Главная » Книги

Аксаков Иван Сергеевич - Письма к родным (1849-1856), Страница 7

Аксаков Иван Сергеевич - Письма к родным (1849-1856)



ем адрес его в Петербурге прописан в первом письме. А потому, возвращая самые приложения, прошу Вас, милый отесинька, напишите сами письмо к Журавлеву и отошлите его росписки. Это даже будет лучше, в благодарность за его обязательность. - Самое приятное сообщенное мне Вами известие это - о Константине, именно то, что он окончил первую часть грамматики и переписывает ее1. Со времени блаженной памяти диссертации о Ломоносове2 он стал писать несравненно лучше, и я уверен, что грамматика написана яснее...3 Вчера получил также письмо от Смирновой; вот, между прочим, что она пишет про Константина: "Что делают ваши? Гоголь теперь очень доволен К<онстантином> Сергеев<ичем> и его кротостью. Дай ему Бог свои кроткие, смиренные силы; они выше всех сил наших, строптивых и неразумных, и заговорят лучшим языком когда-нибудь. Скажите ему это от меня". Как получил, так и передаю. Смирнова немножко впадает в нравоучительный тон. Впрочем, из письма ее видно, что она снова хандрит: возобновление болезни, сенаторская ревизия, назначенная в Калугу, снова поднявшаяся ершовская история4, оскорбления, нанесенные в последнее время ее мужу, - все это, конечно, ее возмущает. - Отвечаю теперь на ваши письма. Мудрено решить: лучше ли оставаться в деревне или жить в Москве; конечно, благоразумнее избегать новых расходов или того неприятного чувства, которое придется испытывать в Москве, отказываться, ввиду искушений, от соблазнительных расходов. Завтрашний день в Петербурге, вероятно, последует назначение нового министра5. Кто-то будет? Если Строганов и если он действительно таков, как вы пишете, то с Богом!6 Пусть Константин берет кафедру7. Я ото всей души благословляю его на этот подвиг; это единственный род службы, ему приличный... Из писем Надежды Тим<офеевны>, сообщенных мне вами8, вижу, что эта история гораздо серьезнее, нежели я вообразил по выражению Константина, извещавшего меня о "трагикомическом известии"9. Вы спрашиваете, отчего я в письме к Н<иколаю> М<ихайловичу> Смирнову упомянул о своем двоюродном брате-театрале. - Когда Жулева просила меня об отце своем, то она просила не сказывать об ней, а как Александре Осиповне слишком хорошо было известно, что я театром, особенно русским, в Петербурге вовсе не занимаюсь и даже ни разу в нем не был (я уже после этого случая ходил смотреть Жулеву), то, переговаривая об этом с Володей, я и условился с ним ссылаться на него как на известного театрала. Потом и Жулева рассказывала Смирновой про моего двоюродного брата-театрала, который года два тому назад пылал страстью к актрисе Лавкеевой и набирал для нее партию, впрочем, страстью самою платоническою. Надеюсь, что Над<ежда> Тим<офеевна> опомнится. Терпеть не могу эту недобрую легкомысленную "пылкость чувств", на которой ездят мои обе тетеньки Над<ежда> и Софья Тимофеевны10. Безумные! они не понимают, чт_о_ творят; страшные слова проклятия им нипочем! - Странны мне Ваши слова обо мне. Я давно уже замечаю, что Вы многим моим письмам придаете другой смысл! В свободе взглядов и в снисходительности я не уступлю ни Вам, ни Константину, особенно ему11: я помню жестокие приговоры, произнесенные им по некоторым уголовным делам, которые я предлагал ему на разрешение! Я говорю только, что в том случае, если предоставляется отцу позволение или запрещение, я бы не позволил сыну жениться на актрисе; пусть она сойдет со сцены, другое дело. Само собою разумеется, что это непозволение есть только неодобрение12, но гонять сына с глаз, проклинать, лишать наследства - это веши, которые мне и в голову не приходили, о которых мне, и не знающему чувства отца, страшно было бы и подумать! Актриса! Несчастное звание, которое открывает партеру право громких клевет, произносимых самым покойным, обыкновенным образом, звание, которое дает повод Гедеонову13 обращаться к ней с любезностями и предложениями своего рода, звание, которое заставляет бедную девушку или женщину, по прихоти автора, веселить партер непристойным костюмом или бесстыдными речами!.. Служение искусству! Для этого надобно быть художником по призванию, а не ремесленником в художестве, да и храм искусства давно уже превратился в площадной балаган. Не любя, презирая звание, я никогда не презирал - душа моя не способна презирать - человеческую душу, отыскиваемую мною везде и всюду, в самых последних исчадиях человечества, от которых отворотился бы Константин! Вы предупреждаете меня, чтоб я не впал в дикость и проч. Да не я ли писал:
  
   Предстанет каждая душа
   С своими вечными правами!..14
  
   Я охотно бы беседовал целые часы с Жулевой, изучая в ней потаенную душу, но не любил ее видеть в обществе, где она являлась с своим званием актрисы, с театральными ужимками, с галантерейным, театральным savoir vivre {Здесь: знанием света (фр.).}, где она говорила пошлости и где ей говорили не только пошлости, которые для меня хуже глупости и грубости, которые всегда болезненно во мне отзываются, но особенно, если тут были, кроме братьев Смирновой, и другие, разные шуточки, которые позволяют себе только с актрисами. На одном из таких вечеров, помню, я подошел к Смирновой и сказал ей: "Довольно! удалите ее как-нибудь; Вы не поверите, какое тягостное впечатление производит на меня вид этой молодой, искажаемой человеческими уставами души! Не грешно ли человеку так систематически искажать, уродовать человека?.." Смирнова тотчас это поняла, пригласила гостей сесть в карты и таким образом удалила Жулеву. - А в самом деле, что может быть гнуснее театральных училищ? Я охотно прощаю человеку грех и падение, но систематическое, хладнокровное, окруженное обманчивым блеском, развращение этих молодых девочек с 10-летнего возраста... Это возмутительно.
   Я писал вам про сборник ярославский15. В нем замечательны только две прозаические статьи: одна принадлежит купцу, винному торговцу Серебренникову, другая - вольноотпущенному крестьянину Трехлетову. Я писал вам уже об них, но теперь хочу сказать только то, что если местная литература и может у нас возникнуть, так только от таких людей, принадлежащих вполне местности и неразрывно с ней связанных, людей, которые несвободны от ее влияния, как мы. Кроме того, литература эта может иметь значение только в отношении к местной истории. С уважением гляжу я на Серебренникова, который частными средствами, постоянным, долгим трудом приготовил огромные матерьялы для истории Ярославля и других городов Ярославской губернии... Мы не способны на такие труды. - В Трехлетове мне, кроме других его свойств, нравится чисто крестьянское благочестие и скромность. Жаль, что под статьями их не сказано, кто они. Между тем, им было бы чувствительно всякое оскорбление критики и чувствительнее, чем нам, знающим, что такое критика и привыкшим к ней. Поэтому я решился написать и написал И<вану> И<вановичу> Панаеву16 небольшое письмо, в котором только даю ему знать, что такая-то статья принадлежит купцу, такая-то - крестьянину. Напишу также Вас<илию> Васильевичу Григорьеву17, издателю "Северного обозрения". Кстати, о Панаеве. Владимир Ив<анович> Панаев18 на днях прислал Жадовской послание в стихах, хоть и не знаком с ней, где изъявляет ей восторг и восхищение, испытанное его чувствительным сердцем при чтении ее стихов. Стихи весьма плоховаты. Эти люди своими похвалами только портят дело: я же стараюсь заставить ее переменить свое направление, вечные вариации на одну и ту же тему. -
   Завтра поздравления, обедня в соборе, кажется, официальный обед и бал в мундирах19. Будет все ярославское общество: пойду взглянуть. -
   Из министерства нынешняя почта не привезла мне ничего. Я уже привыкаю к этому, но прежде это меня бесило.
   Не могу понять, отчего Грише не дают чина20. Это ни на что не похоже. Видел я здесь и "Москов<ские> ведомости", в 1-ый раз после отъезда из Москвы и как нарочно напал на No, где сказано, что Самарин уехал в Клев21. Читал также о назначении в лицей и в Училище правоведения военных обер-офицеров воспитателями22. Жаль очень, что вы не увидите Николая Тим<офеевича> на возвратном пути его из Петербурга: он бы, может быть, сообщил много любопытного.
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер. Обнимаю Гришу с Софьей.

Ваш Ив. Акс.

   К 25-му декабря я думаю быть у вас, стало быть, меньше, чем через три недели.
  

39

  

1849 г<ода> декабря 12-го. Ярославль. Понедельник.

   Вчера я получил письмо ваше, милый мой отесинька и милая маменька, от 8-го декабря. Вижу, что вопрос о переезде в Москву еще не решен, а потому пишу прямо в Посад, тем более, что эти дни было страшно холодно и только нынче степлело. Я на этой неделе был очень занят: из министерства прислали мне, требуя моих соображений, разные проекты, представленные бывшим и нынешним губернаторами, в том числе проект общественного банка в Рыбинске. По этому поводу я перечел уставы 10 банков, частных и общественных, в разных губерниях, толковал с купцами и выписываю к себе одного купца из Рыбинска для переговоров. Я хочу сделать разные изменения в проекте: допустить ссуду денег под залог хлеба, хранящегося в Рыбинске, а также для тамошних мещан и под поручительство благонадежных купцов (впрочем, на небольшую сумму). Банк должен отдавать отчет только обществу, управляться думою и вообще не зависеть от правительства. - Вчера целый день был посвящен мною на осмотр больниц, сиротского, смирительного, работного домов, дома сумасшедших, богаделен и проч. и проч. Видел там девочку, идиотку, пойманную в лесу (лет 12), с двойными рядами зубов (верхних и нижних) в челюсти; видел в больнице красавицу-черкешенку, лет 16, присланную сюда с мужем и дядей с Кавказа за сношение с горцами. Много видел страданий человеческих и всяких скорбных явлений. Заведения устроены недурно, только смирительный дом, где человек 40 помещается в одной комнате, никуда не годится. Да и дом сумасшедших не достигает своей цели, ибо употребляется одно общее лечение, а лечение психических болезней вовсе не введено; к тому же сюда присылают сумасшедших, не объясняя ни причин сумасшествия, ни других побочных обстоятельств.
   Вот вам любопытное известие, особенно тебе, Константин. Я молчал об нем до сих пор потому, что не хотел говорить о том, что еще не было верно. В бытность мою в Угличе, разговаривая с Серебренниковым, мы коснулись известного колокола, сосланного Борисом Годуновым в Сибирь в 1591 году1. Серебренников сказал мне, что он и многие другие граждане имели намерение просить о возвращении им колокола, но не знали, как приняться за это дело. Я с радостью ухватился за это и потребовал, чтоб он непременно изготовил просьбу на имя министра и прислал ее ко мне в Ярославль. Мне хотелось послать ее при своем объяснении Перовскому. На днях я получил эту просьбу, подписанную более чем 40 подписями: более и места не достало. Они просят м<инист>ра исходатайствовать у государя позволение возвратить им их колокол, на их счет, основывая свою просьбу на любви к древностям и старине русской и, наконец, прибавляют, что этот колокол, свидетельствующий о привязанности их к царскому дому, будет напоминать им и прежние гонения Годунова, и теперешние благодеяния государя. - Как я ни рад такому явлению, однако же, прочитав просьбу, не захотел послать ее при своем рапорте. Я испугался мысли, что м<инист>р припишет сочинение просьбы мне и желанию заслужить благоволение. Поэтому, запечатав просьбу в пакет, безо всякого объяснения, отправил как бы от них самих, в собственные руки к министру.
   А ведь если это позволят, то это будет эффектно: возвращение оправданного историей колокола через 250 с лишком лет!2 Сообщите это Соловьеву3.
   Прощайте, милый мой отесинька и маменька, утешаюсь мыслью, что меньше, чем через 2 недели я буду у вас. Цалую ваши ручки, обниыаю Константина и всех сестер.

Ваш И.А.

  

40

  

19 декабря 1849 г<ода>. Понедельник.

   В прошедший четверг я не писал к вам потому, что и сам не получил письма от вас в середу, да и не знал, куда адресовать. Вчера же получил от вас письмо, из которого вижу, что вопрос о переезде в Москву все еще не решен!.. Надеюсь, в четверг получить от вас письмо с положительным извещением о ваших намерениях. В случае, если вы в деревне, а маменька с Верой в Москве, грустно будет только то, что мы не все время проведем вместе.
   Я пишу вам теперь только несколько строк: писать не стоит, потому что я предполагаю сам обнять вас на этой неделе. Итак, это уже последнее письмо мое к вам в нынешнем году... До свидания!

Ваш И.А.

   К Пальчиковым постараюсь заехать1.

1850

  

41

1850 г<ода> января 9-го. Ярославль. Понедельник1.

   Вот уже я опять пишу вам из Ярославля, милый мой отесинька и милая маменька. Я приехал сюда в два часа ночи. Это довольно скоро, потому что в Мытищах и у Троицы мы немало пробыли времени. Комнаты были истоплены, и я сейчас улегся спать; впрочем, от дорожного толканья сон был непокойный; в числе разных сновидений, сопровождавшихся кошмаром, одно, незабытое мною, довольно смешно: мне пригрезилось, что будто у меня везде тараканы: в карманах платья, за платьем, по всему телу, на голове, в волосах, везде, всюду тараканы-прусаки! Вследствие этого я закричал в неточный голос и проснулся. Я еще не могу привыкнуть, что я здесь. Все кажется, что я уехал куда-то с визитом и должен скоро увидеть вас. Как-то Вы провели ночь эту, милый отесинька, после чтения Гоголя и моего отъезда, что Ваша голова? Письмо это, верно, застанет милую маменьку в Москве, как нарочно, на дворе стало холоднее. Вы, милая маменька, ничего и не сказали, а в возке очутились пироги, паштеты и язык. Делать нечего, сейчас ими позавтракал - в воспоминание московской привычки. - Я очень доволен своею поездкою в Москву: я воротился такой полный, разумеется, не в физическом отношении! Как-то особенно дружно прошло это время, и Константином я очень доволен!2
   Помощник мой Эйсмонт был да и теперь болен и никуда не выезжал, а потому ничего особенного и сообщить мне не мог. Бумаг из Петербурга сколько-нибудь занимательного содержания также не получено. Получил только деньги из министерства, следовавшие мне за ноябрь, декабрь и генварь, - 160 р<ублей> сер<ебром> да небольшое письмо от Милютина3, без особенного значения, еще от 17-го декабря. Он уверяет, что по делу о Серебрякове4 вслед за сим последует исполнение и что вообще мои рапорты принимаются в особенное уважение5. - О Бутурлине еще ничего не знаю. Поеду к нему завтра, потому что, по его словам, в этот день он свободнее, чем в понедельник; к тому же хочу наперед увидаться с Муравьевым и узнать от него обстоятельно о действиях Бутурлина. Вообще же я ни с кем еще не виделся, но дела так и обдали меня хлопотами и деловой суетой. -
   Сейчас воротился с обеда у Муравьева. Особенного ничего нет. Бутурлин не знает, по какому праву я уехал, и не доносил, кажется. Говорят здесь, что прокурор Семенов переводится в Вильну6, а на место его Митя Оболенский7. Последнему я не очень верю и не думаю, чтоб Оболенский принял это место, имея право ожидать себе места председательского, но если его переведут сюда, то я буду этому очень рад. - Не живший в провинции не может и представить себе, до какой степени царствуют здесь на просторе пустота, пошлость, ограниченность везде и во всем!.. Первый предмет, попавший мне на глаза, по возвращении моем сюда, это написанное на стене исчисление, сделанное еще в ноябре, когда и в какой день должно прийтись 22-е декабря, день моего отъезда. Я считал дни, когда мне можно будет освободиться из-под гнета окружающей меня пошлости, а теперь опять воротился к ней и надолго. Дай Бог сил! Дела-то очень много!
   Спасибо Гоголю! Все читанное им выступало перед мной отдельными частями во всей своей могучей красоте...8 Если б я имел больше претензий, я бы бросил писать: до такой степени превосходства дошел он, что все другие перед ним пигмеи. Но как у меня и вопроса этого самолюбивого не было и как моего сочинения удел иметь временное и местное значение9 и доставить мне самому удовольствие, то я и буду продолжать, если удастся, "Бродягу" как свой посильный труд.
   Прощайте, мои милые и добрые отесинька и маменька! Будьте здоровы и бодры. Обнимаю Константина и всех сестер крепко. Пожалуйста, пишите мне все и подробно, всякий вздор, какой вздор кого занимает, тот пусть и пишет об нем. В четверг утром думаю получить от вас письма и напишу вам еще. Прощайте же. Что Олинька?

Ваш Ив. Акс.

  

42

  

12 янв<аря> 1850 г<ода>. Ярославль.

   Благодарю вас за письма, милый мой отесинька и милая маменька. Я получил одно письмо из Москвы, а другое из Троицы, писанное Вами, милая маменька. Вы все беспокоитесь, милая маменька, о том, как я доехал. Об Вас надо беспокоиться: я доехал в тот же день, а Вам пришлось возвращаться в самый лютый мороз, 30-градусный!.. Но, слава Богу, Вы доехали благополучно. - Как я рад, милый отесинька, что Вы принялись за статью о болотах1; только Вы, пожалуйста, не торопитесь: чем полнее будет она, чем больше подробностей, тем лучше... Вспомните, что Вы этим трудом подстрекаете Гоголя2. Я совершенно согласен с замечаниями, сделанными Вами Гоголю3. Мне показалось еще, что не довольно ясно обозначено, почему, под каким предлогом Чичиков расположился жить у Тентетникова... Я теперь точно стал в отдалении и смотрю на картину, развернувшуюся в "М<ертвых> душах", и лучше еще понимаю и чувствую ее, нежели стоявши слишком близко к ней. Так все глубоко, могуче и огромно, что дух захватывает!
   Крест<ьянин> Трехлетов в Москве. Мы с ним разъехались. Не помню, дал ли я ему адрес дома Высоцкого4. Если дал, то он, верно, зайдет, примите его и обласкайте. Серебренников подарил мне одну рукопись: сочинение астраханского губернатора Татищева5 в 1742 г<оду> об управлении деревнями и крестьянами. Не верится, чтоб это писал русский человек. Тут говорится, сколько раз крестьянин должен умывать руки, как вести себя в каждый час дня, словом, вся жизнь его подведена под самые строгие правила аккуратности, которые подчас хуже самой тирании. Удивительно, как скоро перешел к нам этот немецкий дух! При этом вспомнишь поневоле, что этот дух сделался нашим вековым достоянием, имеет уже свою старину, заменяющую другую, древнейшую... Серебренников на праздниках ездил в Суздаль, и при нем случилось следующее довольно замечательное происшествие: в одном из тамошних монастырей есть темницы, служащие местом заключения разным тайным и злым преступникам, особенно же преступникам против церкви. Сидел там один старик-молокан6 и что же! он обратил* к своему учению караульного офицера, который освободил его и, переодевшись монахом, бежал вместе с ним... Куда? Неизвестно, их не могли отыскать.
   Подарил я Серебренникову драму Константина7. Он ею очень доволен, особенно языком; мой "Бродяга"8, впрочем, на него не произвел никакого впечатления.
   Мещане представили мне свой проект о мещанском банке. Я нынче вечером должен заняться его рассмотрением, чтоб завтра дать им ответ. Затеваю я также здесь учреждение купеческого училища. Купцы недовольны коммерческими училищами в Москве и в П<етер>бурге, во 1-х, потому, что дети воспитываются не на глазах у них; во 2-х, потому, что раззнакомливаются они с настоящим положением дел и с бытом своих; в 3-х, потому, как сказал мне один купец, что слишком отдаляются от серого человека, т.е. от простого народа, так что часто друг друга и не понимают, тогда как купцу необходимо быть с ними в близких сношениях. Поэтому мы и думаем устроить училище здесь9, где бы дети приходили по вечерам домой и где бы воспитание было под надзором и руководством самих купцов, безо всякой казенной опеки. Главное затруднение - деньги. Я, впрочем, не теряю надежды убедить некоторых пожертвовать на это дело.
   Бутурлина видел; кажется, он ничего не писал в П<етер>бург. Знаю, по его собственному признанию, что он получил довольно неприятную бумагу по делу о Серебрякове10, но содержание ее мне неизвестно; из м<инистерст>ва же мне копий не прислали. -
   Прошу Константина сказать Кошелеву11, что имение, для которого дан наказ 1744-го года, списанный им у меня, состоит в Романовском уезде, прозывается село Давыдково, помещик Глебов-Стрешнев.
   Я еще надлежащим образом не установился с занятиями и не знаю, когда удастся мне приняться опять за "Бродягу"... Прощайте, мои милые отесинька и маменька, думаю, что буду писать вам и в понедельник. Афанасий совершенно здоров; в марте м<еся>це - срок, данный ему его барином для взноса выкупной суммы. Если он не взнесет, то поступает вновь в распоряжение барина, т.е. он может потребовать его домой12 и т.п. Цалую ваши ручки, обнимаю крепко Константина и всех милых сестер. Будьте здоровы. Кланяюсь Гоголю.

Ваш И.А.

  

43

  

15 янв<аря> 1850 г<ода>. Ярославль. Воскресенье.

   Как благодарен я Вам, милый отесинька, за присылку статьи о болотах!1 При сей краткости она так полна, что кажется, нечего и прибавить. Все эти картины изображены так выпукло, форма до такой степени соответствует внутреннему содержанию, что не только живо рисует перед вами болото, но заставляет вас чувствовать и ощущать его, так сказать, всеми пятью чувствами. После этого можно и не ходить на болота, чтобы с ними знакомиться. И как скоро Вы это написали! Нет, значит, и в Москве можно ожидать от Вас продолжения "Записок ружейного охотника"2.
   Нынче же получил я вместе со статьей и письма ваши от 12-го и 13 генваря, письмецо от Константина, от Веры и премиленькое письмецо от Марихен. Слава Богу, милая маменька, что стужа, при которой Вы возвращались из Абрамцева, не имела для Вас никаких последствий. Признаюсь - поразило меня известие об Анне Севаст<ьяновне>! Поневоле ожесточится характер, поневоле засохнет дерево, когда обрубят у него ветви!3 Судьбе как будто досадно было, что она до сих пор выносила все ее удары довольно твердо: "Ну так вот я же тебя хвачу!" Признаюсь, не грустно делается иногда на душе, а злобно и мрачно.
   Поздравляю Константина с успехами4. Я ему предсказывал немедленное их возвращение тотчас по снятии русского платья5. Только чтоб он не оставлял своих занятий. Во всяком случае, думаю - лучший плод этого года дало время, проведенное в деревне.
   Я все еще не могу наладить себя на занятия так, как бы следовало, и так, как бы хотелось. Впрочем, на днях обдумывал решительно план: каким образом скорее разделаться с своим поручением. Все мог бы я кончить довольно скоро, т.е., по крайней мере, к сентябрю, кроме городских инвентарей. Дело в том, что меня послали сюда в той надежде, что топографическая съемка, продолжавшаяся слишком 4 года, уже кончена. Я же нашел, что она не только не кончена, но по многим городам должна быть произведена сызнова. Между тем, без съемки, без измерения земель невозможно мне и составлять им подробного хозяйственного описания или инвентаря. Съемка же сама едва ли может быть окончена в течение года! Если же один из моих топографов, лежащий теперь больным при смерти, умрет, то этот срок может удвоиться, ибо у него всего более было начатых работ, которые другому придется начинать снова. -
   Вечер.
   Сейчас пришла петербургская почта и привезла мне неожиданное еще письмо от Милютина, в котором он, называя мою ревизию и вообще действия образцовыми и вообще распространяясь в различных мне похвалах, в то же время просит меня уведомить его без церемоний, не нужны ли мне деньги, и предлагает написать (т.е. чтоб я написал) небольшую записку, которую можно было бы показать министру, о необходимости дать мне еще денег, сверх получаемого. Я хочу этим воспользоваться, опираясь на то, что получаемое мною при командировке жалованье достаточно только при кратких поручениях, а не при долговременных. Надобно сказать, что почти все чиновники, разосланные с поручением, подобным моему, получают больше, меня, найдя средство испрашивать денег то на канцелярские расходы, то под другими предлогами. Я очень доволен тем, что они сами догадались сделать мне это предложение. Он в то же время сообщает мне, что рапорт мой о распространении торговых прав мещанского сословия передан им в подлиннике для прочтения м<инист>ру. Дай Бог, чтоб был какой-нибудь успех!
   Сообщите Над<ежде> Николаевне6, что Муравьев7, генерал-губернатор Восточной Сибири, будет в Москву не раньше конца февраля и проедет через Ярославль. Это сказывал мне брат его8, получивший нынче от него письмо из Иркутска. Трехлетов уже воротился из Москвы. Он пробыл ь ней всего 3 дня; я дал ему прочесть проект Кошелева9, и он обещал показать еще одному крестьянину, управляющему большим имением своего помещика, и вместе сообщить замечания. - Рукопись, про которую я вам писал в последний раз10, должна принадлежать самому историку Татищеву. Впрочем, "Домострой" Сильвестра11 едва ли чем лучше? - Аи да Загоскин!12 Каков! Кн<язь> Д<митрий> В<ладимирович> Голицын, бесспорно, имел много хороших сторон13, которые заставили забыть много и черных его дел, напр<имер>, с Пеговой, кажется14. - Ну что, как понравилась грамматика дамам или, лучше сказать, понятною ли она им показалась? Я не говорю про Кат<ерину> Алексеевну15. Я думаю, что она скоро будет писать к Константину записки: и ты бы, государь, мне отписал, как тя Бог милует и проч. и проч. Не пришли на память выражения поэффектнее. За чтением грамматики, вероятно, последует чтение грамот, летописей и писем царя Василия Ивановича к жене его Олене16. Я бы желал, впрочем, чтоб Константин преимущественно занимался грамматикой, а не статьей об литературе17, которую цензура не пропустит, которая, мне кажется, немножко опоздала и несвоевременна. - Газет я теперь почти не читаю. Хозяин мой, у которого я брал их и который, мимоходом сказать, имеет несколько миллионов капиталу, нынешний год, по причине худой торговли, их не выписывает! Впрочем, из "Journal de Francfort" {"Франкфуртской газеты" (фр.).}, который я взял у Муравьева, видно, что дела наши с Турцией обделываются19. - Да, забыл сказать. Не знаю, знает ли Константин, что в последней книжке "Отеч<ественных> записок" за 1849 г<од> есть огромная статья о кн<язе> Дм<итрии> Мих<айловиче> Пожарском20. Он представлен в самом хорошем виде, со всем своим смирением, словом, так, как и в драме21. Я статьи сам не читал, но видел ее; искал в многочисленных ссылках ее на исторические документы, летописи и книги ссылки на драму Константина, но не нашел22. - Был ли у вас опять Мамонов23 и взял ли рисунки ярославских церквей? за "Бродягу" еще не принимался, т.е. как-то попробовал, да не пишется. Нет, что ни говорите, а я должен сознаться, что источники поэзии иссякают во мне; ведь это уж из рук вон! Впрочем, это и естественно. Не может быть, чтоб занятия мои не действовали вредно на эти мои способности24. Эдак, пожалуй, и в 10 лет не кончишь "Бродяги"!
   Прощайте, милые мои отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. С будущей почтой писать, может быть, буду, может быть, нет. Обнимаю милую Оличку, Веру, Надиньку, Любиньку, Марихен, которую очень благодарю за письмо, и Соничку. К Константину приписываю особо. Дяде Арк<адию> Т<имофеевичу> и Ан<не> Ст<епановне> кланяюсь25.

Ваш И. А.

  

44

  

22 января 1850 года. Воскресенье. Ярославль.

   С последней почтой я не писал вам, милые мои отесинька и маменька, но от вас получил письма и в середу, и нынче. Я не знаю, как и благодарить вас: знаю всю затруднительность такого частого и аккуратного писанья писем в Москве. Нехорошо, что Вы простужаетесь, милый отесинька; дай Бог, чтоб простуда была самая легкая; буду ожидать об ней сведений с будущей почтой. Прежде всего отвечаю вам на ваши письма. Итак, Гоголь прочел вам и вторую главу, а теперь, может быть, и третью1. Вы спрашиваете меня, рассказывать ли мне содержание?.. Анекдотический интерес для меня, как и для вас, в произведениях Гоголя неважен. Придется рассказывать или почти ничего, или слишком много, т.е. его же речами, из которых мудрено выкинуть слово: так каждая нота состоит в соотношении с общим аккордом! А потому, зная, что последнее невозможно, я и не слишком хлопочу знать внешнюю связь содержания... Я думаю, что у Гоголя всё написано2, что он уже дал полежать своей рукописи и потом вновь обратился к ней для исправления и оценки, словом, поступает так, как сам советует другим. В противном случае он не стал бы читать и заниматься отделкою подробностей и частностей. -
   Вы не пишете ни слова о том, как вам понравился Островский3, а о подозрениях ваших4 я, признаюсь, не догадываюсь. Вы также не пишете мне ничего о Грише: каковы его намерения, не переменил ли он их?5 - Здешний прокурор Семенов, лицеист, моих лет, который прокурором всего 9 месяцев, а прежде был товарищем председателя, переводится графом Паниным6 в Вильну настоящим (т.е. не исправляющим) прокурором с прибавкою столовых денег. Хотя это Семенову вовсе не нравится и во многих отношениях неудобно, но со стороны графа Панина это знак особенного благоволения. Правда, он родственник Топильскому7, но это еще немного значит; не скажу также, чтоб он был отличный прокурор. Он просто на "хорошем счету", что поддерживалось любовью к нему всей губернии и, разумеется, также родственниками его в д<епартамен>те; дал два-три не очень важных протеста, но как-то вовремя и удачно... Я знаю, как покровительствует Пинский, кому захочет. Он человек в высшей степени пристрастный и легко убеждает себя в том, что человек, который ему понравился, полезен службе, необходим для общего блага и проч. А понравиться Пинскому легко через совершенное смирение перед ним своей самостоятельности, через благоволение к нему, через преданность... Я знаю, как он покровительствовал слепо, несправедливо барону Черкассову, весьма пошленькому человеку, Зыбину8, ослу первостатейному, у которого в речи Пинский встречается через слово, и многим другим. Меня Пинский никогда не любил9, а Гришу любил, но ни его, ни меня он не может любить так, как других, потому что слышит и чует нашу независимость. Как он ни оправдывайся, а он решительно виноват перед Гришей, которому не отдано даже должное!10
   Нынче я был на свадебном обеде у одного купца Гарцева. Само собою разумеется, что стерлядь играла тут весьма важную роль. Обед и замечания мои об обеде точно такие же, как и в тот раз, когда я вам писал об обеде у Пастухова11, с тою разницею, что за обедом не гремела музыка. Длиннобородый старик, изображенный во весь рост на портрете, повешенном в гостиной, завещал, умирая, сыну своему и всему его потомству строго беречь себя от этого нововведения, которое почитал он великим грехом! Впрочем, это совершенно понятно при взгляде русского человека на обед, на трапезу, за которую садятся и которую оставляют с молитвой {На прочие нововведения запрета не положил! Женится его внук.}. Музыки не было, но едва лишь кончился обед и подали кофе, раздались польки и вальсы, и пошел бал, а я уехал. Обед кончился почти в 8 часов. - Отец молодого - бородач; сын безбородый, но довольно необтесанный юноша. - Молодая - кукла. - Чем больше я смотрю на наших купцов, тем более убеждаюсь, что все они слепо, инстинктивно лезут туда, откуда мы уже возвращаемся12, и мы непонятны друг другу. Борода и привязанность к старым обычаям, без разумения, по преданию, по привычке, не составят никогда нравственного отпора соблазну. Этот нравственный отпор заключается только в сознании, в просвещении, даже, для них, не в религии. Церковь наша и все духовенство поладили с современностью, заслонили истину или, яснее, так обмотали евангельские истины своею обрядовою, административно-полицейскою стороною, что не всякий в состоянии отделить ее. Православное духовенство совращает народ, а раскольнические учители, ища отпора только в обрядовой стороне, также вне истины и также не устоят... Может быть, провидению угодно, чтобы все побывали там, откуда мы возвращаемся, чтобы все прошли через испытание и с полным, так сказать, опытным сознанием зла возвратились к истине?.. Может быть, но нас это не должно останавливать!.. - Константин укажет мне на Хазова. Но Хазов13 исключение. Константин укажет на крестьян. Но чисто великороссийские губернии, по многолюдству народонаселения, полны крестьянами торговыми и промышленниками. Посмотрел бы на них Константин! Я собрал недавно об их быте очень подробные сведения, которые когда-нибудь сообщу. Я укажу на другие губернии, - да там малороссы, да там чуваши, да там мордва, скажет Константин же. - Поэтому, смотря на здешнее купечество, я еще более желаю учреждения купеческого училища, разумеется, только с тем, чтоб оно не походило на французский пансион...14 Но как это трудно при общем направлении нашей государственной системы воспитания, как это трудно в особенности при соседстве с благородным российским дворянским обществом! Это соседство все портит! - "Какие изверги, что за дикий народ", - говорили мне нынче многие офицеры и члены ярославской аристократии по тому поводу, что одна молодая замужняя купчиха не пошла танцевать, так как муж ее этого не любит, считает для замужней женщины это несколько лишним... И все это было говорено тоном такого искреннего, сердечного, добродушного убеждения, что возражать им нет возможности и было бы глупо, а принять к сведению следует. И если слышала это молодая купчиха, то, воротясь домой, непременно скажет мужу: вот видишь, люди и меня корят, мы всему миру дались на смех и проч. и проч. А как для русского человека много значит мнение общее, мирская молва, как он не любит быть выскочкой и охотно смиряет свою личность в составе общественном (добродетель, которая, мимоходом молвить, перешла у нас в крайность), то он и противиться не станет...
   Предлагаю тебе, Константин, и Алексею Степановичу также обдумать, обсудить и изложить вопрос и систему народного обучения... Я с своей стороны, может статься, тоже напишу что-нибудь об этом, не вдаваясь, впрочем, в мир отвлеченных определений...15 Если можно будет надеяться, что учреждение училища состоится (что, впрочем, не народная школа), то рапорт и проект мой я пришлю предварительно вам на рассмотрение, по крайней мере, постараюсь прислать. А вопрос о народном обучении - превосходная тема для статьи. Соблазни-ка этим Хомякова и сам соблазнись. Сюда войдет вопрос и об общественном воспитании, и об обучении не только первоначальном, но и более пространном...
   Понедельник.
   Продолжать письма некогда и потому прощайте, до следующего письма, милые мои отесинька и маменька. Дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер. Милую Надичку благодарю за ее умное письмецо и прошу писать почаще. Письма ее имеют особенный колорит. А<нне> С<евастьяновне> кланяюсь. Передайте ей мое участие16.

Ваш Ив. Аксак.

   Я адресовал вам также одно письмо в Троицу. Будет оказия, пошлите за ним. Опять страшный холод! Что за зима!
  

45

  

1850 года 26 генв<аря>. Ярославль.

   Нынче едет в Москву один из здешних профессоров лицея и мой приятель - Василий Иванович Татаринов. Фигурка его довольно забавная, но он очень неглупый и честной души человек. Он очень желает познакомится с Константином, драмой которого недавно восхищался...1 Положение его прескверное. Директор считает его опасным человеком, как всякого мыслящего человека, и он едет в Москву искать себе какое-нибудь место да и вообще освежиться от чаду пошлости провинциальной. Пожалуйста, примите его ласково.
   С последней почтой я не получил от вас писем и потому не знаю, как Ваше здоровье, милый мой отесинька. Я так торопился окончить письмо, отправленное к вам в понедельник, что забыл вас поздравить с днями именин Гриши и Марихен2. Поздравляю теперь вас, милый отесинька и милая маменька, поздравляю именинников и всех вас. В последнем No газеты я прочел производство в чины большого множества наших товарищей-правоведов... Гриши опять тут нет! Почти все последующие выпуски перегнали его; не говорю уже о товарищах его выпуска, вышедших, как и он, десятым классом. Меня это чрезвычайно за него огорчает... Пинский - просто скот.
   Татаринов так нечаянно устроил свой отъезд, что я только вчера узнал об этом. Это досадно, потому что я не послал бы тогда своего письма к Троице, которое было не более и не менее как шутка с приложением стихов. Как-то присев за продолжение "Бродяги", я вместо него написал маленькое стихотворение, если хотите, повторение старого, но мне захотелось послать его к вам. Не решившись отправить его по почте в Москву, я адресовал к Троице3 и ради шутки, говоря, что это перевод с санскритского, настрочил два листа чепухи, нашпигованной самыми трудными для выговора санскритскими именами, взятыми мной из переводов и примечаний Коссовича4. Стихи эти я прилагаю. Разумеется, их хранить не следует. - "Бродяга" не пишется. К концу вечера так устаешь, что без особой нервической напряженности нельзя приняться за писание стихов. - Взглянул я бегло на разные обзоры литературы, помещенные в 1-х NoNo журналов. Нападок на славянофильское и московское направление уже нет, но нет даже никакого упоминания о нем, не говорится ни об одном из литераторов нашего круга. Между тем, петербургские журналы, приняв это направление отчасти, помещая постоянно разные труды по части русской истории и исследований быта, берут перевес и в этом отношении... Все это для нас очень невыгодно. Своего журнала нет, в чужих писать не хотим и ничего не пишем и отвыкаем от писанья, теряем влияние, предаем себя забвению... Может быть, делом Москвы будут труды серьезные. Но и их нет, Бог знает еще, когда они появятся при московской комфортабельности в труде...5
   - С Татариновым посылаю часть денег за Афанасья к его господину, Татаринову же6, родственнику этого, - в уплату выкупной суммы. Трехлетову давал я читать уложение Кошелева7. Он во многих частях осуждает его и вообще говорит, что помещик себя не забыл8. Я уговариваю его написать свои замечания, и, может быть, он это исполнит. Без пожертвований нельзя приступать к этому делу. А что за скоты здешние дворяне. Недавно некто Горяинов, богатый здешний помещик, говоря про свое управление в деревне, с самою добродушною наивностью объявил мне, что у него так и заведено: сечь бурмистров в кабинете из собственных рук.
   Прощайте, мои милые отесинька и маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Крепко обнимаю всех моих милых сестер и Константина. Особого письма к нему не пишу, потому что утро и некогда и беспрестанно прерывают... Пожалуйста, приласкайте Татаринова: он меня чрезвычайно любит9.

Ваш И. А.

   Из П<етер>бурга ничего особенного.
   Кстати, посылаю вам10 свое маленькое стихотворение, перевод с санскритского, т.е. не прямо, а с переводов Коссовича, Бюрнуффа и Гольцмана11. Дело в том, что в отрывках из "Агни-Пураны" и из "Падма-Пураны", напечатанных у Гольцмана вместе с "Индравиджаем", эпизодом из "Магабгараты"12, рассказывается, как Ятаджуны и Ракши под предводительством Индры-Натуша завоевали землю пуня-яджанов, называвшуюся Катгасарит-сагара, убили их царя Девима-гатмьям и стали делать разные жестокости и притеснения, о которых рассказывается подробнее в "Маркандэя-Пуране" и упоминается также в "Брагмавайварта-Пуране". Тогда сын Девитмагатмьяма, Джимутаваган, удалясь в пустыню Саннавачам, стал молиться Санайсчару, богу времени, прося его ускорить бег свой и скорее избавить страну от ужасов... Долго молился он, ожидая какого-нибудь знамения и называя иногда бога времени Сисусаморой, т.е. черепахой, как вдруг является к нему брамин13 из страны Пуняджанов, прозвищем Гаспагригитападмай, т.е. посланец, и рассказывает ему о положении богатой некогда алмазами, слонами и благочестием страны Катга-сарит-сагары. Брамин вызывает молодого царя, говоря, что настало время прогнать Вимриг-Яманаев, т.е. не чтущих божества Васудэва, ибо они долгим своим пребыванием делают вред не только внешний, но нравственный, что цветочный фиял сердец вянет, ум грубеет и проч. Удивительно в этих созданиях индийского воображения сочетание самых возвышенных, отвлеченных, утонченных донельзя понятий с образами чисто материальными и верованиями нелепыми. Их глубокий анализ, устремленный, впрочем, более в область чистой мысли, нежели в мир души, обрывается нередко какой-нибудь чепухой. Но есть необыкновенно поэтические места, которые передать трудно, потому что собственные имена вроде Дриштвабгъюпаяна или Париджнятапараматманирнага звучали бы прескверно в русском стихе. Я стал было переводить или, лучше сказать, перекладывать в стихи, но вышло дурно, так что я оставил только те строфы, где не встречается трудных слов или отвлеченностей, для которых нужны были бы длинные комментарии. Вот они. Это то, что говорит брамин Гаспагригитападмай царю Джимутавагану про положение Катга-сарит-сагары; начиная с 3-ей строфы, после 2-ой, где он воздыхал о том, что жены с глазами лотосоподобными уже перестали рожать героев (иго, наложенное Ракшами, продолжалось, как водится, не более и не менее, как 47 с половиной тысяч лет).
  
   Клеймо домашнего позора
   Мы носим, славные извне;
   В могучем крае нет отпора,
   В пространном царстве нет простора,
   В родимой душно стороне!
   Ее, в своем безумье яром,
   Гнетут усердные рабы!..
   А мы глядим, слабеем жаром
   И с каждым днем сдаемся даром,
   В бесплодность веруя борьбы!
   И слово правды оробело,
   И реже шепот смелых дум;
   И сердце в нас одебелело,
   Порывов нет; в забвенье дело;
   Спугнули мысль, стал празден ум!14
  
   Далее брамин рассказывает, что чандан, тундула и лиана уже стали скудны на благоухание, земля плохо возрощает семена белой горчицы, самые слоны стали ниже ростом. Если эта попытка нехуда, то я, пожалуй, постараюсь перевесть ответ Джимутавагана.
   23 генв<аря> 1850. Ярославль.
  

46

  

30-го генваря 1850 г<ода>. Ярославль. Понедельник.

   Получил я вчера письма ваши, милый мой отесинька и милая маменька. Возобновление юловных болей и Ваше намерение приняться за лечение - очень неприятные известия, но все же лучше поцить немножко Бубе1 и поберечься, чтобы предупредить самую болезнь. Что Вам сказал Овер, этот ветреный француз? Признаюсь, возмущает меня то, как он лечит Олиньку, и давно пора бы ей переменить доктора. Бог ему судья! - Несмотря на Вашу головную боль, Вы, милый отесинька, таки продиктовали мне довольно большое письмо и уверяете, что головная боль от того уменьшилась... Уверению я не верю, но благодарю Вас за усилие, если оно действительно, по крайней мере, не повредило Вам.
   Вол<одя> Карташевский действительно бессовестен в отношении к чужим деньгам, и получаемое им содержание было бы достаточно, чтобы существовать, если б он не играл в карты2. Он должен получать более 19 р<ублей> сер<ебром> в месяц. Жалованье стряпчего едва ли не выше 300 р<ублей> сер<ебром>, но во всяком не ниже, а не 800 р<ублей> асс<игнациями>. Учет на пенсионный капитал - безделица, рубля 4,5 серебром на 300 р<ублей> сер<ебром>. Может быть, и производится уч

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 449 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа