огущественнейших государств в Европе.
Отдадим ему заслуженную им и полную справедливость. Его, так сказать,
нравственная опека над державным отроком, влияние на него сколько
преподаванием, столько и постоянным сообщением, много, без сомнения,
содействовали развитию тех врожденных и прекрасных качеств, коими позднее
любовались современники как в России, так и в чужих странах. Мечтательные
думы Александра образовались в нем, может быть, из другого и собственного
его источника. Темные и, вероятно, довольно зыбкие желания Александра
отречься от престола едва ли не возродились в глубоком тайнике нравственной
организации его. Он с ранней молодости своей пламенно, искренно, но, может
быть, не совсем сознательно любил добро. Положение его, окружавшая его
атмосфера не могли содействовать раннему и полному созреванию понятий,
правил и характера его. При этом, по другим мягким свойствам его, по
недостатку твердой воли, некоторой постылости к постоянному и
напряженному труду, он, может быть, не признавал в себе достаточных
способностей и сил, чтобы править такой державой, как Россия. Много лет
спустя говорил он графине Софье Владимировне Строгановой: notre education
avec mon frere Constantin a ete mal emmanchee. (Наше воспитание с братом
Константином было худо прилажено, завинчено; трудно передать буквально
французское выражение: корень его, вероятно, рукоятка - худо принялись за
рукоятку воспитания нашего.)
Он в молодости своей, так сказать, не предвидел, не предчувствовал в
себе Александра 12-го года, Александра Москвы и Парижа. Тут явились в нем и
сила, и постоянство воли. Не следует также забывать, что эта мечтательность
была тоже в нравах века того. Везде господствовала некоторая философическая
сентиментальность, отрицательные умы и вожди Энциклопедии поддавались
обаянию этой сентиментальности. С одной стороны, важнейшие общественные
вопросы были на очереди: их перевертывали на все стороны, ставили их, так
сказать, на дыбы. Дело шло о том: быть или не быть порядкам закрепленным,
освященным многими столетиями. Испарения, подымающиеся от этих
столкновений, сшибок мнений и страстей, сгущали в атмосфере пока еще
невидимые, но уже зреющие грозы, которые должны были, в скором времени,
разразиться над европейским обществом. А между тем, в то же время, умы
любили отдыхать в сентиментальном самозабвении. Только и говорили, только
и толковали что о природе, о счастье сельской уединенной жизни. Опять тот же
Ж.Ж. Руссо, красноречивый и повелительный оракул века своего, был и
Самсоном, потрясающим столпы общественного здания, и чуть ли не
пастушком, который созывает всех идти за ним в новую Аркадию пасти овечек
и восхищаться восхождением и закатом солнца. Не думая, не гадая, Руссо
создал по себе многих кровожадных метафизиков Французской революции и
многих Шаликовых с посошком в руке и полевыми цветами на шляпе,
непорочно питающихся одним медом и молоком.
Странная, но любопытная, занимательная и поучительная эпоха. В том
или другом виде, значении и направлении, все последовавшие за ней поколения
- ее чада и носят наследственное родимое пятнышко ее.
Не мудрено, что в то время еще живая эпоха эта отразилась на
впечатлительной натуре Александра. С другой стороны, чистая юношеская
душа его, в сочувствии с возвышенной душой избранной им подруги, как это
видно из писем, возмущалась зрелищем, окружавшим его. Он еще мало знал
людей: он думал, что нравственные немощи и прискорбные явления, которые
пугали внутреннее и еще не испытанное чувство его, исключительно
принадлежали той среде, которая вращалась перед глазами его. Он думал, что
стоит только выйти за дверь, чтобы освежиться и насытиться вольным
воздухом. Ему было тут душно: он в лес хотел. Вот, вероятно, разгадка
стремлений его в Швейцарию. Все это внутреннее брожение отвлекало его от
людей, от желания господствовать над ними: все это было в разрез с
правильным и более практическим воззрением на жизнь и на частные и
общественные условия ее. Но вместе с тем от всего этого веет свежей поэзией,
которая тем упоительнее и милее, что распустилась она и благоухает под
кровлей царского дворца.
Позднее новые впечатления, не менее тяжкие и прискорбные, должны
были все более и более нарушать и приводить в смущение душевные и
нравственные настроения его.
Трудно найти в истории личность более величественную, сочувственную
и во многом более загадочную, чем личность Александра. Но для исследования
подобного характера нужны свойства ума высокого и беспристрастного, нужна
психическая проницательность глубокого сердцеведца. Тут журнальными
статейками не отделаешься, не совершишь подобной задачи. Особенно
промахнешься, если примешься за него с узкой точки зрения так называемого
автократизма или так называемого либерализма. Нет, для этого нужно стать на
более чистую и широкую высоту. Нужно отречься от пошлых и дюжинных
соображений, почерпнутых из первого попавшегося на глаза учебника или
букваря. Тут является человек, и следует судить его по-человечески, то есть
судом живым, а не по мертвой букве политического требника.
Александр начал Лагарпом, а кончил Аракчеевым. (Спешу заявить при
сем, что по моей личной системе, я не одержим безусловной аракчеевофобией,
которой страждут многие, считаю, что и Аракчеева должно всецело исследовать
и без пристрастия судить, а не то прямо начать с четвертования его. Но во
всяком случае совестливость моя и оптимизм мой не доходят до того, чтобы не
видать разности между Лагарпом и Аракчеевым.) Эти два имени, две
противоположности, две крайности, так сказать, обставливают имя Александра.
Надобно изучить того и другого. Их нельзя смешивать, но следует объяснить их
взаимным сопоставлением, и если тот, кто примется за этот труд, движим
независимыми побуждениями и свободной любовью к истине, тот и в
первоначальном периоде, и в заключительном, может быть, отыщет того же
верного себе Александра. Такой биограф, такой судья разберет оттенки; если не
совсем их и объяснит теми испытаниями, которым подвергался Александр в
трудном подвиге жизни своей.
Подобный труд мог бы совершить Карамзин. Он всегда желал и
надеялся, по доведении Истории своей до воцарения Дома Романовых, окинуть
взором новейшую нашу историю до наших дней в сжатом, но полном очерке.
Смерть не позволила ему достигнуть и первой грани предпринятого им труда.
Он был под очарованием высоких и любезных свойств Александра, но он не
был им ослеплен. Он судил его и не скрывал от него суда своего. Он говорил
ему смелую правду прямо в глаза. К тому же государь, которому приписывали
некоторую скрытность, был, по всем вероятиям и по многим свидетельствам,
более откровенен с Карамзиным, чем с другими. Карамзин, и по
обстоятельствам, и по характеру своему, всегда находился перед ним в
независимом положении. Сношения царя и подданного могли быть и были
нравственно свободны и бескорыстны. Расследования Карамзина были бы тем
беспристрастнее, что он часто оспаривал мнения, которые могли быть посеяны
в государе ранним влиянием Лагарпа и, разумеется, не мог сочувствовать
крутым мерам Аракчеева и его, так сказать, механическому способу вести
государственные дела и управлять людьми. Несмотря на эти разногласия,
Карамзин глубоко, нежно и сознательно любил Александра. Следовательно,
сквозь оттенки двух личностей, противоречащих друг другу, как личности
Лагарпа и Аракчеева, которые отражались на нем, отделялась светлая,
самородная и высоко сочувственная личность Александра.
***
Анекдот о Иване Эрнсте герцоге Бироне (Anecdote sur le sieur Jean Ernest
duc de Biron). Под этим названием, в бумагах графа Никиты Ивановича Панина,
управлявшего внешними делами при Екатерине II, найден следующий на
французском языке рассказ. Подлинник поступил в собственность графа Ивана
Григорьевича Чернышева, и список с него передан мне сыном его графом
Григорием Ивановичем. Достоверен ли рассказ, или вымышлен, или, по крайней
мере, искажен, решить не беремся. Во всяком случае, он не согласуется с
известными сведениями и преданиями о происхождении Бирона. С другой
стороны, думать, что рассказ совершенно вымышлен, также не правдоподобно:
найденный в бумагах графа Панина, он имеет за себя некоторый
дипломатический авторитет. Во всяком случае он любопытен по содержанию и,
может быть, наведет на затерянные следы для объяснения и определения
истины.
Сей столь известный муж, который играл такую значительную роль в
царствование императрицы Анны, был сын золотых дел мастера. Отец готовил
его к званию нотариуса. Он приобрел все знания, нужные для исполнения этой
должности. Но он соскучился пребыванием в маленьком городке. Вскоре
представился ему случай предложить услуги свои барону Герцу (baron de
Goertz), который пробыл несколько времени в этом местечке, за
скоропостижной смертью секретаря своего. Молодому Бирону, благодаря
приличной наружности и ловкости, удалось снискать согласие барона
определить его на упраздненное место. Он поехал с ним в Стокгольм.
Знакомство его с разными языками и умение разбирать и списывать
всевозможные почерки вскоре оправдали выбор и доверие, ему оказанное.
По привычке его с детства иметь в руках старые договоры и документы,
писанные большей частью на пергаменте, он незаметно повадился, переписывая
подлинники, держать во рту оторванные с полей их лоскутки, так что, наконец,
он находил в этом особенное удовольствие, подобно тем, которые приучают
себя жевать табак. Эта привычка обратилась в страсть: он постоянно имел во
рту такие бумажные отрезки, которые тщательно отделял от листа; а как занятия
его по письменной части заключались в обращении со множеством бумаг, то он
мог лакомством своим вдоволь наслаждаться.
Однажды, в кабинете начальника, он задержан был долее
обыкновенного, по работе важной и спешной. Из побуждения аппетита своего
он открыл ветхую и закопченную бумагу, которая лежала на краю стола.
Бессознательно и, так сказать, машинально положил он ее в рот и начал сосать.
Весь погруженный в занятие свое и единственно озабоченный работой, он так
разлакомился находкой, что не подумал о том, чего должен был опасаться.
Только после четырех часов усидчивого труда опомнился он и заметил, что
бумага не только все еще во рту его, но что она вся изжевана, так что
совершенно обезображена. Изумление его еще возросло, когда он поспешил
развернуть ее и кое-как разобрал по оставшимся в целости словам, что
содержание ее было особенной важности и относилось до спорного дела,
которое горячо отстаивалось, с одной стороны, шведским правительством, с
другой - императором Петром I. Он почувствовал, что погиб безотменно.
Ничего не мог придумать он к оправданию своему. Отчаяние овладело им, и в
ту же минуту вошел барон. Он нашел его с этой злополучной бумагой в руке и с
первого взгляда заметил в глазах его, на всем лице признаки необычайного
смущения. Достаточно было одного любопытства, чтобы возбудить в бароне
желание разведать эту тайну. Но что было с ним, когда, взглянув на бумагу, он
убедился, что она нужнейшая и драгоценнейшая из всех деловых документов,
хранившихся в кабинете его. В первом порыве гнева он не дал себе времени
разобрать дело, не слушал никаких оправданий и объяснений: он не сомневался
в измене и вероломстве секретаря своего, будто бы подкупленного русским
посланником. Тут же приказал он отправить несчастного в тюрьму и держать
его под строжайшим присмотром.
В заточении своем молодой человек как ни рассматривал беду свою со
всех сторон и как ни чувствовал себя невинным, а все приходил к тому
заключению, что для оправдания его нет никакого средства, потому что все
наружные улики против него. В подобном расположении духа он менее думал о
защите своей, нежели о приготовлении себя к смерти. Однако же, как
объяснение обстоятельств неумышленной вины его не могло ни в каком случае
быть для него предосудительным, то он решился рассказать откровенно все, что
было, хотя мало надежды имел убедить судей в чистосердечии признаний
своих. Вскоре призвали его к допросу. Четверо из важнейших стокгольмских
сенаторов обвиняли его в преступлении и вынуждали сознаться в тайных
сношениях с Россией. Он отвечал им со слезами на глазах одним изложением
обстоятельств, которые вкоренили в нем привычку жевать бумагу и старый
пергамент. Как ни слаба могла казаться такая защита, но простота, с которой он
выразил ее, произвела особое впечатление на одного из старых сенаторов:
долгая опытность в судебных делах давала ему возможность угадывать
признаки правоты и невинности. Всматриваясь более и более в подсудимого,
сенатор заметил, что пока писал он свои показания и был углублен в чтение
допросных пунктов и в обдуманное изложение ответов, он часто протягивал
руку к чернильнице, бывшей на столе, вырывал кусочки пергамента, коим была
она обита, и явно, по невольному движению, брал в рот эти обрывки. (Заметим
здесь мимоходом от себя, что эта проделка могла бы быть и умышленной
уловкой, чтобы убедить судей своих в непобедимой привычке, которой он
оправдывал свой проступок.)
Это наблюдение заставило сенатора находить некоторое правдоподобие
в показаниях подсудимого. Он обратился к нему с вопросами о зачатии и
постепенном усилении привычки его. Он потребовал оправдывающих
доказательств. По счастью подсудимого, в них недостатка не было; он вытащил
из кармана множество бумажных и пергаментных свертков. Склад их, запах, все
согласовалось с его показаниями. Сенатор из судьи сделался защитником;
другие собранные справки о поведении и связях его были все ему
благоприятны. Барон первый исходатайствовал возвращение ему свободы.
Несмотря на то, опасение, что снисхождение может вовлечь его в новые
неприятности, или что огласка, данная этому событию, может обратиться ему во
вред и во всяком случае должна изменить отношение его к секретарю, он
уволил его с выдачей ему приличного вознаграждения.
Мало было вероятия, что человек, почти выключенный из службы самим
министром, мог найти случай определиться к новому месту в Швеции.
Несчастный Бирон решился выехать из нее и перебраться в Курляндию, где
приключение его не было известно. Он поступил к первому деловому человеку,
который согласился принять его. Фортуна, которая вела Бирона за руку,
приблизила его к главному сборщику податей в Митаве. Это был человек
преданный развлечениям и удовольствиям, давно искавший смышленого
дельца, который мог бы освободить его от бремени занятий и трудов, лежавших
на нем по должности. Одаренный необычайным умом и прилежностью новый
секретарь оказал способности, которых от него требовали. Он скоро снискал
любовь начальника своего, но не мог отучиться от привычки, которая угрожала
ему гибелью в Швеции.
Главный сборщик, покончив счеты, возвратился домой с распиской,
собственноручно подписанной герцогом Курляндским. Он очень дорожил этой
распиской, потому что недоброжелатели, пользуясь известной молвой о нем,
что он предан сладострастию и мотовству, готовы были обвинить его и в
недобросовестном соблюдении общественных денег. Потому и отдал он
расписку секретарю с наказом хранить ее бережно и тщательно. Эта бумага не
имела свойств, которые могли бы возбудить обыкновенный позыв его на еду:
это не был лакомый ему пергамент; но по силе привычки Бирон неотлагательно
приблизил ее к губам своим. К тому же, по прошествии нескольких лет, в нем
ослабло впечатление, оставшееся от прежней невзгоды. Как бы то ни было, он,
по несчастью, предал бумагу эту прожорливости зубов своих, и вскоре они
врезались до того, что уничтожили вовсе подпись герцога, - подпись, которая
составляла всю важность помянутого документа. Недолго спустя убедился он в
беде, но беда была уже неисправима. Она показалась ему еще опаснее
последствиями своими, чем стокгольмская, и он вообразил себе, что ему
предстоит та же гибель. Наконец, обдумав хорошенько положение свое, он
немного успокоился. Подозрение в измене и предательстве не могло в этом
случае пасть на него, а в этом подозрении была бы сильнейшая для него
опасность.
Потому и решился он заблаговременно предуведомить начальника
своего о своей неосторожности и, чтобы задобрить и разжалобить его, он начал
рассказом про свое стокгольмское приключение, которое вынудило его оставить
Швецию. После того с трепетом обратил он речь на новую беду свою. Сборщик
податей хорошо понял смущение и страх его, но, надеясь поправить дело без
большого затруднения, он дал себе удовольствие продлить сцену и забавлялся
тревогой подчиненного своего. Наконец от шуток перешел он к успокоению и
утешению провинившегося и уверил его в продолжении благорасположения
своего.
Между тем принял он нужные меры, чтобы обеспечить себя в отношении
к придворным расчетам. Герцогу рассказал он откровенно все обстоятельства
настоящего дела и с такой похвалой отозвался о способностях и достоинствах
секретаря своего, что возбудил в герцоге желание лично узнать его. Наружность
его и несколько минут разговора с ним достаточны были, чтобы расположить
герцога в пользу его. Милость, оказываемая ему, возрастала с каждым днем: он
был уже на очереди сделаться любимцем его. Сборщик, оценивая отличные
качества его, видя, что привязанность к нему герцога лишит его хорошего
помощника, и опасаясь, что, с другой стороны, несчастная и укрепившаяся
привычка может вовлечь его в новый просак, решился испытать средство для
исцеления его от этой слабости. Он вообразил себе, что эта привычка, род
недуга, заключалась в жилках неба во рту и в губах, привыкших к некоторому
раздражению; вследствие того он намеревался устранить это предрасположение,
приучив секретаря своего к другому ощущению, более сильному и вместе с тем
более приятному, которое надеялся возбудить в нем хмельным напитком.
Придумав этот способ, решился он привести его в действие в тот же
день. Он пригласил секретаря своего с ним отужинать, примером своим
побуждал он его к осушению такого числа бокалов, что с первого раза поставил
его в невозможность помышлять во всю ночь о пергаменте. В следующие дни
возобновлял он испытания свои сколько собственных сил его на то хватало.
Лучшие вина сменялись сильнейшими ликерами. По исходе нескольких недель
пергамента не было уже в помине: вкус и потребность новых ощущений
решительно взяли верх. Но что было еще и того счастливее для секретаря,
застольная свобода и благотворное действие увеселительного вина развязывали
ум и язык его. Он явил в себе способности, которых в нем и не подозревали.
Молва о совершившемся чуде дошла до герцога. Он захотел лично убедиться в
достоверности доходящих до него слухов, и таким образом секретарь сделался
предметом общего внимания. Положение его совершенно изменилось; фортуна
его постепенно возрастала по мере благоприятных впечатлений, которые он
производил на всех, оправдывая мнение о уме своем и ловкой смышлености.
Сделавшись фаворитом герцога, Бирон не замедлил еще более понравиться
герцогине. Эта привязанность, которая продлилась до кончины герцога, еще
более обнаружилась и усилилась после смерти его. И вот первые ступени,
которые вознесли Бирона на высоту, которую он занял впоследствии.
***
В девятом или десятом году нынешнего столетия была издана на
французском языке книга: Les petites miseres de la vie humaine (Бедушки
человеческой жизни). Кажется, переведена она с английского, да и носит на себе
отпечаток английского юмора. Тут, в двух больших томах, исчислены и
изложены все промахи, которые может сделать человек, все просаки, в которые
может он попасть, все возможные недочеты и перечеты, ошибки, недосмотры,
одним словом, все маленькие придирки, притеснения, которыми враждебная и
лихая судьбина может врасплох озадачить, одурачить и вывести человека из
терпения.
NN. говорил, что эта книга списана с него и что он мог бы еще
значительно пополнить ее им испытанными и автору не пришедшими на ум
разного рода дрязгами и булавочными уколами. Он говорил, что судьба
приставила к нему бессменного чиновника по особым поручениям, а эти
поручения заключаются в беспрестанном кидании камушек под ноги ему и
палок в колеса его, в осечке разных предприятий, от больших до мельчайших.
Всего не исчислить, а вот два примера.
Он, т.е. чиновник по особым поручениям, дернул его однажды идти
любезничать с молодой дамой. Между тем NN. страдал жестоким насморком. В
самом пылу нежных разговоров, сидя на диване рядом с молодой и светской
красавицей, он расчихался со всеми последствиями насморочного чихания и
только тут догадался, что дома забыл он свой носовой платок. Вот картина!
В другой раз он же дернул его съездить из Рима в Неаполь единственно с
тем, чтобы услышать Малибран, которой он еще не слыхал. Приехав в Неаполь,
он, при выходе из коляски, узнает, что певица накануне переломила руку себе и
в течение нескольких недель не будет в состоянии явиться на сцене. И дня не
проходит, говорит NN., чтобы сей он не сыграл с ним какой-нибудь шутки и
штуки.
Он же, NN., говорит что судьбу иных людей и участь многих жизней
иначе объяснить себе нельзя, как с помощью легенды о добрых и злых феях.
Первые приносят к колыбели новорожденного, на зубок ему, многие
прекрасные дары, каждая из них по своей части. Так и кажется, что только стоит
пользоваться этими дарами. Но под конец раздачи подкрадывается лихая фея и
исподтишка подрезает все эти дары, так что впоследствии ни один из них
вполне развиться не может. Или, пожалуй, вслед за добрыми феями приходит
кривая, кривобокая и злая старая ведьма. Она оставляет дары
неприкосновенными, но изувечивает, расслабляет в новорожденном и на всю
жизнь волю его, так что такой господин, со всеми способностями своими,
остается навсегда во всем и везде дилетантом, а в виртуозы ему ни на каком
инструменте не попасть. NN. добавляет, что он мог бы в пример тому указать на
подобного человека, но как-то совестно ему назвать его.
***
Денис Давыдов, говоря с Меншиковым о различных поприщах службы,
которые сей последний проходил, сказал: "Ты, впрочем, так умно и так ловко
умеешь приладить ум свой ко всему по части дипломатической, военной,
морской, административной, за что ни возьмешься, что поступи ты завтра в
монахи, в шесть месяцев будешь ты митрополитом".
***
Шведский посланник Пальменштерн многие годы занимал в Петербурге
место свое. Он был умный и образованный человек. В сравнении с другими
сослуживцами его, аккредитованными при русском дворе, можно сказать, что
он довольно обрусел. Он очень порядочно выучился нашему языку,
ознакомился с литературой нашей и со вниманием следил за движениями ее. За
такую внимательность литература наша, не избалованная (особенно в то время)
ухаживанием иностранцев за нею, должна помянуть его добром и
признательностью. На его дипломатические обеды бывал даже приглашаем
Греч, что совершенно вне посланнических обыкновений и дипломатических
преданий.
Пальменштерн был очень вежлив и общителен, хотя и пробивалась в нем
некоторая скандинавская угловатость и суровость. Но вежливость совершенно
изменяла ему за игорным столом. Карты, особенно когда он проигрывал,
пробуждали в нем страсти, воинственность и свирепость поклонников Одина.
Одно время дом графини Гурьевой (тещи графа Нессельроде) был по вечерам
любимым сборным местом петербургского избранного общества и, разумеется,
дипломатического корпуса.
Однажды, при постоянно дурных картах и по проигрыше нескольких
роберов виста, он поэтически воскликнул во всеуслышанье: "Да этот дом был,
наверно, построен на кладбище бешеных собак!" Можно представить себе
действие подобного лирического порыва на салонных слушателей.
В другой раз заезжает он к той же графине Гурьевой с визитом. Швейцар
докладывает ему, что графиня очень извиняется, но принять его не может,
потому что она нездорова. Между тем несколько карет стояло у подъезда.
Пальменштерн отправляется в Английский клуб, а оттуда в разные знакомые
дома и всюду разглашает, что графиня Гурьева больна и, вероятно, опасно
больна, потому что у нее консилиум докторов, которых кареты видел он перед
домом ее. Весть разнеслась по городу. Со всех сторон съезжаются к подъезду
наведаться о здоровье графини, пишут ей и приближенным ее записочки с тем
же вопросом. Половина города лично или посланными перебывала у нее в
течение суток. Графиня понять не может, каким образом и совершенно
напрасно подняла она такую тревогу в городе. Наконец узнали, что это была
отплата Пальменштерна за отказ принять его.
Вот еще одна отличительная черта его. В гостях, при выходе из салона,
он постоянно сбивался дверьми. Будь их три или четыре в комнате, он не
преминет стукнуться во все прежде, нежели попадет в настоящую дверь.
Он очень любил итальянскую оперу, но не любил восторженных,
шумных изъявлений петербургской публики. Когда, бывало, при громких
рукоплесканиях и вызовах Рубини или г-жи Виардо, нетерпеливые и горячие
зрители начинали топать ногами, он со злой насмешкой говорил: "Вот и
конница наступает!"
***
Одному знатному и богатому польскому пану пеняли, что он мало денег
дает сыновьям своим на прожиток. "Довольно и того, - отвечал он, - что я
дал им свое имя, которое им не следует".
Кто-то говорил молодой графине X.: "Понимаю, что связь ваша с Z
продолжается, но не понимаю, как могла она начаться". - "А я, - отвечала
она, - понимаю, что началась она, но не понимаю, как может она
продолжаться".
***
Вдовый, чадолюбивый отец говорил о заботах, которые прилагает к
воспитанию дочери своей. "Ничего не жалею, держу при ней двух гувернанток,
француженку и англичанку; плачу дорогие деньги всем возможным учителям:
арифметики, географии, рисования, истории, танцев, - да бишь Закона Божия.
Кажется, воспитание полное. Потом повезу дочь в Париж, чтоб она канальски
схватила парижский прононс, так чтобы не могли распознать ее от парижанки.
Потом привезу в Петербург, начну давать балы и выдам ее замуж за генерала".
(Все это исторически достоверно из московской старины.)
Другой отец, также москвич, жаловался на необходимость ехать на год за
границу. "Да зачем же едете вы?" - спрашивали его. "Нельзя, для дочери!" -
"Разве она нездорова?" - "Нет, благодаря Бога, здорова, но видите ли, теперь
ввелись на балах долгие танцы, например котильон, который продолжается час
и два. Надобно, чтобы молодая девица запаслась предметами для разговора с
кавалером своим. Вот и хочу показать дочери Европу. Не все же болтать ей о
Тверском бульваре и Кузнецком мосте". (И это исторически верно.)
Есть же отцы, которые пекутся о воспитании дочерей своих.
***
Принц де Конти (брат великого Конде) должен был жениться на одной из
двух племянниц кардинала Мазарини и не хотел сам выбрать из них невесту
себе. Он говорил: "Мне все равно, та или другая; я женюсь на кардинале, а вовсе
не на племяннице его".
***
Л. спрашивал Ф., видел ли он невесту его. - "Видел". - "Как нравится
тебе она?" - "Очень мила: ведь ты на младшей женишься?" - "Нет, помолвлен
я на средней сестре. А что же, ты думаешь, что меньшая лучше? Зачем же
прежде не сказал ты мне? Я посватался бы за нее. А впрочем, переменить еще
можно".
***
А.М. Пушкин забавно рассказывает один анекдот из своей военной
жизни. В царствование императора Павла командовал он конным полком в
Орловской губернии. Главным начальником войск, расположенных в этой
местности, был лицо, высокопоставленное по тогдашним обстоятельствам, и
немецкого происхождения. Пушкин был с ним в наилучших отношениях, как по
службе, так и по условиям общежительности.
Однажды и совершенно неожиданно получает он, за подписью
начальника, строжайший выговор, изложенный в выражениях довольно
оскорбительных. Пушкин тут же пишет рапорт о сдаче полка, по болезни своей,
старшему по нем штаб-офицеру и просит о совершенном своем увольнении.
Начальник посылает за ним и спрашивает о причине подобного поступка.
"Причина тому, - говорит Пушкин, - кажется, довольно ясно выражена в
бумаге, которую я от вас получил". - "Какая бумага?" - Пушкин подает ему
полученный выговор. Начальник прочитывает его и говорит: "Так эта-то бумага
вас огорчила? Удивляюсь вам! Служба одно, а канцелярия другое. Какую
бумагу подаст мне она, я ту и подписываю. Службой вашей я совершенно
доволен и впредь прошу вас, любезнейший Пушкин, не обращать никакого
внимания на подобные глупости".
В одно из пребываний Александра Павловича в Москве он удостоил
частное семейство обещанием быть у него на бале. За несколько дней до бала
хозяин дома простудился и совершенно потерял голос. "Само Провидение, -
говорил тот же Пушкин, - благоприятствует этому празднику: хозяин не может
выговорить ни одного слова, и государь избавляется от скуки слушать его".
***
NN. говорит: "Я ничего не имел бы против музыки будущего, если не
заставляли бы нас слушать ее в настоящем".
Вводить реализм в музыку - то же, что вводить поэзию в алгебру.
***
Кто-то сказал: царедворцы вообще ближе и тверже изучают
нравственные немощи и недостатки владык своих, чем благородные и
доблестные свойства их. Это понятно и в порядке вещей. Они подобны врачам:
и этим от здоровья и от здоровых ожидать нечего; они промышляют и
наживаются болезнями. Как болезни для врачей, так и царск