шно видеть этих господ влюбленных: первый - пьяница и гуляка - принял на себя серьезный вид, толкует о высоких обязанностях мужа, о Боге и проч. Второй - наитщеславнейший петербургский юноша - пышет теперь презрением к богатству, балам, свету, суете и берет уездную барышню, жившую весь век в деревне с 10 т<ысячами> р<ублей> ассигнациями) приданого, не имея сам ничего. Оба - просто поэты! Боюсь, чтоб эта поэзия с течением жизни не окончилась взятками! -
К сведению Константина сообщаю, что Ив<ан> Александр<ович> Куликов вполне, почти единогласно, выбаллотирован в рыбинские городские головы на новое 3-х летие. На выборах, конечно, он начал было отказываться, но ему мещане закричали: "Ив<ан> Алек<сандрович>! мы, бедные люди, Вас просим!" и он согласился. Он мне сам все это рассказывал: "Ведь оно, Ив<ан> Сергеев<ич>, чувствительно, когда сто человек в один голос что скажут!.. Потом на меня нашла хандра: стал раздумывать, что все мне приходится служить и все года не на свою службу тратить; такое пришло мнение, что и живот заболел, и под ложечкой стало давить, совсем расстроился. Вот жена моя (новая - Параскева Варфоломеевна) говорит: " Что, Ив<ан> Алек<сандрович>, Вы унываете: ведь это все же Вам не к обиде, а к чести, уж видно так Господу Богу угодно, Ив<ан> Алек<сандрович>, твори, Господи, волю свою!"" - "Вот, - рассказывает Куликов, - как услышал я такие умные речи, мне стало и полегче, и живот отошел, я и перекрестился и сказал: "Твори, Господь, волю свою!"". Приходи в восторг, Константин! Узнавай в нем Алексея Мих<айловича>8 и других... Но Куликов, без шутки, хороший и усердный голова, хотя ума и не прыткого. Впрочем, можно ли быть в то же время и умным, и блаженным простецом?
Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и всех сестер. - На этой неделе мне, может быть, придется съездить в Пошехонский уезд. Жду и на следующей почте писем от вас. Прощайте.
1851 г<ода> генваря 18-го дня. Ярославль.
Нынче поутру получил я Ваше письмо, милый мой отесинька. Слава Богу, что Вы и милая маменька чувствуете себя хорошо теперь, но очень огорчает и очень беспокоит меня положение бедного Гриши. Чем-то все это кончится!1
Оставлять "Бродягу" при деле кажется мне слишком нелепым. Если рукопись возвратили мне из 3-го Отделения, то нет никакого основания задерживать ее в м<инистерст>ве. Вероятно, хотят отдать мне ее лично, без переписки. Любопытно мне знать, прочел ли м<инист>р "Бродягу" и как он его находит2. - Я не знал об участии гр<афа> Строганова в клеветах на драму Константина...3 Хорошо! Да хорошо и все общество и вся эта знать, у которой, как Вы пишете, Константин теперь "в ходу", т. е. чем-то вроде индейского перца или анчоусова масла для приправы надоевших ежедневных блюд. Впрочем, их желудки и пряность варят как ни в чем ни бывало.
Так Смирнова в Москве4. Не знаю, успела ли она получить мое последнее письмо, писанное, кажется, в самый день Рождества, письмо, при котором я посылаю ей свои стихи "Усталых сил я долго не жалел". Вы пишете, что она меня бранит, и сами собираетесь с ней меня побранить. Да за что же меня бранить? Если за стихи, так это странно, как будто они от моей воли зависели! К какой стати стал бы я середи людей, уверенных в силу и правоту своих убеждений, бросать свое слово, полное сомнения и иронии, как напр<имер>, вышеприведенные стихи; или середи людей, порешивших для себя вопросы веры, являться со стихами 31 декабря5, с вопросами и сомнениями старыми, неуместными в том московском кругу, к которому я принадлежу, кругу, который не смущается вопросом, где истина, потому что уверен, что нашел ее. Мне легче было бы написать что-нибудь в "благонамеренном" вкусе6. Значит, они имеют свое внутреннее основание во мне самом и искренни... Вы пишете, что читаете, мои стихи... Я не спрашиваю Вас, нравятся ли они, но - понимаются ли они? Я бы желал, чтоб их прочли Грановскому или вообще людям, у которых болела душа от 1848 года7. Даже у Константина она не болела8: он безо всякой внутренней душевной боли способен заклеймить проклятием 9/10 человечества и давно не считает людьми бедные народы Запада, а чем-то вроде лошадиных пород. Оно, может быть, и так, но убеждение это полно для меня горечи!
Я был бы, конечно, очень доволен, если б министерство дало мне еще денег, но просить об этом мне самому Гвоздева неловко, и писать ему об этом я решительно не буду.
Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю крепко-накрепко Константина и всех моих милых сестер. Всем кланяюсь, Алекс<андре> Осиповне также.
1851 г<ода>. Понед<ельник> 22-го генваря.
Ваше письмо, милый мой отесинька, писанное в пятницу2, было в некоторых отношениях до того мне неприятно, что, как я ни порывался, а не решился писать ответ вчера же. Вы пишете про А<лександру> О<сиповну> Смирнову: "Неумолимо сорвала она приятные пелены, которыми ты завесил свои глаза и частию наши"3. Эти слова относятся до моих приятелей, потому что Вы не хотите, чтоб я этих строк показывал комиссии и далее называете меня доверчивым и опрометчивым... Что все это значит? Каких еще новых сплетней наплела А<лександра> Осиповна? Согласитесь, милый отесинька, что или совсем не следовало мне это сообщать, или, если сообщать, так в подробности. Я терпеть не могу завешивать свои глаза, а тем менее чужие, какими бы то ни было пеленами, особенно когда дело идет о моих товарищах, приятелях и друзьях, но зато и не скоро расстаюсь с однажды принятым мною о них мнением... Неужели слова Смирновой, этой ветреной сплетницы4, этой женщины с сухим сердцем, не чтущей человеческого достоинства в человеке, неужели слова Смирновой имеют для Вас более авторитета, чем гармонический тон правды, звучавший в моем письме? И может Смирнова разрушить в Вас веру в мои слова? И Вы так легко, основавшись на ее пустой болтовне, произносите мне осуждение!... Если я когда-либо сильно ошибался на чей счет, так это в отношении к Смирновой, но и тут мое верное нравственное чутье скоро вывело меня из заблуждения, и я уже давно понимаю ее в настоящем свете... Видно, что вместе с здоровьем, силами жизни возвращаются к ней и все ее, смирившиеся было, свойства: пустое, скорое осуждение, страсть к сплетням, холодный анализ ума, нравственный цинизм, отсутствие всякого душевного разумения, всякого греющего движения души... Да и что такое она могла Вам сказать? "Неумолимо", - говорите Вы... Воображаю, что значит слово неумолимо, когда дело идет о женском языке!.. Из нашей комиссии она знает только меня, Унковского и гр<афа> Стенбока. Я писал Вам и прежде, что "насчет ума (в высоком смысле этого слова) мы не требовательны". Но что касается до их нравственных свойств, то я готов отдать обе руки на отсечение, ручаясь за правду сказанных мною прежде слов. Я не люблю дураков, но если человек не дурак и сильна в нем его нравственная сторона, если он честный и трудящийся муж, смело воюющий с неправдой, не примиряющийся с нею, подобно Смирновой, если в нем есть эта красота мужского сердца, которая выше для меня всякого ума и всякой другой красоты, то такого человека не отдам я за Смирнову! Где ей понять, что 40 тысяч Смирновых не стоят простоты князя Андрея Оболенского! - Что может она выдумать против гр<афа> Стенбока5, этого благороднейшего существа, этого добросовестного, теплого человека... Я как-то писал о нем Смирновой, так она, отвечая мне о нем, повоздержалась, видно, от резких выражений... Не смей бранить ее друга Нелидова6, а ваших честных друзей клеймить злословием ей ничего не стоит!.. Знаю я, с какой жаждою слушает она в Калуге скандалезную хронику города, передаваемую ей тремя записными сплетницами Бахметевыми!7 Смирновой редко удается заглядывать в душу человека. Не один, смущенный ее умом и оскорбленный ее цинизмом, замыкал для нее душу и отдалялся от нее... И зачем Вы ей показывали мое письмо? И еще менее надо было показывать стихи к m-lle Миллер. Что же касается до К<атерины> Ф<едоровны> Миллер, то если Смирнова говорит, что она ее хорошо знает, так я ее еще лучше знаю, и для моей души не затворяются чужие души. Суждение Смирновой о m-lle Миллер совершенно ошибочно8. Я вновь повторяю, что она вполне достойна похвал, высказанных моими стихами, и прошу Вас не дозволять Смирновой своим бездушным словом клеймить на полете чужую прекрасную женскую душу, возносящуюся, с доброю помощью, к такой нравственной высоте, о которой и слыхом не слыхало сердце Смирновой!.. Я не ребенок, и меня скорее можно обвинить в недостатке способности увлечения... Но мне истинно огорчительно, что Вы так мало верите моему нравственному чутью, моей оценке и охотнее прислушиваетесь не к сердечному голосу, а к фальшивым головным звукам Смирновой, забывая даже, что мне все это может быть оскорбительно...9 Если же кто из наших и это мое письмо сочтет увлечением и прочитает его с усмешкой недоверчивости или истолкует иначе мои отзывы о m-lle Миллер, то тем хуже для него: в убытке он, а не я, и разуверять его я уже не стану.
Скоро день именин Гриши10. Поздравляю вас, милый мой отесинька и милая моя маменька... Вы что скажете мне на это все, милая моя маменька. Скоро именины Марихен...11 И с этим днем вас поздравляю и поздравьте Константина и всех сестер, которых крепко обнимаю, а милую Марихен цалую... Смирнова теперь добилась вполне position sociale {Положение в обществе (фр.).}, т. е. значения в московском кругу; хотя она и прежде твердила: mes amis {Мои друзья (фр.).} Самарин и Аксаков, но меня из своих друзей может вычеркнуть, и я охотно передаю свое место Константину12.
1851 г<ода> генваря 28-го. Ярославль.
Известия, сообщаемые мне Вами о Грише, милый мой отесинька и милая маменька, так огорчительны, что, будь я свободен, я бы поехал к нему в П<етер>бург. Если вся эта история окончится благополучно, то я советую ему взять отпуск месяцев на 6 и везти жену за границу: авось там ее вылечат... Вы и сами, милый отесинька, видно, не очень здоровы, и расстроило Вас это дело сватовства М<ашеньки> Воейковой, в котором я, впрочем, до сих пор ровно ничего не понимаю1.
Вы не отвечаете мне на последнее мое письмо и называете меня в высшей степени раздражительно-самолюбивым2. Это упрек несправедливый: не ошибка выводит меня из себя, а подозрение клеветы. Впрочем, по желанию Вашему, об этом предмете распространяться не стану. - Расскажу Вам однако один случай. В 1849 г<оду> в начале своего приезда в Ярославль встретил я здесь одного двоюродного брата Смирнова, который только что приехал из Калуги и, рассказывая про Калугу, разглашал, между прочим, что Фед<ор> Сем<енович> Унковский берет взятки, что это ему говорили у Смирновых. - Изо всех моих приятелей Унковский мне менее всех симпатичен, но, остановив рассказчика, я в то же время написал тогда прегрозное письмо к Смирновой, где говорил, что я в отношении честности и благородства ручаюсь за него как за самого себя (что повторю и теперь), и требовал прекращения этих клевет, предполагая, впрочем, тогда, что это дело ее легкомысленного мужа. Я думаю, что поступил хорошо и намерен всегда и впредь так поступать. Впрочем, успокойтесь, я Смирновой теперь писать никакой охоты не имею.
Комиссия наша расходится: Авдеева перевели на службу в Петербург3, и он на днях туда отправляется. Жаль, что в Москве он пробудет всего полторы сутки: ему бы очень хотелось познакомиться с Вами и Константином. Он вовсе не теоретик, не мыслитель, но человек с теплой душой, с талантом и преданный искусству. Его новая повесть, еще не конченная и не напечатанная, очень хороша, а 3-я глава обличает сильный талант, который идет вперед и сбросил с себя всякую чуждую ему драпировку. Мне хотелось бы, чтоб вы ее послушали4.
Я очень рад, что Тургеневу понравились стихи5. Они так серьезны, вопросы, в них заключающиеся, так многозначительны, что здесь решительно никто не мог понять их из моих приятелей, что, разумеется, не мешает им быть славными людьми. Оболенский еще больше всех понял6: его душа смутилась во время чтения стихов, но он так обрадовался последним двум строфам7 за себя и за меня, что совсем повеселел, обнял меня и говорит, что в этих строфах полное примирение, полный выход, хотя вопросы эти и не совсем ему понятны.
История с "Бродягой" должна бы сердить меня, но мне как-то не сердится, а просто смешно: надо же так случиться, что я член комиссии о бродягах и беглых, арестующий бродяг, а тут и мой "Алешка" заарестован8! Мне кажется, они могли бы оставить у себя копию и выдать мне подлинник, а не наоборот9... Что Булгаков?10 В таких ли же он был отношениях к вам, как и прежде?
На прошедшей неделе ездил я с Стенбоком в уезд, дня на три. Холодно! Мы ехали верст 60 гуськом. Езда довольно живописная, но грустная какая-то: сильнее чувствуется власть зимы, стесняющая свободу человека.
Из П<етер>бурга нового нет ничего: у нас составляется записка из дела: дай Бог Великим постом со всем разделаться!
Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Дай Бог, чтобы известия о Грише были утешительнее! Цалую ваши ручки. Обнимаю крепко Константина, ну что он, бодр ли по-прежнему? Обнимаю всех моих милых сестер.
1-го февраля 1851 года. Четверг. Ярославль.
Вчера перед обедом получил я небольшую, полную радости и счастия записку Гриши, в которой он меня извещает о благополучном рождении сына Константина1. Слава Богу! А я так беспокоился за здоровье и участь их обоих! Поздравляю вас всех от души с этою общею нашею радостью, с этим семейным событием! Воображаю, как Константин радуется этому продолжению рода! Только как Константин Аксаков родился в Петербурге!..2
От вас писем со вчерашней почтой не было. Да я и сам едва ли бы стал писать нынче, если б не этот случай, а то, право, писать нечего. Из П<етер>бурга ни писем, ни бумаг нет; работы наши подвигаются вперед медленно, потому что очень копотливы. - А между тем уже 1-ое февраля! Все это очень скушно и грустно.
Нынче уезжает Авдеев, а в будущий вторник едет Оболенский. Его родные вызывают его в П<етер>бург, где теперь и его мать, поэтому он берет отпуск на 28 дней и едет, хотя ему и не очень хочется ехать... Мне без него будет очень скучно.
На днях читал я преглупейший, но пресмешной фарс Соллогуба "Сотрудники, или Чужим добром не наживешься"3. Тут выведен на сцену Константин под именем Олеговича, в русском платье и с диссертациями о земле Тмутороканской, букве ять и чешском корнесловии!..4 Пожалуйста, достаньте и прочтите: глупо, но я хохотал много5.
Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, обнимаю вас и цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех моих милых сестер и всех поздравляю с новым Аксаковым. До следующей почты.
1851 г<ода> февраля 5-го. Ярославль.
Послезавтра день рождения милой Веры. Поздравляю вас с этим днем, милый мой отесинька и милая моя маменька, и тебя, друг мой Вера, и всех наших. - Третьего дня, часу в 12-м вечера, отправился я гулять и, зайдя на почту, получил сам только что привезенные письма - ваше одно и одно от старосты из Троицкого посада1. Последнее принял к сведению и должному исполнению.
Вам уже известно теперь, что радостную новость о Грише и его семействе2 я уже имел почти в одно время с вами. Но дальнейших сведений покуда не имею и не знаю, последует ли Гриша совету докторов, т. е. увезет ли жену на юг... Вы советуете мне, милый отесинька, не надрывать себя усиленной работой... А мне вчера возвратили из м<инистерст>ва "Бродягу" с полным оправданием относительно содержания и с неприятными замечаниями насчет того, что подобные литературные занятия сопряжены с ущербом для службы, что я как служащий не должен бы иметь для таких занятий свободного времени и с изъявлением желания, чтобы, оставаясь на службе, я прекратил всякие "авторские труды"3. Все это официально, за No. - С нынешней же почтой я отправил в ответ на эту бумагу письмо к Перов<скому>4. - Не знаю, как оно будет им принято, но я писал, что не намерен прекращать авторские труды.
Я не думал, чтоб Константин мог обидеться глупым фарсом Соллогуба5. Можно ли обижаться карикатурой? Соллогубу следовало бы, если б он был поумнее, не читать публично этого фарса, а приехать самому к Константину и самому прочесть... Если б Константин был здесь выставлен в черном виде - другое дело, но этот Олегович все же весьма хороший человек и несравненно лучше петербургца. - Когда эта вещь появилась здесь, то приезжие ли из Москвы или кто другой пустили в ход сведение, что это карикатура на Аксакова К<онстантина>, и я не только подтвердил это, но пошел навстречу этому слуху, и на одном вечере, при дамах, сам вызвался прочесть и прочел эту пиесу, правда, вполне уверенный в своем авторитете. И этим способом я только поднял значение К<онстантина> С<ергеевича> на 100%. - В Петербурге есть художник Степанов, делающий статуэтки в карикатурном виде6 превосходным образом: все - лица более или менее известные в литературном мире и которые ему случалось видеть - выставлены у него в магазине. Если б вы знали, как добиваются там этой почести молодые, только начинающие писатели!.. Впрочем, я уверен, что Константин этим фарсом нисколько не обиделся, но другие имеют полное право на него обижаться; это даже делает им честь. Отчего же московским дамам не попылать негодованием и двоюродной сестре и невестке Соллогуба не поговорить с ним один вечер с тем, чтоб завтра же, неся повинность родства, проболтать с ним целый день?7
На днях приехал сюда на место Татаринова новый профессор, кандидат Московского университета Никольский8. Он привез мне рекомендательное письмо от Соловьева. Чудак этот Соловьев! Отчего он пишет мне: "Милост<ивый> государь Ив<ан> Серг<еевич>! А Никольский умный и славный молодой человек, москвич настоящий, так от него и несет Москвой и университетом! Только молод еще и носит в себе еще недостаток новейших, позднейших (после нас явившихся) молодых поколений, состоящий в том, что они через большую часть вопросов перешагнули, не решивши их, даже не задавшись ими... Странно как-то чувствовать себя не самым молодым поколением, а попасть уже в старшие, а выходит так! - Мы и забыли, что мы стареем, что каждый год приливают новые волны молодых делателей, горделивых, заносчивых, самонадеянных, как вообще молодость, и воображающих, что старшие поколения уже сказали свое слово, что теперь их очередь - провести в мир новое, несказанное слово, точно так же, как и мы делали, как и мы воображали...
Того и гляди, что для нас скоро настанет суд потомства чего доброго!....."
Скажите Соловьеву, что я делаю для Никольского все, что могу, а сам к Серг<ею> Мих<айловичу> не пишу потому, что не знаю его адреса.
Константин пишет пиесу из современной жизни9. Как знать? Может быть, в нем таится дарование и для драмы из современной жизни, но оно мне еще неизвестно. Ему уж лучше бы держаться XV-го, XVI-го столетия, пожалуй, и 12-го, и 9-го, и 8-го, и изгоя выставить на сцену. А что бы написать ему драму "Изгой"?10 Впрочем, вы не сообщаете, что он теперь пишет, драму или водевиль, но только современная жизнь общества не годится для иконописи... А я решительно ничего не пишу, да и как писать?
Последнее письмо мое было отправлено к вам до получения еще мною Вашего письма, милая маменька. Оно залежалось было на почте, и я получил его после уже отправления моего письма.
Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех моих милых сестер. Кланяюсь, кому следует.
1851 года февраля 8-го. Четв<ерг>. Ярославль.
Какие неожиданные вести сообщаете вы мне, милый отесинька и милая маменька: Константин в Петербурге, а сын Гриши умер...1 С одной стороны, хорошо, что приезд Константина рассеет горе Гриши и Софьи, но, с другой стороны, это неблагоразумно. Быстро сменилась радость горем! Но, конечно, лучше потерять ребенка через два дня после рождения, нежели даже через два года!.. Будет ли Константин делать знакомства в Петербурге?2
О себе нового вам сказать ничего не могу. Из министерства разрешение приехать в П<етер>бург и там доканчивать отчеты я не получал до сих пор, а пора бы, кажется, прислать ответ... Записка составляется3 и, как всегда случается, при самом окончании труда оказывается необходимость дополнять, исправлять, объяснять, что несколько замедляет труд.
О зимних элегиях Дмитриева вы мне ничего не писали4, и я ничего не слыхал. Вы пишете, что они неподражаемы... В каком смысле? По достоинству ли?... Я этого от Дмитриева не ожидал.
Так Константин в Петербурге! Вам, должно быть, очень грустно без него и беспокойно за него... Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, цалую ваши ручки, будьте бодры и здоровы. Больше писать не о чем и некогда, обнимаю всех моих милых сестер.
Ваш Ив. А.
1851 г<ода> февраля 12-го. Яросл<авль>.
Благодарю вас за письма от 9-го февраля1, милый мой отесинька и милая моя маменька, а также тебя, милый друг Вера. Вот и масленица, скверная, пьяная неделя, а за нею пост! Не думал я встретить снова Великий пост в Ярославской губернии!.. А из м<инистерст>ва ответа на письма мои о дозволении выехать из Ярославской губернии по окончании комиссии все еще нет!
Бумага, о которой я писал вам прежде2, написана больше в том смысле, что литературные занятия мои сопряжены с ущербом для службы, почему и ответ заключает в себе бблыпею частью опровержение этого обвинения. Впрочем, копию с письма моего я доставлю вам на 1-ой неделе поста с Оболенским. Оно написано твердо, но нерезко и умеренно. Обо всем этом я уведомил и Гришу. С мнением же вашим о возможных результатах этого письма я совершенно согласен3, и если по возвращении в П<етер>бург буду принят дурно, подам просьбу об отставке: впрочем, на эту меру я всегда был готов4, да нынче у нас и служить нельзя.
Что это какие в Москве стали страшные истории совершаться?5 Недавно рассказывали мне о какой-то Леонтьевой, теперь еще о чем-то, что я уж и забыл...
Вы мне ни слова не пишете о ваших знакомых, о Хомякове, Павловых6, Смирновой и других. Продолжают ли они навещать вас и чем теперь заняты?
Надобно признаться, что ваши письма и наставления отбили у меня всякую охоту писать письма, и это должно вам объяснить, почему последние письма мои так коротки. Тем более что собственно о себе, о своем препровождении времени писать нечего: работа тянется, тянется, и как ни работаешь, а все еще нет конца: работаешь много, но уже без участия, а с чувством подавляемой скуки. О стихах и помину у меня нет... Грустно подумать, что я без малого здесь 2 года! 2 года бивачной жизни, с постоянным ожиданием конца, впопыхах!
Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю всех моих милых сестер. Есть ли известия от Константина?
7
1851 г<ода> февраля 15-го. Четверг
Вчера получил я письмецо ваше. Вы, милый отесинька и милая маменька, видно по всему, очень беспокоитесь насчет Константина и Гриши, но, вероятно, теперь уже получили успокоительные письма. Надеюсь, что вы меня сейчас же уведомите о том, что такое поделывается с Констинтином и Гришей. - Нынче пишу к вам потому, что в понедельник, вероятно, не буду писать, так как Оболенский собирается во вторник или середу ехать и непременно побывать у вас... Что Самарин? Долго ли он останется в Петербурге и долго ли пробудет на возвратном пути в Москве?2
Стихи Дмитриева очень милы и забавны3. Желал бы прочесть его элегии...4 Видно, Вы опять сошлись с ним по-старому. Я думаю, для него это в высшей степени утешительно.
Из м<инистерст>ва получил вчера еще новое, но небольшое секретное поручение! Оно дано, впрочем, как видно, еще прежде получения там моего письма. Всего вероятнее, что мне никакого ответа не будет. - Других же ожидаемых мною бумаг из м<инистерст>ва все нет как нет!
Спешу, спешу кончать работы, тут еще подваливают новые, когда и со старыми не справиться. - Дай-то Бог, чтоб к Святой5 кончить! Надоело.
Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, обнимаю всех моих милых сестер. Кланяюсь знакомым.
<19 февраля 1851 года. Понедельник.>
Вот вам и живая весточка обо мне - Оболенский1. С ним посылаю я вам всю переписку о "Бродяге"2. Решение принято - и я с нынешней же почтой отправил к министру просьбу об отставке3. Хочется мне знать, что вы на все это скажете, т. е. прочитавши всю эту переписку. - Нынче же писал я Милютину и просил его не делать мне задержки по хозяйств<енному> д<епартамен>ту, от которого дано мне поручение, т.е. как-нибудь развязать меня с поручениями4. Разумеется, здесь все это секрет, чтоб не доставлять торжества Бутурлину5.
К Страстной неделе6 я во всяком случае буду в Москве, а вы между тем придумайте, как мне устроить свою будущность. После 9-летней деятельной службы странно как-то почувствовать себя развязанным... Жить, как Константин, я решительно не могу7.
При всем том я отдаю полную справедливость Перовскому и повторяю, что изо всех русских министров он - лучший. - Во всем этом деле Перовский в стороне, тут столкновение между Чиновником и Человеком, между службою и частною жизнью. Но Гвоздев должен быть скотоват.
Перед отъездом моим мне, может быть, понадобятся деньги, рублей 100 сер<ебром>. Я рассчитывал прежде, что получу деньги от д<епартамен>та общих дел за комиссию и вообще за раскольничьи поручения, но теперь эти надежды - тютю! Оболенский, если не возьмет отсрочки, через 4 недели воротится, и тогда, если только это вас не затруднит, пришлите с ним мне денег.
Добрые знакомые мои разъезжаются, комиссия редеет, и вместе с Великим постом принято мною решение, конечно, важное для меня во всех отношениях8. - Период чиновничьего стихотворствования кончился.
Все это ничего, но воображаю, как все, кроме Вас, примутся бранить меня, особенно в Петербурге, все великие администраторы Ханыков, Попов, Самарин, как отделает меня Смирнова9, упрекая в неуместной гордости, тщеславии и т.п. Бог с ними! Найду себе труда и способов жизни и знаю одно, что честно пойду через жизнь!
Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех милых моих сестер. Любопытно было бы мне послушать Константина! Что, брат, каково Петрятино городище?
10 А все-таки придется туда мне съездить.
19 февраля 1851 г<ода>. Понед<ельник>.
Я твердо решился не оставаться на службе.
Четверг 23 февр<аля> 1851 года. Ярославль.
Вчера или, лучше сказать, нынче, потому что это было в 1-м часу ночи, получил я письма ваши, милый отесинька и милая маменька, твое письмо, милый друг и брат Константин, и письмецо от Гриши. - Неутешительны известия о здоровье Софьи, и мне сдается, что поездка в Остенде ей необходима1. Надо же, наконец, вылечить Грише жену свою, хотя бы на это ушло и все состояние их; последнего обстоятельства и в расчет брать не следует. - Слава Богу, что ты так удачно и так умно съездил в Петрятино городище, милый брат Константин, но всей силы нравственных тисков ты не успел испытать там и не узнал всей душевной скудости петербургского человека, даже твоих П<етер>бургских новых знакомых.
Теперь отвечаю на письмо Ваше, милый мой отесинька.
Оболенский, вероятно, передал уже Вам мою переписку, и Вы прочли письмо мое к м<инист>ру. Я считаю его теперь не только не дерзким, но черезчур умеренным. Я имел право написать ему ответ более резкий2. Может быть, Вы найдете письмо дурно написанным3, т.е. слишком пространным, найдете некоторые рассуждения не то чтобы резкими, но неуместными... Это другое дело, и я с этим спорить не буду. - Но согласитесь, что ответ Гвоздева с выражением "возгласы и жалобы" груб и неприличен в высшей степени4. Мне даже совестно, стыдно перечитывать его. Согласитесь, что другого исхода из этого положения не могло быть как просьба об отставке. Я прежде думал, что это все дело Гвоздева, но письмо Гриши и Ваше объясняет дело это иначе, если только Гвоздев не врет...5 Первая моя мысль была, кроме просьбы от отставке, написать письмо... хорошее письмо к Гвоздеву, но советы приятелей, графа Стенбока и боязнь повредить своей историей Гришиной службе заставили меня написать письмо в другом тоне6; Вы уже прочли это письмо и не думаю, чтоб Гвоздев имел право им обидеться. Но все объяснения, все слова, сказанные Гвоздевым Грише, - одни петербургские фразы, одна система надувания, так пышно разработываемая в Петербурге. Они, эти господа, думают там таким образом: почему же не распечь, всегда полезно распечь молодого человека, кстати и некстати, ну, а чтоб не сильно обиделся, мы, послав ему выговор несправедливый на бумаге, на словах извинимся и отделаемся разными дешевыми уверениями в уважении и любви... Он уверяет Гришу, что разные обстоятельства помешали дать мне место чин<овника> особ<ых> поруч<ений>, что на открывшуюся вакансию назначен Кочубей...7 Но позвольте: если Кочубей назначен, то, верно, не на вакансию с жалованьем; к тому же не верю я, чтоб государь вмешался в назначение чиновн<ика> особых поручений к Перовскому. Вакансии без жалованья имеются и теперь, даже за назначением Кочубея; следовательно, ссылка на Кочубея неуместна. К тому же я достоверно узнал, что от м<инист>ра всегда зависит дать или не дать жалованье, которое он может назначать из разных сумм. Напр<имер>, граф Д<митрий> Н<иколаевич> Толстой, с которым Конст<антин> познакомился, также чин<овник> ос<обых> поруч<ений> без жалованья, но ему назначили жалованье, т. е. прикомандировали его к какому-то люстрационному комитету8, из которого он получает 1500 р<ублей> сер<ебром> жалованья и в котором он ни разу не бывал, ни двух строк не написал и имеет всегда поручения посторонние, как и я. Да кроме того, если поручение длинно, то месяцев через 5 устраивают некоторые так, что их вызывают для объяснений по делам службы, и в П<етер>бурге, уезжая обратно, они вновь получают подъемные деньги.
Ко всем этим уловкам я не прибегал, служу без жалованья и, загроможденный делами по общему д<епартамен>ту, получаю одни суточные и квартирные от хозяйств<енного> д<епартамен>та. Если и получил я денежную награду, то за 2 1/2 года это немного, да к тому же это было дело Милютина по хозяйственному д<епартамен>ту... От д<епартамен>та же общих дел я не имел ни копейки, ни прогонов, ни разъездных, ни содержания, ни награды... А между тем я беспрестанно получаю оттуда новые поручения и, признаюсь, после замечания о моих литературных занятиях, это просто бесстыдно. Гвоздев просто принял систему очистки бумаг, посылая их ко мне на заключение (разумеется, по Яросл<авской> губернии). Это очень удобно для них и несносно для меня. - Следовательно, все эти уверения, все эти фразы гроша не стоят.
Но погодите. Я приберег к концу самое сильное доказательство... Он говорил Грише, что в случае присылки мною просьбы об отставке оставит ее до моего приезда, до моих личных переговоров с ним, просил Гришу употребить все зависящие от него средства, чтоб удержать меня от решительного поступка до приезда в П<етер>бург, куда меня скоро ожидают... И Вы, милый отесинька, в скобках замечаете, что надобно думать, что дают мне позволение приехать или ожидают скорого окончания моих дел... Казалось бы, так!.. Надобно Вам сказать, что еще 15-го генваря писал я Гвоздеву официальное письмо, что "по окончании производимого комиссиею следствия мне необходимо было бы в одно время с графом Стенбоком представить как общий отчет по возложенному на меня от д<епартамен>та общ<их> дел поручению, требующий многосложных личных объяснений, так и свои собственно замечания о раскольниках вообще". Почему и просил исходатайствовать мне у м<инист>ра дозволения по окончании производимого комиссиею следствия прибыть в П<етер>бург для надлежащих объяснений по службе...
Если б не было у меня на руках городского хозяйства, так по окончании следствия я прибыл бы в П<етер>бург безо всякого разрешения. Но, как увидите, городское хозяйство вовсе не препятствие для м<инистерст>ва... К тому же товарищу моему по училищу Куприянову, недавно воротившемуся из П<етер>бурга и видевшемуся с Гвоздевым (еще до получения в м<инистерст>ве письма моего к министру), Гвоздев сказывал, что мне уже послано или на днях пошлется разрешение приехать в П<етер>бург.
Вероятно, сначала было решено так, а потом решили иначе.
Посылаю Вам копию с предписания д<епартамен>та и мой ответ Гвоздеву9. Согласитесь, что он весьма учтив10, хотя и слышна в нем сдержанная ирония.
В это предписание вложено было письмецо начальника отделения по делам о раскольниках Арсеньева11 следующего содержания: "Не сетуйте, почтеннейший Иван Сергеевич, за отказ в отпуске (?да разве я просил отпуска?). Это мысль графа; он не желает оставить Яросл<авскую> губернию без надежного надзора (??), но будьте совершенно уверены, что немедленно по прибытии гр<афа> Стенбока пошлем к Вам разрешение приехать в П<етер>бург. Действиями Вашими по делам раскольничьим здесь все (?) весьма довольны, следов(ательно), Вы можете и должны ожидать всего хорошего"12.
Это все похоже на насмешку! Как, меня, состоящего под надзором полиции и Бутурлина, оставлять для надзора?.. Да что же я за надзиратель, где инструкции? Разве не кончились дела мои по расколу?.. Если б мне отказали на том основании, что по городскому хозяйству у меня не все кончено, так это имело бы, по крайней мере, смысл... Хороши эти уверения во "всем хорошем!"
Словом сказать, все это черт знает что такое, и я, право, являю теперь пример кротости. Надо предположить, что есть какая-нибудь причина, может быть, приказание держать меня подальше от П<етер>бурга точно так же, как не делать меня чиновником ос<обых> поруч<ений>, о чем пришлось бы представлять...
Пожалуйста, сообщите все это сейчас же Оболенскому, пошлите за ним, он живет в доме кн<язя> Мещерского13 на Сенной. - Если успею, то напишу к нему. Очень люблю я этого человека, и мне здесь без него тяжело; раза 4 в день забежит бывало Оболенский... Какая чудная душа, от которой просто видимо веет благовонием!..
Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Вы, милая маменька, вероятно, говеете на этой неделе: заранее поздравляю Вас с приобщением. Я же совершенно здоров: чт
о мне делается! Обнимаю милого брата Константина и всех моих милых сестер и милейшего из милых Оболенского.
Понед<ельник> 1851 г<ода> февр<аля> 26-го. Ярославль.
Благодарю вас, милые мои отесинька, маменька, Константин и Вера, за письма от 23-го февраля и поздравляю вас и всех наших со днем Вашего рожденья, милая моя маменька1. Я не знал, что Константин говел на 1-ой неделе: поздравляю его с приобщением. В одно время с вашим письмом получил я большое письмо от Оболенского2, подробно описывающего мне и посещения свои и впечатления ваши по поводу переписки о "Бродяге". Я сохраню все письма Оболенского: они очень хороши, в них есть какая-то женственность в высоком смысле этого слова. - Совершенно согласен с Вашим мнением, милый отесинька, что письменные объяснения по этому делу неудобны, но на замечание Ваше, что в письме к м<инистру> говорится слишком много обо мне самом и пр., я возражу только тем, что это не официальная бумага, а письмо, что негодование мое и чувство собственного достоинства были, по моему мнению, совершенно у места и что похвалы мои себе вовсе выражены не таким тоном, каким представляют к наградам... Но, впрочем, теперь не в этом дело, а в том, что меня не хотят выпустить из Ярославля, поступая в этом случае со мною так и даже употребляя почти те же самые выражения, как поступаем мы относительно подсудимых наших Пятницкого и Любимова (станового и исправника), обязывая их подпискою не выезжать из г<орода> Ярославля впредь до окончательного рассмотрения о них дела, комиссией) производимого. - Вчерашняя почта из П<етер>бурга не привезла мне ничего. Нельзя сердиться на Гришу: он, бедный, и без того озабочен своими домашними делами, а следовало бы ему следить за ходом этого дела и писать мне обо всем подробно. Неужели он не знает, что мне отказано в выезде из Ярославля.
Тем не менее на Страстной неделе3 я все же буду в Москве. Сделайте милость, не думайте, чтоб вся эта передряга меня расстроивала физически или нравственно и что я нуждаюсь в утешениях. Цвету здоровьем больше, чем когда-либо. Все это разрешилось тем, что, получив последнюю бумагу, я взбесился, швырнул дела под стол и дня три сряду читал какой-то глупейший из глупейших французский роман. А прочитав роман, опять принялся за дело. - Теперь я тороплюсь изо всех сил, чтоб покончить записку и отчет по комиссии. Это одно дело, которое я могу и должен добросовестно довести до конца. Работы очень, очень много теперь.
Жду с нетерпением следующей почты и с нею вашего письма.
Оболенский, вероятно, уже уехал в П<етер>бург4; если же нет, то объявите к нему, что я писал ему уже в П<етер>бург на квартиру его брата Алексея. - Жаль очень, что вы негостеприимно поступили с ним в 1-ый день, тем более, что когда он рассчитывал со мною время своего приезда и говорил, что, может быть, уже не застанет у нас обеда, то я ему сказал, что у нас накормят и напоят его во всякое время. Но я извинюсь перед ним за вас5.
Ты извиняешься, милый друг и брат Константин, в том, что письмо твое не длинно. Помилуй, братец, я и этого количества писем, какое ты написал мне в эту зиму, никогда не ожидал и столько тебе за это благодарен, что и требовать большего не считаю себя вправе. Не говоря о серьезной стороне их, они доставляют мне и удовольствие местами, подобными этому, которым начинается твое последнее письмо: "Наконец, явился князь Андр<ей> Васил<ьевич> Оболенский (напоминающий своим именем князя Андр<ея> Вас<ильевича> времен междуцарствия6) и привез нам важные бумаги и проч." Ну и довольно, я и сыт! Да напиши чувствительную драму "Изгой XIII-го века" или хоть "Изгой из родовых отношений"!.. Плачь, плачь от умиления при встрече с господином Путятой7 и всеми твоими приятелями, имена которых напоминают тебе славных малых, знакомых Х-го, XI-го, XII-го века!.. "Какой славный малый, плут, каналья!" - говоришь ты, оскабляясь и с умилением потряхивая головой по поводу ближайшего знакомства с каким-нибудь Ростиславичем!..
Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер, всем кланяюсь.
1-го марта 1851 г<ода>. Четв<ерг>. Ярославль.
Еще раз поздравляю вас с нынешним днем1, милая моя маменька и милый мой отесинька. Вероятно, у вас нынче кто-нибудь из гостей да есть. - Какие прекрасные стихи Вы написали2, милый отесинька! Конечно, Вы уже черезчур к себе строги, называя отвратительным разладом состояние Вашего духа, но тем не менее стихи во многом верно передают Вас. Есть и во мне много сходного с этим описанием, только натура моя не так жива и горяча. - Оба письма Ваши я получил. Письмо Ваше от воскресенья вовсе не подействовало на меня так огорчительно, как Вы того боялись, может быть, потому, что я прочел сперва письмо от вторника3. К тому же, не соглашаясь с мнением Вашим, я в то же время вижу, что Вы писали под влиянием опасений за мою будущность. Я не разделяю этих опасений или, лучше сказать, на все готов. Вы воображаете, что я ужасно раздражен, чуть не хвораю от сердца и не помню сам, что делаю. Константин хочет даже приехать навестить меня4. От всей души благодарю его за этот братский порыв, но вы видите все в преувеличенном свете. Со мной еще никакой беды не случилось, и я не нуждаюсь в словах утешения, а приезд Константина замедлил бы составление записки, которой я теперь с утра до ночи занимаюсь, торопясь совершенно все закончить и закрыть комиссию к Страстной неделе. А на Страстной неделе я непременно буду в Москве. - Я совершенно покоен духом. Я не герой, потому что это все в отношении к целому вопросу буря в стакане воды, и не жертва (сохрани Бог!). Я только честный человек или, по крайней мере, хочу быть таким, хочу оставаться неуклонно верным своим правилам, а потому, что бы ни случилось, в выигрыше - я. И думаю, если б опять сызнова возобновилась эта история, я опять поступил бы именно так, хотя ехать с поручением в Вятку у меня нет никакого желания: куда угодно, только не на север и не на восток, а на юг или даже запад... Впрочем, круг служебной деятельности уже давно сжимается и сокращается для меня. Я уже решил сам в себе, что следствий отныне я производить не буду (исключая некоторых казусов); я уже решил, что поручений отныне - бесполезных, бесплодных, а между тем сухих, утомительных и лишающих всякого досуга, как вредных нравственному моему бытию - исполнять не буду... Я уже давно говорю своим товарищам, что моя карьера кончилась и что быть губернатором я не намерен, потому что на этом