деньги, да еще даю от время до времени половину с продажи сборника "Восток, Россия и славянство" (он понемногу не перестает продаваться); и мне по приказанию духовника давать стало гораздо легче, чем от себя, ибо в этой форме я почти не чувствую, кому я даю. Сердце даже и добрым чувством не шевелится. А мой идеал по отношению к ней - ничего не чувствовать. Слава Богу, я даже не сам и посылаю, а отдаю все Катерине Васильевне1 (Вы ее ведь помните?), которая тут живет постриженная (тайным постригом) близко от моей дачи, рядом, и часто у нас бывает. Ей отдаю и отчета не спрашиваю. Отлично! Это помощь; что касается до встреч, то прошлого года летом она приезжала сюда дней на десять говеть и видаться со старцем, ж ила у Катерины Васильевны в двух шагах от меня и вследствие дружеских отношений этой последней всячески избегала встречать меня. Однако нечаянно раз, встретившись в садике у Катерины Васильевны, я молча подал ей руку (потому что мы были не одни). Она ушла в дом, а я к себе, вполне счастливый, что так легко отделался и что не было и тени волнения в душе. Отец Амвросий говорит: "Однако должно быть сильно эта женщина оскорбила вас! И в Турции, и где только вы ни были, ни против кого у вас нет такого памятозлобия, как против нее. Конечно, видеться не нужно. А так как сказано: "любите и врагов", то надо деньгами помогать ей и молиться о смягчении сердца!"
Таким образом, мой житейский опыт и моя психологическая тонкость совпали с духовным взглядом отца Амвросия. Она - другое дело. При ее привязанности, страстности и сварливости она готова была бы снова видеться, снова беседовать, жить даже вместе и снова беспрестанно досаждать, укорять, намекать и т. д.
Раза два-три она сама сознавалась, что чувствует себя с этой стороны неисправимой. Итак, из двух людей, меня в самом деле коротко знавших, Вы остаетесь теперь для меня только одним, с которым я могу говорить так, как я мог прежде говорить с двумя.
Мои московские юноши2 узнали меня уже старым, как я сказал. Для них это, вероятно, полезнее (или, вернее сказать, гораздо безвреднее), но здесь речь не о моем на них влиянии, но о том, что я не могу (и не хочу даже) быть с ними таким откровенным, каким был с Вами и с Машей. Говорится - "noblesse oblige" {Положение обязывает (фр.).}, можно сказать и многое другое в том же роде: "expérience oblige, influence oblige, religion oblige, position oblige, réputation oblige". {Опыт обязывает, действия обязывают, репутация обязывает (фр.).}
Старая же дружба тоже обязывает, только совсем в других отношениях: она обязывает к верности, а не к сдержанности и осторожности в излияниях. Вы от моих излияний (даже и о столь грешном прошедшем моем) не испортитесь и моего доверия никаким бестактным словом не оскорбите...
Вот почему я считаю, что это за грехи мои Бог лишил меня наслаждения видеть Вас у себя в доме и говорить с Вами этим постом. Вы тут ничем не виноваты, и уж одно искреннее желание Ваше побывать здесь у меня - мне очень утешительно и лестно. Хочу этим длинным письмом возместить хоть сколько-нибудь невозможность близкого свидания. Потому отлагаю продолжение до понедельника, до 30-го. Завтра (28) надо в Козельск, а 29-го обедня и панихида по матери (Феодосии); писать же я люблю только с утра. А вечером вообще "гуляю" во всех смыслах этого слова, за исключением крайнего пьянства, а водку пью вечером понемногу. <...>
Маленький парантез3 для Вашего религиозного просвещения о важности старчества даже и для самих по уму и по нраву самобытных, но верующих мирян. Если бы в нашей жизни вопросы о действии душеполезном и греховном были так ясны, как следующие: "обокрасть благодетеля или помочь сироте?", "впасть в кровосмешение с тещей или не впасть?", "выдумать на Губастова небывалую глупость в виде спасибо за то, что Вы мои долги платили?", так для такого выбора, я полагаю, не только старчества, но даже, пожалуй, и христианства не нужно... Но есть множество случаев в жизни христианина, где и страсти молчат, и намерения добрые - а между тем не можешь решить, которое из двух хороших дел перед судом Всевышнего сочтется за лучшее. Это вздор, что совесть наша тут сама может решить... Совесть глубоко и неразрывно связана с самомнением, тонкою моральною гордостью, с природными вкусами и т. д... <...>
Варя очень похудела и порядочно через это подурнела, так как черты ее, Вы знаете, не особенно красивы. Это происходит оттого, что она вторую дочь слишком долго кормит, нарочно, чтобы отсрочить как можно дольше новую беременность. Это нередко предохраняет. Я этому, признаюсь, сочувствую. И с двумя девочками столько возни, даже и в отдельной от дома детской, что кроме Агафьи (матери Вариной) пришлось еще 14-летнюю племянницу Варину сюда взять за 1 руб<ль> в месяц. А сама Варя для нас в доме больше всех нужна. Лизавета Павловна, слава Богу, очень ее любит. Лизавета Павловна с тех пор, как 2 года тому назад вдруг начала ужасно толстеть, стала покойнее и рассудительнее. Но странное дело, от 71-72 года, как только она пожила в Одессе с матерью и сестрою своими, уже не возвратилась к ней ни при каких переменах, ни внешних, ни внутренних, ее первоначальная щеголеватость и та безукоризненная опрятность, которая даже щепетильную мать мою удовлетворяла когда-то до того, что она ее с этой стороны предпочитала и дочерям своим, и другим невесткам, из которых одна, была княжна, а две другие - "генеральские дочери". Она их всех троих терпеть не могла, презирала и считала mauvais genre {Дурной тон (фр.).}, a Лизу не только любила, но даже чуть не гордилась ею и расхваливала ее своим знакомым: Оболенским, Мещерским, Карамзиным и т. д. Вы Лизу такой уже и не знали вовсе. Я помню, Маша в 60-х годах, когда ей было 15 (16-17) лет, и она Лизу еще очень любила, часто, целуя ее, восклицала: "Господи! Как от нее хорошо пахнет! Даже и в комнате у нее какой-то приятный воздух!" И это было справедливо. Каким образом это все безвозвратно исчезло - не понимаю.
Теперь, напротив, Варя должна за ней как за ребенком следить, чтобы она Бог знает чего у себя в комнате на полу не наделала! (И делала!) С тех пор, как в 80-м году (после Варшавы) мне ее привезли из Крыму худую, пожелтевшую, всю в струпьях и вшах (вообразите мое тогдашнее чувство!), напуганную какую-то, одичалую, убитую, но с припадками самого неосновательного и сильного гнева, с тех пор ее моральное и умственное состояние много изменилось к лучшему. Она стала опять веселее, добрее, смелее и спокойнее; мне очень послушна во всем серьезном и даже не обижается, что в моем отсутствии деньгами распоряжается не она, а Варя или Александр. (Вот и вернувшись из Москвы, она с восхищением рассказывала, что Александр всегда выдавал ей на извозчиков и даже лакомства покупал.) Но уже прежняя внешняя опрятность и изящество, которые и пожилой женщине возможны, не возвратились. Все-таки она нормальным человеком не может быть названа.
Ах, друг мой, что бывает, что бывает на свете и с чем человек ни свыкается, особенно при религиозном взгляде на жизнь! Вот и я - понимаю, что это должно бы казаться мне ужасным, но не чувствую не только ужаса, но даже и огорчения. Все думаю: "И так - слава Богу!" И даже, как Вам это сказать, предпочитаю мою жизнь с этой бесполезной, грязной и впавшей в детство старухой жизни с какой-нибудь дочерью профессора, которая помогала бы мне в труде! Я снова люблю ее крепко за ее чистосердечие, за ее всепрощение (она никогда меня ничем прошлым не упрекнула!) и за ее оригинальность даже; и не только я, но и все люди в доме и многие посторонние очень ее за ее характер любят и здесь, и в Москве.
Недавно читал в описании юбилея Ап<оллона> Ник<олаевича> Майкова, что "маститый юбиляр вошел в черном фраке"... И потом "сел за стол, окруженный своей семьей" - я "эстетически" ужаснулся! (В этом я все прежний Леонтьев.) Во-первых, зачем уж поминать о фраке юбиляра? Надо стараться забыть о пластическом безобразии нынешних празднеств; а потом, ведь жену его я видел. У нее давно зубов нет, и она давно уже была в очках. На что эта семья? На что эти домашние подробности, эти "ночные шкапчики" перед публикой? Мораль - для дома. Эстетика - для общества. Я бы старую жену на стариковский юбилей не взял бы.
Отчего это у этих поэтов на бумаге так мало поэзии в жизни? У Пушкина была эта поэзия в жизни, у Лермонтов была, у Фета смолоду. Изо всех других только у Алексея Толстого4, потому ли, что он был богатый барин, потому ли, что Софья Андреевна5 имела в себе нечто сатанинское, не знаю, но была.
А этот бедный Майков! Только забывая о нем самом, я могу наслаждаться его стихами. <...>
Впервые опубликовано в журнале: "Русское обозрение". 1897. Март. С. 443.
1 Катерина Васильевна - Е. В. Самбикина.
2 Мои московские юноши - студенты катковского Лицея в Москве Я. А. Денисов, А. А. Александров, Н. А. Уманов и И. И. Кристи, с которыми К. Н. Леонтьев познакомился через профессора этого Лицея П. Е. Астафьева.
3 Парантез - попутное замечание.
4 Алексей Константинович Толстой (1817-1875) - граф, поэт, прозаик, автор драматической трилогии "Смерть Иоанна Грозного" (1866), "Царь Федор Иоаннович" (1868) и "Царь Борис" (1870).
5 Софья Андреевна - С. А. Толстая (урожд. Бахметева), жена гр. А. К. Толстого.
1 июля 1888 г., Оптина Пустынь
Вы слишком уж строги к себе в последнем Вашем письме. Говорите, что
"писать разучились", а Ваше письмо, как всегда, премилое и преумное; одно в нем нехорошо - слишком кратко... Я очень люблю получать от Вас письма, и если Вы в самом деле... не хочу сказать "старый", а давний и верный друг, то дайте мне слово, что Вы хоть три раза в год будете сами впредь писать мне и без повода с моей стороны. При Вашей твердости и надежности Вы, конечно, исполните это с европейской точностью (точность и выдержка идеи - почти единственная черта, которую я уважаю в "современной" Европе... Есть еще в ней и много прежнего: воинственность, папа, по временам тонкий вкус и порывы идеализма - ну, это, конечно, я очень люблю). <...>
Вы пишете, что прочли "Национальный вопрос"1 Соловьева и возражения Страхова2 в "Русском вестнике", и что ни то, ни другое вполне Вас не удовлетворяет. Я почти согласен с Вами (и, может быть, был бы и вполне согласен, если бы Вы потрудились объяснить, что именно Вам не по душе). Я не удовлетворен этими двумя трудами по двум разным причинам. Соловьев - единственный из наших писателей, который подчиняет до известной степени мой ум. Ни старые славянофилы (Киреевский, Хомяков, Аксаков), ни сам Данилевский, ни Катков не могли меня умственно подчинить. Мне все казалось и кажется, что я многое вернее, яснее, нагляднее их понимаю. Катков в особенности недостаточен, он самым родом своей деятельности, неустанною заботою о "злобе дня" сузил искусственно свой кругозор (le journalism c'est le tombeau du génie) {Журналистика это могила гения (фр.).}. В мнениях его часто важно было не то, что говорит человек, а кто говорит. Ему верили в Петербурге, и его заслуга историческая не в прозорливости какой-нибудь (он все говорил для своего успеха вовремя, для государства - поздно), а в том, что он умел свой колокол, в котором серебра было уж не так-то много, высоко и выгодно для акустики повесить. У него можно учиться ловкости и чутью, а не идеям. Ни в печати, ни даже в частных беседах я ни слова от него нового не слыхал. Все это я прежде его и тоньше говорил. Но Вл. Соловьев, сознаюсь с охотой, на меня 50-летнего имел (и имеет) огромное влияние. Это настоящий гений и гений с какою-то таинственною, высшею печатью на челе. Мне очень трудно устоять противу его "обаяния" и не объявить себя открыто почти его учеником. Возражая ему, я все-таки почти благоговею. Жаль, что Вы не потрудились (по-видимому) прочесть целых X - XI моих фельетонов в "Гражданине" ("Владимир Соловьев против Данилевского", апрель и май, до 2 июня)... Возражения мои ему основаны на двух разного порядка идеях: 1) на идее (и даже на чувстве) православной богобоязненности (то есть не погрешить бы нечаянно противу нашего догмата. Епископы наши большею частию молчат и прячутся за цензуру). С этой стороны я не смею увлечься свободно его римскими симпатиями, хотя очень склонен (как Вы знаете) к ним. Другая идея: по разумению я понимаю, что соединение Церквей, весьма важное для борьбы противу грядущего антихриста и т. п., если и состоится по воле Божией в какой бы ни было форме, то до этого далеко, и так как никакой Восточный Собор еще не объявил, что всякий верующий православный обязан отныне этим делом заниматься, то я нахожу, что пока и заботами славянофильского (то есть культурного) обособления от Европы не религиозной, не католической мы имеем и право и долг целый хоть век заниматься, и что этого дела хватит еще на 4-5 поколений, а наше дело теперь толкать к этому Россию. Это мое отношение к Соловьеву, к человеку живому, умственно страстному, гениальному и указывающему ясный и твердый путь (хотя бы и ошибочный, быть может).
Ну, а Страхов - это мыслитель мертвый, без знамени, без страсти, без выхода в практическую жизнь, критик Европы XIX века, отрицатель - и больше ничего. Он годится только в логические наставники, в учителя умственной приготовительной гимнастики - и больше ничего.
Я этого человека не уважаю и не люб