нему соседи. Скоро речь зашла о том, чем была Польша некогда и чем она стала
теперь. Разговор, разумеется, дошел до того, что так или иначе, а Польша в свой
урочный час восстанет и сплотится на старый лад. Хозяин, наскучившись этим
вечным переливанием из пустого в порожнее, сказал им: "А знаете ли, господа,
как правительство могло бы совершенно обрусить деревню, в которой имею
ныне честь видеть вас и угощать? Стоило бы ему только вывезти отсюда меня,
эконома и ксендза: за отсутствием нас троих, деревня сделалась бы сплошь
чисто-русская".
В другой раз вбегает к нему в Петербурге поляк-студент, взволнованный
и восторженный. В то время где-то в Польше возникли политические
беспорядки, которые, по польскому обычаю, могли возрасти до кровавой смуты.
"Что же, граф? - спрашивает он. - Скоро выезжаете вы из Петербурга?" -
"Зачем и куда?" - говорит граф. "Как куда и зачем? Да разве не знаете вы, что
в Польше зашевелились?" - "Нет, знаю, но именно потому в Польшу и не еду,
а остаюсь в Петербурге". - "Помилуйте, граф, вам в ваши лета нельзя терять
такой удобный случай: может быть, это в последний раз на веку вашем
приходится быть свидетелем восстания и принять в нем участие. Я - дело
другое: я еще молод, могу подождать, впереди мало ли что еще будет, а вам
ждать нечего". Ржевуский в тот же день рассказал мне этот разговор.
В то же время отправился он в почтамт и объявил, что он ни с кем
переписки не имеет и иметь не хочет, и что в случае получения писем на имя
его он покорнейше просит почтовое начальство истребовать эти письма.
О пребывании своем в Петербурге Ржевуский забавно замечал: "Здесь
все любят быть при ком-нибудь или при чем-нибудь. Каждому нужно так или
иначе числиться состоящим; единичных личностей нет. Когда я бываю в
обществе или гуляю по улицам, я, не принадлежащий никакому ведомству,
никакому персоналу, могу вообразить себе, что вся эта административная
махина, все это поголовное чиновническое ополчение учреждены, бодрствуют,
действуют только для меня, для личного охранения личной моей безопасности и
для моего удовольствия. Все прочие - звенья, взаимно сопряженные в одну
цепь, которой держится общий порядок. Все друг дружке помогают, каждый
дежурством своим и поденным трудом. Я один не дежурю, никому не помогаю,
ничего не делаю, а пользуюсь усиленными трудами всеобщей бдительности и
деятельности".
"Полячка же (говорил он), напротив, любит всегда иметь при себе
кого-нибудь, а сама быть ни при чем. Русские, хотя иногда и без выгод, ищут
быть бескорыстными клиентами; полячка любит иметь при себе чиновников по
особенным поручениям, добровольных невольников. Полячка, где бы ни было,
употребит все усилия, все уловки польской своей натуры, чтобы завербовать
под власть свою одну из местных предержащих властей: в столице - министра,
в губернском городе - губернатора или начальника внутренней стражи, в
уездном - городничего, в деревне - квартирующего с отрядом своим
армейского прапорщика. В этом выражается и общая женская потребность
нравиться, и особенно польская потребность иметь при себе и всенародно
угодника, приживала, более или менее официального, более или менее
титулованного. Как соседи ни разделяли Польши, еще все не могли они
приступить к разделу этой женской национальной силы".
Как Ржевуский ни любовался и ни хвастался своей единичной
независимостью, а кончил тем, что состоял, если не официально, то официозно,
при князе Паскевиче в Варшаве. Фельдмаршал (и ставим ему это в число не
последних отличий его) чувствовал также потребность иметь постоянно при
себе умного человека. Так были при нем Старынкевич, потом Козловский, под
конец Ржевуский. Ему нужен был разговорчивый и просвещенный собеседник,
далеко заполуночный. В беседах этих был он искренен, словоохотлив и в
высшей степени занимателен. Но необходим был для такой беседы человек,
умевший давать реплику, как говорится на театральном языке. Ржевуский имел в
себе что-то и Старынкевича, и Козловского: трудно определить это неуловимое
что-то, но оно угадывалось, чувствовалось. Первый, кроме того, что был очень
умен и речист, имел еще неистощимый запас всевозможных воспоминаний,
государственных и биографических сведений о событиях, закулисных и
заканцелярских тайнах и лицах царствования Александра. Между прочими знал
он наизусть князя Багратиона, Чичагова, Новосильцева. Сам не играл он в делах
видной роли, даже и второстепенной, но умел пронюхивать источники,
доискиваться их, приближаться к ним и черпать из них ловкой и объемистой
рукой. Сверстники и приятели прозвали его: политическим Фигаро.
Ржевуский не обладал, может быть, вполне изящными и сочувственными
свойствами, которыми так богато и почти исключительно пред другими был
одарен Козловский. Он не имел за собой, как Козловский, и европейской
известности, и европейского авторитета. Но и он в обществе, на вечерах,
мало-помалу забирал первенствующее место в разговоре: все охотно слушали
его, забавлялись парадоксами, смеялись остроумным выходкам его, иногда
фантазиям воображения, в которых правдивый историк уступал место
романисту, и слушатель не должен был ставит всякое лыко в строку.
***
Кривцов, Николай Иванович, возвратясь из Лондона, в котором прожил
он довольно долгое время, по службе при нашем посольстве, явился к нам
большим англоманом. Он вывез из Англии с собой и в себе многие тамошние
обычаи, вкусы, повадки. Император Александр I очень благоволил к нему и
любил в нем молодого безногого ветерана последней отечественной войны.
Вскоре по возвращении своем назначен он был тульским гражданским
губернатором. Туда перевез он и свою английскую обстановку. Тулякам это не
нравилось. Они, то есть привычки и желудки их, не могли переваривать поздние
обеды его, и у себя дома, и в частных домах, где давались обеды в честь его,
туляки мало обращали внимания на то, что он был деятелен, правосуден, само
собой разумеется, и бескорыстен: к небрежности в делах они пригляделись; к
взяткам они, по прежним порядкам, успели попривыкнуть. Все это дело
житейское и обыкновенное; но обедать в шестом часу, но смотреть, как
губернатор в конце обеда прохлаждается изюмом, орехами и медленно запивает
их рюмкой портвейна, вот уже чего никак не могла спокойно вынести их
домашняя и гражданская натура.
После Тулы перешел он в Воронеж, из Воронежа поступил он
губернатором в Нижний Новгород. Внешняя англомания его, а может быть, и
некоторая внутренняя неуступчивость и особливость в нраве, попробуем сказать
особнячество (жить особняком) в провинциальной среде, везде вредили ему.
Пошли служебные пререкания, жалобы, доносы. Наконец, должен он был сойти
с губернаторского поприща. Жаль, что гражданская деятельность его не долее
продолжалась. Он мог сначала, по неопытности, по малому знакомству с
административными русскими порядками, иногда ошибаться и делать легкие
промахи; но в нем были все залоги хорошего хозяина губернии. Нет сомнения,
что со временем вышел бы из него образцовый губернатор. Он часто говаривал:
"Когда сужу себя, бываю собой недоволен; когда себя сравниваю со многими
другими, я примиряюсь с собой".
Но возвратимся к Голицыну по поводу Кривцова. Между привычками,
вывезенными им из Англии, была и та, что за завтраком его стояла на столе
хрустальная чаша с вареньем. Когда он до нее дотрагивался, Голицын говорил
ему: "Сделай милость, не принуждай себя, не неволь себя; я и так буду всех
уверять, что видел собственными глазами, как ты ешь варенье после утреннего
чая".
Дополним еще несколькими почерками пера изображение Кривцова,
слегка уже нами наброшенное. Есть лица, которых портреты во весь рост не
попадают в исторические выставки. История их не выдает, но не менее того
силуэты их имеют полное право занять место в приятельском альбоме или в
перечневой ведомости современных личностей.
После своих губернаторских неудач Кривцов поселился в Тамбовской
деревне Любичи. Редко выезжал он из нее в Москву на несколько недель: еще
реже являлся в Петербург, и то на время еще короче. Разумеется, построил он в
деревне каменную, готическую английскую башню. Но вместе с тем построил и
большой деревянный дом, красивый, хорошо расположенный и со всеми
возможными удобствами, как для себя и для своих, так и для гостей,
навещавших его. Из соседей своих преимущественно сблизился он с семейством
князя Григория Сергеевича Голицына (которого помещичья жизнь и домашняя
обстановка ожидают живописца для верной и достойной обрисовки всей ее
своеобразности), с Баратынскими, с Чичериными. От других соседей он
уклонялся, а если необходимость вынуждала его принимать кого из них, то он
вымещал скуку свою на голодающем их желудке и обедал еще позднее
обыкновенного: соседи, измученные долгим отощанием, не возвращались на
дальнейшие пытки. Он усердно занимался сельским хозяйством, но с прибылью
ли, это неизвестно, да и сомнительно. Впрочем, он не англизировал ни полей
своих, ни хлебопашцев, а кажется, держался отцовских порядков в
обрабатывании полей и в прочем домостроительстве. Он вообще не был
человеком ни увлечения, ни утопии. Был он более человеком рассудка, разбора,
анализа. Можно было признать в нем некоторую холодность, некоторый
скептицизм. Не знаю, был ли он способен к дружбе в полном значении этого
слова, то есть с ее откровенностью, горячностью, самопожертвованием, но он
питал в себе чувства искренней приязни и уважения к некоторым
исключительным лицам и остался им верен до конца. Он не был записан в
Арзамасском штате, но был приятелем почти всех арзамасцев. Учиться начал он
поздно и сам собою, то есть чтением. Первоначальное образование его было,
вероятно, слабо и поверхностно. Рано вступил он в военную службу: тут было
тогда не до учения, а до учений. Из первых серьезных книг, им прочитанных,
была, кажется, история века Людовика XIV, написанная Вольтером. Под
новостью и свежестью впечатлений своих он, кстати и не кстати, все говорил об
этой эпохе. Кто-то из приятелей его, - чуть ли не Блудов, сказал: "Кривцов
воображает, что он открыл век Людовика XIV".
Деревенская жизнь, со своим спокойствием, с независимостью своей, год
от году все более привязывала его к себе. В этой жизни было также что-то
английское, частью, может быть, и привитое, но прививка попала на хороший и
родственный грунт. Англичане живут в поместьях своих, в Лондоне они только
гостят. Кривцов одичал к обществу, которое, впрочем, он, кажется, и в
молодости умеренно любил, но приезду приятеля он всегда был рад. Бывало,
перед обедом спросит он его: какое вино хочет он пить? И спустившись в
погреб, которого ключ носил он всегда в кармане, вынесет он, по желанию
гостя, бутылку хорошего бордо, рейнвейна или шампанеи, как говаривал
Американец Толстой. Хотя деревянная нога его была образцовая, щегольская,
так что мудрено было разглядеть, которая сделана из дерева и пружин и которая
из костей и мяса, но все же не мог он много ходить. У подъезда деревенского
дома его стояла постоянно таратайка, запряженная в дежурную лошадь. В этом
экипаже несколько раз в день объезжал он поля свои и осматривал
хозяйственные работы, и каждый вечер староста являлся к нему с докладом о
трудах и событиях дня.
Эти аудиенции имели свой особый характер. Кабинет его, как и все
комнаты, содержались в примерной, опять-таки английской, чистоте. Полы
обиты были мягкими, пушистыми коврами, мало удобными для гвоздями
обитой обуви русского мужика. И вот что придумано было помещиком. Он
велел прорубить род окна в стене, выдающейся в сени. В известный час
староста высовывал через отверстие голову свою, опушенную густой бородой,
совершал свои доклады и принимал приказания и распоряжения барина на
следующий день.
В последнее время он несколько обрюзг телом, вероятно, вследствие
увечья своего, но не обрюзг умом. В осенние и зимние вечера, после позднего
обеда, садился он в кресла перед камином и дремал. Так в один вечер
неожиданная скоропостижная смерть тихо застигла его. Замечательно, что
любимый брат его, Павел, приехавший после смерти брата из Рима в Любичи,
умер в той же комнате, перед тем же камином и чуть ли не в самых тех креслах.
***
Шведский наследственный принц Оскар (впоследствии король), во время
пребывания своего в Петербурге, сказал Жуковскому, как жалеет он, что
обстоятельствами и требованиями звания своего был он брошен на сцену света
и в деятельность прежде, нежели успел порядочно довершить образование свое
и научиться всему, что необходимо знать. Официальное лицо, назначенное у нас
находиться при особе принца, вмешалось в разговор и сказало: "Ваше
высочество, вы придаете мне смелости; теперь не буду стыдиться невежества
своего, зная, что и вы невежда". Скромно и чистосердечно высказано, но не
совсем ловко.
Принц имел много успеха в Петербурге, и фрейлины Двора находили его
очень любезным. Многие говорили, что в нем есть некоторое сходство со
знаменитым князем Багратионом.
Граф Фикельмонт рассказывал мне странное и, по-видимому, мелкое
обстоятельство, которое возвело французского маршала Бернадота на шведский
престол. Граф Фикельмонт был некогда австрийским посланником в
Стокгольме и слышал эти подробности от многих достоверных и
государственных людей. Во время наполеоновских нашествий на Европу в
числе разнородных пленников был и шведский офицер. Бернадот всегда
обращался с пленными внимательно и кротко. Он отличался от своих
сослуживцев, французских военачальников, уважением к личному достоинству
человека, бескорыстием и, по возможности, облегчением повинностей и
пожертвований, возлагаемых на жителей тех мест, которые подвергались
военному постою. Когда, вследствие разных событий и переворотов, шведский
сейм рассуждал об избрании наследника престола и колебался между разными
именами, помянутый шведский офицер вспомнил о Бернадоте и сообщил мысль
свою одному пастору. Он говорил: "Швеции не знать спокойствия и не оградить
себя от русского влияния, если не прибегнет она к французскому
покровительству и не примет из рук Франции наследника престола. Сей
наследник налицо, и неминуемо быть должен Бернадот". Пастор подался на это
мнение. Оно разошлось по городам и селам. Сказано и сделано. Молодой
офицер скачет в Париж и является к Бернадоту, удостоверяя, что Швеция
желает иметь его будущим властителем своим. Маршал отвечает, что делаемое
ему предложение очень лестно для него, но что он желал бы видеть
свидетельство уполномочия, данного ему его согражданами на подобное
предложение. Офицер, убедившись в согласии Бернадота, обращается к шведам
из знатнейших фамилий и сообщает им дело, которое он затеял. Большинство
одобряет это предположение. Наконец шведская депутация отправляется к
Бернадоту и приглашает его принять титул наследника шведского престола.
Отселе начинаются официальные и дипломатические переговоры, и вот
француз, сын адвоката, является впоследствии Карлом XVI (недалеко по счету
от Карла XII), основателем новой династии, - единственный уцелевший
обломок от огромного революционного корабля, который был после окрещен
именем Наполеона. Он пережил и события, в которых участвовал, и порядок,
который они устроили. После он сам содействовал сокрушению этого порядка.
Впрочем, он никогда вполне не ладил ни вначале с Бонапартом, ни позднее с
императором Наполеоном. Оба они друг друга опасались.
Приписка, сделанная в 1850-х годах. После того всплыл обломок из того
же корабля и под тем же роковым именем. Впрочем, одним французам могла
присниться мысль восстановить этот забытый остаток забытой династии.
Можно заботиться о восстановлении принципа; реставрация имени, некогда
славного, но окончательно погубившего славу себе свою, и к тому же
реставрация личности, не имеющей сама по себе никакого нравственного и
политического значения, есть одно политическое ребячество. Французская
история, с последнего десятилетия минувшего века до наших дней, есть не что
иное, как фантасмагория, то кровавая и зверская, то жалкая и смешная, в
которой, по какому-то сумасбродному треволнению, лихорадочно
передвигаются и перебегают неожиданные события и лица.
***
Несколько раз говорили мы о князе Белосельском, принадлежавшем веку
Екатерины и царствованию Александра I. Он столько же был известен устной
любезностью, сколько эксцентричностью пера своего. Вот пример из многих, а
именно надпись его к портрету кн. Багратиона:
Si Souvoroff, si grand, si fortune,
Est le pere de la victoire,
Bagration en est le fils aine:
II joue avec la mort et couche avec la gloire.
(Если Суворов, столь великий, столь одаренный счастьем, есть отец
победы, то Багратион - старший сын ее. Он играет со смертью и ночует со
славою.)
Впрочем, иногда вырывались у него и дельные стихи. Говоря об одном
историческом лице, сказал он: "Другие делали худое, а он худо делал хорошее".
В.Л. Пушкин рассказывал, что князь Белосельский читал ему однажды
стихи, написанные им на смерть камердинера своего:
Под камнем сим лежит признательный Василий:
Мир и покой ему от всех земных насилий...
И что есть человек? - Горсть пыли и водицы.
"Мне нравится эта водица, - прерывая чтение, сказал с умилением князь
Белосельский. - Не правда ли, так кажется, и видишь, как протекают ваши
дни?"
***
В.Л. Пушкин любил добродушно оказывать внимание и поощрение
молодым новичкам на поприще литературном. Он по вечерам угощал их чаем, а
нередко приглашал их к себе и обедать. Один из таких новобранцев был в
Москве частым посетителем его. "А к какому роду поэзии чувствуете вы в себе
более склонности?" - спросил его однажды Пушкин с участием и некоторой
классической важностью. "Признаюсь, - отвечал тот смиренно, - любил бы я
писать сатирические стихи, да родственники отсоветовали, говоря, что такими
стихами могу нажить врагов себе и повредить карьере своей по службе". - "А
скажите мне что-нибудь из ваших сатирических стихов". - "Вот, например,
эпитафия:
Под камнем сим лежат два друга:
Колбасник и его супруга".
***
В приятельском кружке говорили о многих благих мерах,
предпринимаемых правительством, которые, по обстоятельствам и по силе
вещей (как говорят французы), по внутренним причинам, по личным
особенностям, не достигают указанной и желаемой цели. На это Жуковский
сказал: "Наш фарватер годен пока только для мелких судов, а не для больших
кораблей. Мы часто жалуемся, что корабль, пущенный на воду, не подвигается,
не замечая, что он попал на мель". Вот Крылову прекрасная канва для басни.
***
В хорошем и дельном журнале Revue Britannique 1825 г. есть статья о
русской литературе. Встречаются обыкновенные и неизбежные промахи, но
вообще статья порядочная. В ней, между прочим, сказано: "Сибирский Эрос,
слепой Эрос, бросил в публику том игривых и веселых стихотворений".
Отгадайте, кто этот бард и что это за бард! А я отгадал. Речь идет о маленькой
поэме Эрос, лишенный зрения, которую написал сосланный в Сибирь
несчастный Панкратий Сумароков, издававший, между прочим, журнал под
названием Иртыш, превращающийся в Ипокрену. Французский критик окрестил
поэта именем поэмы его. Вот вам и слепой Сибирский бард, и вот как пишется
история.
***
В минуты хандры своей NN. говаривал в Швейцарии: "Ну что же есть
такого особенного и пленительного в Женевском озере? Огромного размера
лохань воды, вот и только!"
***
Князь Александр Николаевич Голицын рассказывал о двух дядях своих,
также Голицыных. После многолетней разлуки условились они съехаться в
Петербурге, между прочим, и для объяснений по важным семейственным и
хозяйственным делам. Съехавшись, решились они отобедать вдвоем и тут
приступить к предстоящим переговорам. Когда сели они за стол, и подали суп,
они отослали прислугу и велели ей явиться только по призыву их: так заботливо
хотели они оставаться одни, чтобы ничто не могло помешать их откровенной
беседе. Сначала слышен был беспрерывный и оживленный разговор;
мало-помалу голоса начали утихать, вскоре совсем затихли. Молчание
продолжалось с час. Наконец дворецкий, удивленный и испуганный таким
продолжительным затишьем, решился войти в столовую: оба брата, с
повисшими на грудь головами, погружены были в глубокий сон.
***
Тургенев, Александр Иванович, был тоже мастер по этой части.
Однажды Карамзин читал молодым приятелям своим некоторые главы из
"Истории Государства Российского", тогда еще неизданной. Посреди чтения и
глубокого внимания слушателей вдруг раздался трескучий храп Тургенева. Все
как будто с испуга вздрогнули. Один Карамзин спокойно и хладнокровно
продолжал чтение. Он знал Тургенева: дух бодр, но плоть немощна. Впрочем,
склонность его к засыпанию, в продолжении дня, была естественна. Он вставал
рано и ложился поздно. Целый день был он в беспрестанном движении,
умственном и материальном. Утром занимался он служебными делами по
разным отраслям и ведомствам официальных обязанностей своих. Остаток дня
рыскал он по всему городу, часто ходатаем за приятелей и знакомых своих, а
иногда и за людей, совершенно ему посторонних, но прибегавших к
посредничеству его; рыскал часто и по собственному влечению, потому что в
натуре его была потребность рыскать. Один из приятелей его говорил о нем: il
n'est pas le grand agitateur (известный ирландский великий агитатор Оконель),
mais le grand agite (не великий волнователь, но великий волнующийся).
Дмитриев прозвал его маленьким Гримом, а потом пилигримом, потому что он
был деятельным литературным корреспондентом и разносителем в обществе
всех новых произведений Жуковского, Пушкина и других. (В половине
минувшего столетия, немец, барон Гримм поселился в Париже, сблизился и
подружился со всеми так называемыми философами и вел обширную
литературную переписку со многими владетельными особами, Екатериной II,
герцогом Сакс-Гота и другими).
Александр Тургенев был типичная, самородная личность, хотя и не было
в нем цельности ни в характере, ни в уме. Он был натуры эклектической,
сборной или выборной. В нем встречались и немецкий педантизм, и
французское любезное легкомыслие: все это на чисто русском грунте, с его
блестящими свойствами и качествами и, может быть, частью и недостатками
его. Он был умственный космополит; ни в каком участке человеческих
познаний не был он, что называется, дома, но ни в каком участке не был он и
совершенно лишним.
В нем была и маленькая доля милого шарлатанства, которое было как-то
к лицу ему. Упоминаем о том не в укор любезной памяти его: он сам первый
смеялся своим добродушным и заливным хохотом, когда друг его Жуковский,
или другие близкие приятели, ловили его на месте преступления и трунили над
замашками и выходками его. В долгое пребывание свое в Париже сошелся он с
Шатобрианом по салону милой Рекамье (как назвал ее Дмитриев в написанном
им шуточном путешествии Василия Львовича Пушкина, и как с легкой руки
Дмитриева Тургенев постоянно называл ее в письмах своих). Тургенев сообщил
Шатобриану много германских сведений, нужных ему для предпринятого им
сочинения, и совершенно недоступных и тарабарских ему (как и подобает
истому французу, будь он Шатобриан и гений семи пядей во лбу). Французский
писатель в предисловии своем изъявляет благодарность Тургеневу за
просвещенные указания и содействие его в труде, который он совершил, и
говорит между прочим: M-r le comte Tourgueneff, ci-devant ministre de
l'instruction publique en Russie, homme de toutes sortes de savoir etc. (г. Тургенев,
бывший министр народного просвещения в России, человек всякого рода
познаний).
"Угораздился же Шатобриан, - сказал Блудов, прочитав эти строки, -
выразить в нескольких словах три неправды и три нелепости: Тургенев не граф,
не бывал никогда министром просвещения и далеко не всеведущ".
От ранней молодости до 1826 года, Тургенев и Блудов были большими
приятелями, чуть не братьями; Жуковский скреплял эту приязнь дружбой своей
к тому и другому. Политические события навлекли тени на эту приязнь, то есть
приязнь, связывающую Тургенева и Блудова, и обратили ее в непримиримый
разрыв. Жуковский же оставался до конца другом того и другого, а в отношении
к братьям Тургеневым был он нередко горячим ходатаем их перед верховной
властью.
Не станем входить в разбор и оценку самой сущности тяжбы, которая,
разумеется, негласным и несудебным порядком, но не менее того прискорбно
возникла между приятелями, до того единоверцами и единомышленниками.
Александр Тургенев почитал себя вправе быть недовольным отзывом Блудова о
брате его Николае, в докладе следственной комиссии по делу 14 Декабря и по
делам к нему прикосновенным.
Давно политические вражды, которые волновали русское общество до
воцарения Екатерины II, не проявлялись у нас. Могли быть политические
разногласия, соперничества, совместничества, столкновения; но язва некоторых
западных обществ, политическая вражда вследствие открытой борьбы мнений,
падения одного или торжества другого из них, не раздирала общества нашего и
не разделяла его на два неприятельские стана. Одним из прискорбных явлений и
последствий злополучного 14 Декабря и событий ему соответственных, должно,
без сомнения, признать и это насильственное раздвоение общества нашего,
раздвоение, которое, между прочим, так сильно выразилось в честных,
уважения и сочувствия достойных личностях, каковы Тургенев и Блудов.
Тургенев имел прекрасные, глубокие, внутренние качества; но, как
бывает вообще и с другими, имел свои слабости (не скажем недостатки),
которые любил он выставлять напоказ, а иногда и на заказ, не зная (как то же
бывает со многими), что именно у него есть и чего нет, в чем таится настоящая
сила его и где слабые и уязвимые его стороны.
Например, он хотел выдавать себя, и таковым себя ложно признавал, за
человека, способного сильно чувствовать и предаваться увлечениям могучей
страсти. Ничего этого не было. Он, напротив, был от природы человек мягкий,
довольно легкомысленный и готовый уживаться с людьми и обстоятельствами.
Когда же он, бывало, упрется на какое-нибудь мнение, заупрямится, то, по
французскому выражению un poltron revolte, он выказывал в себе
взбунтовавшееся, озлобившееся добродушие. Тут запылит он, закричит, выйдет
из себя, и буквально выйдет: потому что у себя и в себе вовсе не чувствовал он
подобного пыла, и никакая гроза в нем не бушевала.
Однажды, в припадке притязания на таковую страстность, бесновался он
пред Жуковским. "Послушай, любезнейший, - сказал ему друг его, - ты
напоминаешь мне людей, которые расчесывают малейший пупырышек,
вскочивший на их лице, и растравляют его до настоящей болячки. Так и ты:
работал, работал, ковырял в сердце своем, да и расковырял себе страсть".
Во время другой сердечной разработки, когда он ухаживал за одной
барышней в Москве, в знак страсти своей похитил он носовой платок ее. Через
несколько дней, опомнившись и опасаясь, что это изъявление может показаться
слишком обязательным, он возвратил платок, проговоря с чувством два стиха из
французского водевиля, который был тогда в большом ходу в Москве:
II troublerait ma vie entiere,
Reprenez le, reprenez le.
(Он смутит всю мою жизнь; уберите его прочь.)
Однажды должен он был жениться. Свадьба расстроилась и, кажется, по
его почину. Невеста, во всех отношениях и по высокому положению в
обществе, отвечала условиям счастливого и выгодного брака. Карамзин,
питавший к Тургеневу чувства, так сказать, отцовские и братские, был огорчен
этим разрывом и просил его объяснить ему причины того. Тургенев пустился в
длинные и подробные объяснения, путался, больше часа держал Карамзина в
ожидании окончательного объяснения и ничего не объяснил, так что Карамзин
был сам не рад, что вызвал его на исповедь.
В пользу искренности его должно заметить, как указали мы выше, что
хотя и любил он иногда позировать и рисоваться, но он сам пред друзьями не
щадил себя и выдавал им себя живьем. Вот одно доказательство тому из многих.
В Англии познакомился он с В. Скоттом, который пригласил его к себе в
Абботсфорд. "Дорогой к нему, - говорил он, - вспомнил я, что не читал ни
одной строки В. Скотта". В следующем городе купил он первый попавшийся
ему на глаза роман его. Поспешно и вскользь пробежал он его, чтобы иметь
возможность, продолжал он, при удобном случае намекнуть хозяину о романе
или ввернуть в разговоре какую-нибудь цитату из него.
Вообще он был мастер и удачлив на цитаты. На ловца и зверь бежит!
Мало знавшие его могли предполагать, что он всю жизнь корпел над книгами и
глубоко рылся в них. Напротив, он мало читал, да и некогда было читать ему.
Но с удивительно острым умом, со сметливостью, и угадчивою
проницательностью, он схватывал сливки с книги: он пронюхивал ее, смысл ее,
содержание, и сам, бывало, окурится и пропитается запахом и испарениями ее.
Другой до поту лица и до головной боли займется книгою, а Тургенев одним
чутьем опередит его.
Будь он более положителен, усидчив и в занятиях своих, и в действиях
своих, он мог бы достигнуть до целей, немногим доступных; мог бы он оставить
по себе память и отличного деятеля на поприще государственном и