Главная » Книги

Аксаков Иван Сергеевич - Письма к родным (1849-1856), Страница 26

Аксаков Иван Сергеевич - Письма к родным (1849-1856)



умеется, газеты я получил, и как ни поздно теперь, но, окончивши письмо, примусь за окончание чтения газет. - Мое собственное хозяйство находится в большом беспорядке; денщик мой Комиссаров отличный человек, но крестьянин и никак не может приноровиться к нашему быту: в мундир он укладывает сыр, колбасу в шелковую рубашку и т.д.; но теперь и денщик болен, так что я вчера по совету здешнего доктора поставил ему 18 пиявок к ушам (у него лихорадка горячечная и с сильнейшею головною болью); это много помогло и оттянуло кровь от головы. Теперь на время прикомандировал к себе из штабной команды какого-то денщика. - На дворе совершенная осень; листья облетают, и пора подумать о теплом платье, которого у меня нет вовсе: заказал я себе еще в Калуге полушубок и поручил это дело Сереже Унковскому, но он не выслал мне его в Новгород-Северск, как обещал. Впрочем, все зависит от того, куда мы двинемся. Если к Перекопу, что сомнительно, то, может быть, велят бросить все повозки и лишнюю кладь и довольствоваться одним вьюком. Впрочем, я имею право держать двух вьючных лошадей. - Нынче, когда входила наша дружина и граф Строганов смотрел ее, вдруг подходит ко мне какой-то господин и называет меня по имени: лицо знакомое, а кто, сказать не могу. "Ваша кузина желает Вас видеть". Еще большее недоумение! Оглянулся - вижу в окне почтовой станции Маш<еньку> Петровскую, т.е. бывшую Воейкову4. Я подошел к окну, но успел только поздороваться и спросить несколько слов; надо было идти с дружиной. Она ехала с мужем из Киева, где были на богомолье, и очень много расспрашивала о вас. - Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, буду писать вам из Козельца, цалую ручки ваши и крепко обнимаю Константина и всех милых сестер. Прощайте. Сережа Загоскин вам усердно кланяется. -
  

201

  

9 сент<ября> 1855 г<ода>. Козелец.

   Здесь я не нашел письма от вас, милые мои отесинька и маменька; верно, вы писали прямо в Киев. Зато здесь нашли мы бумагу из штаба Средней армии с переменою маршрута. Вместо Средней армии мы поступаем в Южную в расположение Лидерса; зимние квартиры нам назначены в швейцарских колониях Аккерманского уезда в Бессарабии1, куда мы должны прибыть 22 октября, - в Киеве же только дневка. Несмотря на бездну хлопот, порождаемых этою переменою, относительно продовольствия, денежной отчетности и проч., я успел списать маршрут, который вам и посылаю. Я думаю, вы уже не успеете написать мне в г<ород> Умань: письмо отсюда до вас пройдет, верно, 8 дней, а из Троицкого посада до Умани также не менее 12 дней, следовательно, попадет туда не раньше 30 сентября. Итак, пишите уже прямо в г<ород> Балту Подольской губернии, а потом в г<ород> Тирасполь Херсонской губернии, затем пишите все в г<ород> Бендеры, я не знаю, как и куда адресовать, когда мы будем в колониях, но из Бендер уже перешлют. - Признаюсь, я очень обрадовался перемене маршрута, потому что эта перемена произвела некоторую тревогу в нашей однообразно-разнообразной походной жизни и повеяло чем-то серьезным. Я не дальше как вчера все досадовал на то, что мы будто все играем кукольную комедию, что никто не относится серьезно к своему призванию, что все распускается и расклеивается, и считал нужным, чтобы все нас обхватило серьезное, да, серьезное дело. Еще потому я рад этой перемене, что стоять на зимних квартирах Подольской губернии около Каменца было бы чрезвычайно скучно; здесь же у нас на левой руке Одесса и Крым (Одесса всего 40 верст от Аккермана), а на правой Дунай. Пришлось-таки попасть на Дунай! Мы будем стоять вне опасности, это правда, но близ опасности, близ театра войны. К тому же я очень рад, что мы поступим под начальство Лидерса. - С другой стороны, надо сказать правду, хотелось бы нам всем отдохнуть, несколько приостановиться; все устали, не столько физически, сколько нравственно от этого беспрестанного движения вперед; к тому же от этой ежедневной раскладки и укладки все вещи перепортились, многие пропали; мы не запаслись теплой одеждой, у многих и белье порядком не вымыто (так трудно мытье дорогой); все рассчитывали на Киев. А тут в Киеве и обернуться не успеешь: в 1 день вступят поздно, встреча, церковный парад, смотр, может быть, официальный обед, сортировка людей (выбирают неспособных, чтобы их поместить в арсенал); город большой, весь в горах, - словом, никто ничего не успеет сделать. - Три месяца с лишком похода утомительно (с 18 июля по 22 октября). И как далеко буду я от вас, и Бог знает, как еще будут приходить письма! Надеюсь, что вы, не ожидая моего письма, будете писать все в Киев, а в Киеве мы распорядимся о пересылке писем. Я, впрочем, в Киев поеду раньше, именно завтра в ночь, чтобы заранее принять деньги из разных комиссий и порох. -
   То, чему так долго не хотелось верить, совершилось. Хоть и предупрежден я был слухами, но чтение депеши Горчакова о Севастополе перевернуло меня всего2. Воображаю, что за отчаянная, баснословная была битва! Пронесся здесь слух, что корниловский бастион мы вновь отбили3. Или мало всех этих жертв, чтоб пронять и вразумить Россию! - Ужасно. Воображаю, как дрались! Приказ армиям представляет дело гораздо в худшем виде, нежели депеши Горчакова4: в нем говорится о севастопольских героях как о людях, уже окончивших свое дело и поступающих вновь в ряды армии. Этот приказ можно было бы так написать, что все полезли бы отнимать Севастополь! Грустно. Говорят, что Горчаков отозван. Как я был бы рад этому: ни одного счастливого дела во всю кампанию5. Могу себе представить, какое действие произвела на всех эта новость! - Ах, как там дрались, я думаю. Картина этой битвы беспрестанно мне рисуется. Не ожидал я этого...6 - Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Поздравляю вас заранее со днем рожденья милой Надички7, которую крепко обнимаю. Буду писать вам из Клева; цалую ваши ручки, братьев и сестер обнимаю. Пришлите мне в г<ород> Бендеры мою подробную карту Бессарабии: она должна быть вверху около окна в углу в моей комнате, также, если не дорого стоит, новороссийский календарь на 1855 год; я думаю, он продается у Базунова8, разумеется, если будет оказия из Абрамцева в Москву.
  

202

  

1855 г<ода> сент<ября> 15. Киев.

   Здесь нашел я письмо ваше от 1 сентября, милый отесинька и милая маменька; медленно поправляются ваши хворые! Таков странный характер выздоровления всех теперешних болезней; все выздоравливающие шатаются, как тени. Нам не хотелось никого оставлять по пути, однако ж, под конец в Нежине и Козельце оставили трех больных, в том числе и моего денщика, что меня очень затруднило и затрудняет теперь; покуда прислуживает мне плотник из штабной нестроевой команды, но, может быть, здесь я найму человека. В Киев я приехал несколько раньше дружины как для того, чтобы узнать подробности церемоньяла вступления, так и для своих провиантских и комиссариатских дел. Как хорош, как хорош Киев, как я люблю этот город! Несмотря на осень (деревья, кроме тополей, почти все пожелтели, а многие и совсем обнажились), на холодную и ветреную погоду, любуешься им беспрестанно: все еще не зима, слава Богу, скрывающая и формы, и цвет природы. - В течение этого года в Киеве произошли большие перемены: крепость значительно подвинулась, мост со стороны Бровар1 укреплен грозно, везде пушки, военных и генералитету тьма-тьмущая! Последнее обстоятельство очень неудобно, потому что ко всем надо было являться и потому, что никакого дела просто сделать нельзя: все формальности! Впрочем, ополченцев принимают гораздо учтивее, чем настоящих военных, - меня же принимали еще учтивее, потому Юзефович и другие киевские мои знакомые уже предупредили многих обо мне, да и большую часть этих визитов и явок я совершил вместе с Юзефовичем, который принял меня с распростертыми объятиями и просил переехать к нему, на что, впрочем, я не согласился. Я просто обрадовался остановиться где-нибудь не на квартире, не стесняя хозяев, совершенно независимым. - Готовили торжественную встречу Московскому ополчению (т.е. нашим двум передовым дружинам): и городское общество (купечество) с хлебом и солью, и митрополит с хоругвями, образами и колокольным звоном, и угощение на площади и проч. и проч., и парад, и церемоньяльный марш. Строганов приехал накануне вступления и дал мне нарисованный план этой церемонии для отсылки к графу Толстому. Ратников между тем чистили, чистили, амуницию подкрашивали, словом, хлопот была бездна. Но всему помешала внезапная перемена погоды. Пошел дождь, дождь; часа три у города стояли ратники под дождем, наконец решились отставить все церемонии, их повели прямо, без всяких встреч, на площадь, где угостили их водкой, дали по арбузу и по пирогу (последнему они очень обрадовались, говоря, что с самого Серпухова пирогов не видали, что угощали много и часто, но никто не догадывался поднести пирога) и развели по квартирам. - В Киеве у нас была дневка, а вчера, когда вступили еще две дружины, был парад, с которого ратники прямо и отправились в путь. Было более 4-х тысяч ратников. - "Москва в Киеве, Москва в Киеве", - слышалось всюду. - Русские, которые живут здесь, с особенным восторгом смотрели на них, потому что Киев - город не русский, и польский элемент в нем еще очень силен. - Они проходили церемоньяльным маршем мимо Панютина, седого старичка с очень добродушным лицом. - Потом был обед в университетской зале для офицеров 4 дружин ополчения от дворянства. Обед -- как все обеды подобного рода, но два тоста были очень одушевлены: за Россию и за воинство. Кн<язь> Васильчиков сказал речь2 на тему "Москва в Киеве", но сбился немного и вышло у него, что предки наши ополчались по примеру нашему. Это наидобродушнейший человек в мире. - Вечером был вечер, soiree causante {Вечеринка с разговорами (фр.).} у княг<ини> Васильчиковой, на котором из наших офицеров был я один, прочие уехали, а Толстой был не очень здоров. Вечер наискучнейший, не то, что светский раут, а генерал-губернаторский - вечер подчиненных у начальника. - Я остаюсь здесь еще полтора дня как для окончания дел, так я для отдыха: хлопот у меня здесь была бездна, я принял между прочим 72 тысячи патронов с новыми французскими пулями, полуконическими, со стержнем внутри. Я даже еще не успел побывать в лавре3. - Здесь прочел я приказ Лидерса по Южной армии о нашем ополчении: очень неприятный оборот принимает дело. Дружины поступают 3 и 4 батальоном в полк в совершенную зависимость от полкового командира как по строевой, так и по хозяйственной части. Полк<овой> командир имеет даже право сменить начальника дружины, если признает его неспособным к командованию и если полк расположен далеко от Главной Квартиры. По прибытии на место будет ревизия казначейской и квартирмейстерской части, так что мне надобно успеть приготовиться на предстоящем походе к этой ревизии. Не понимаем, как начальники дружин, генералы (как наш Толстой) будут подчинены полковому командиру, нередко в чине подполковника. Не знаю, каков попадется полковой командир, но знаю только, что дружины наши богаты, имеют капиталы, и вся экономия сохраняется, тогда как полки большею частью содержатся плохо, и полковые командиры кладут экономию в карман. От всего этого могут произойти очень неприятные столкновения. Я против этого распоряжения и потому еще, что этим ослабится нравственная сила ополчения и произойдет странная пестрота: в полку будет тысячи три безбородых и тысяча с бородой, три тысячи одетых по-солдатски и управляемых по-солдатски и тысяча одетых по-ратнически, выученных хуже, чем солдаты, привыкших к другому управлению и управляемых иначе. К Лидерсу поступают 23 дружины Смоленского и Моск<овского> ополчения, значит, 25 тыс<яч>. Из них можно было бы составить целую дивизию, в которую поместить бы только побольше старых солдат и офицеров для научения. - Я думаю, что Толстого прикомандируют к штабу Лидерса, тогда и я перейду вместе с ним. - Кстати об ополчении: говорят, при последних штурмах Севастополя Курское ополчение отличилось - ратники оставили ружья и приняли осаждающих в топоры, причем потеряли 250 человек. - С нетерпением жду подробностей об этом деле. Еще неизвестно, заняли ли французы южную сторону. Да, если б Нахимов был жив, эта великолепная поэма окончилась бы, может быть, иначе. Впрочем, и теперь войска наши оставили южную сторону, отбивши приступы и не преследуемые. Однако ж, когда отдан был приказ оставить Севастополь, никто не захотел идти и требовали, чтоб Горчаков лично, сам объявил войскам этот приказ, что он и исполнил. Если оставались в живых моряки, воображаю, каково им было! - Мне все мешают. Сейчас явился ко мне и просидел с целый час мой сосед Загряжский, начальник дружины, утверждающий, что очень был с Вами дружен4, милый отесинька. Строганов заставил его выйти, и теперь он сдает дружину. У Загряжского вышла какая-то скандалезная история; впрочем, он все говорит, как homme d'honneur {Честный человек (фр.).}. Бог его знает! - 20 сентября день Вашего рожденья, милый отесинька. Поздравляю Вас и Вас, милая маменька, и всех. Мне опять пришлось проводить сентябрь месяц вдали. - Как-то провели свой день именинницы 17 сентября5. Всех поздравляю и цалую. Еще в Киеве все-таки считаешь себя не далеко, но теперь чувство отдаленности обхватит душу, тем более что получение писем будет очень затруднительно, и я, верно, долго, долго не получу писем. Надеюсь, что вы получили мое письмо из Козельца с приложением маршрута. - Прощайте, милые мои отесинька и маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер. Поздравьте Гришу и Софью с рождением Нины6, не знаю, куда именно адресовать к нему. Пошлите ему копию с маршрута. - Будьте здоровы.
  

203

  

1855 г<ода> сентября 29-го, г<ород> Умань.

   Уж очень давно не писал я вам, милый мой отесинька и милая маменька; на пути не было города; здесь не нашел я письма от вас, впрочем, его и быть не могло, но зато дорогою дошло до меня ваше письмо от 8 сент<ября>, адресованное в Киев: один из наших офицеров оставался по болезни в Киеве и перед отъездом догадался зайти на почту, взял ваше письмо и привез его мне 25 сентября. - Поздравляю вас, милый отесинька и милая маменька, со всеми нашими сентябрьскими праздниками1, также и всех сестер и братьев. Вот уже второй год, как я провожу их розно с вами; в прошлом году я в эти дни был в Кролевце и потом на дороге из Кролевца в Харьков и никак не думал, что через год буду идти походом в Бессарабию офицером ополчения. Какие-то еще штуки выкинет со мною судьба на будущий год!2 Я с своей стороны никаких планов не строю, более как на месяц не рассчитываю и совершенно отдаюсь ей в волю, смотря сам на свою судьбу будто какой посторонний зритель. Здешние военные такого мнения, что нам еще раз переменят маршрут и что в Тирасполе нас, может быть, повернут на Николаев, около которого стягиваются войска. Я очень рад идти в Николаев, но признаюсь, рад был бы прекращению похода хоть на десять дней; вы себе представить не можете, как надоела эта ежедневная раскладка и укладка бумаг, это неизбежное запущение дел, эта порча и растрата вещей: все думаешь - вот придешь на место и осмотришься и приведешь все в порядок. Мне собственно хотелось бы поскорее разделаться с книгами, отдать отчет, сосчитаться и рассчитаться и сдать эту невыносимо скучную должность. Во всяком случае в Бессарабии или в Николаеве будем мы стоять - это такие пункты, где можно ожидать частых тревог и передвижений; поэтому мне хочется еще больше сократить свой походный скарб и избавиться лишнего. Из Киева с Ефимом, камердинером гр<афа> Толстого я уже отослал в Москву часть книг, платья и чемодан. Когда получится это письмо, вероятно, и I чемодан, и моя посылка (киевские сухие варенья) будут уже у вас. Если вы его видели сами, то, верно, расспрашивали и получили от него разные сведения нашем кочеванье. - От Киева до Умани сторона очень интересная, но память ослабевает от постоянного изменения картин местности, людей, обстановки, впечатлений и ощущений; все потом мешается и спутывается в голове, и только редкие явления удерживаются в памяти; записывать некогда; часто приходит в голову мысль: вот об этом непременно рассказать в письме, это замечание необходимо сообщить, но бумаги под рукою нет, старое сменяется новым, и только с трудом с помощью маршрута и напряженной памяти могут выясняться и отделяться прожитые впечатления. Дневника же я писать не могу никак; письма могу писать только прямо набело на почтовой непременно бумаге, а не на простой, и даже в этом отношении не могу себя поддеть, чтоб завести дневник или записки. А нужно будет, потому что война только что начинается, ополчение будет непременно в ней участвовать3, и как вступим мы в круг военных действий, писание и получение писем будет сопряжено с величайшими затруднениями. Но кроме впечатлений походных, сколько событий совершилось в это время! - Сначала передам вам самые свежие вести, слышанные мною здесь. Под Евпаторией была стычка кавалерийская небольшая, но для нас неудачная: мы потеряли человек 200 благодаря беспечности, как говорят, дивизионного начальника Корфа4. Чуть ли нет намерения вывести совершенно войска наши из Крыма. При настоящем положении дел, т.е. при настоящих начальниках, может быть, так и следует. В противном случае Горчакова как раз отрежут от Перекопа и возьмут в плен всю армию или уморят голодом. Корнилов бастион был взят после полудня, когда по прекращении бомбардировки (она обыкновенно к 12 часам переставала) войска и офицера пошли отдыхать и обедать; сам Горчаков только что сел за стол, как вбежал адъютант с известием, что курган взят. - Во французских газетах, которые мне удалось прочесть у одного польского пана дорогой, удивляются оставлению Севастополя; Пелиссье5 никак этого не ожидал, напротив того, предполагал, что со взятием башни придется ему еще осаждать снова. Впрочем, говорят, Горчаков опасался, чтоб неприятель не разрушил моста6; к тому же потери наши от этого бомбардирования были слишком сильны. Говорят, что Крым стоит нам уже 120 т<ысяч> войска! Все это так, но трудно мириться с мыслью о нашем поражении, об оставлении за неприятелем целой области. Государь теперь в Николаеве и, слышно, долго еще там останется. - Странно, что резервы почти не трогаются с места, а ополчение, которое в настоящем его виде, не в рукопашной схватке, менее может принести пользы, чем резервное войско, идет на театр войны. Правда и то, что такое войско, как ополчение, должно быть чем-нибудь занято, должно непременно отведать серьезного дела: без дела оно в течение зимы просто расползется и произойдет разложение: иначе и быть не может. В нем нет ни дисциплины, ни одушевления, двух двигателей масс. - 400 тыс<ячные> ополчения будут растрачены даром, потому что правительство, прибегнув к этой экстренной мере, не хочет понимать того, к чему подобная мера его обязывает и без чего ополчение бессильно. Поступая в состав полков как 3 и 4 батальоны, мы испещряем полки и лишаемся всякого смысла как ополчение. Покуда нас встречают с крестом и хоругвями; 1 и 2 батальоны полка не удостоиваются этой чести, и военные с презрением смотрят и будут смотреть на эту "толпу мужиков", которых кормят, поят и балуют в тысячу раз лучше, чем солдат. Лидере в приказе говорит, что мы должны составить благонадежный резерв для войск; но резервом обыкновенно пополняются убылые места; не будут ли ратников брать в солдаты, разумеется, сбривая бороду и одевая в мундир? Если так, то не лучше ли было бы просто сделать рекрутский набор: по крайней мере, этот народ был бы хорошо обучен. В составе полков ополченцы совершенно потеряются, будут затерты, не видны, будут из слабых солдат; если можно еще придать ополчению какой-нибудь смысл, так это собравши его целою массой. - Прочел я статью Погодина в газетах о пребывании государя в Москве7. Верю его искренности и понимаю, что положение государя действительно внушает сильное участие; что же касается до последних строк статьи, то, хотя они и новость в наше время (после Николая) и кажутся чем-то смелым, однако ж не думаю, чтоб они имели большой успех8. -
   Я думаю, что в Балте найду письмо от вас, уже прямо туда адресованное; верно, вы напишете мне, что дом в Москве уже нанят и что вы скоро туда переедете. Очень рад буду этому, особенно за сестер. В какой-то части города вы теперь поместитесь? Если дом приискан, то вы, верно, тотчас туда переселитесь, потому что северная осень не привлекательна в деревне.
   А здесь что за осень, просто чудо. Листья и здесь большею частью опали, но там, где деревья защищены от северного ветра, они принимаются цвести во 2 раз! 25 сентября, когда мы стояли в Добре помещика Ружицкого, где есть великолепный пруд, наши ратники во множестве купались. По ночам ходишь в одном платье. Осень, конечно, слышна в воздухе, но она как-то мягка, приятна, ласкова. Здесь люди не боятся природы: теплых сеней нет; прямо из комнаты дверь на улицу; войлоком обитых дверей не видно. Хороша южная природа, нечего сказать, и не смотря ни на что, доставляет мне неизъяснимые наслаждения. Ее гармоническая песнь слышится мною постоянно сквозь всю дисгармонию жизни, все диссонансы быта, не смотря на жидов, поляков, чиновников военных, чиновников гражданских и всю чепуху административную, не смотря на события политические. Да, вам надобно же сказать что-нибудь об этой стороне. Три западные губернии - Киевская, Подольская, Волынская, или Заднепровская Украина, представляют очень грустное явление. Народ православный и русский (т.е. малороссийский) угнетен жидами и польскими панами; поляки угнетены правительственными лицами, и все угнетены роковою чепухой современной всероссийской жизни. Эта сторона - чудная, богатая всеми дарами природы, колыбель Руси, сторона ее первой, девственной молодости, до татар и до царей, была также театром всех отчаянных сеч казаков с ляхами за веру и за свободу, всех страшных козней и угнетений испытанных казаками от поляков во времена введения Унии9. Все это было до Богдана Хмельницкого10; после Хмельницкого она была раздираема внутренними смутами, разоряема и своими, и турками, и татарами, и московскою ратью, и поляками. Россия не сумела удержать за собою Заднепровской Украины и уступила ее Польше11. Польша немедленно уничтожила в этой стороне казачество и раздала земли и населявших земли в поместья своим магнатам. Почти вся Киевская губерния принадлежала 4 из них; и теперь еще они владеют здесь огромными местностями: у графов Браницких здесь 100 т<ысяч> душ, у графов Потоцких столько же, если не больше. Итак, поляки, гонители православия, уничтожившие казачество, католики овладели этим народонаселением православным и вольным, поселились тут помещиками, стали пановать со всею дикостью причуд и прихотей польских взбалмошных панов; сторона покрылась костелами, католическими монастырями и училищами. Конечно, польское влияние было здесь сильно и прежде, но все же не в такой степени, да оно было и сброшено при Богдане Хмельницком. Можете себе представить, каковы были отношения этих крестьян к этим помещикам, которые вдобавок раздавали свои поместья посессорам, т.е. в аренду, или жидам, или мелким шляхтичам. Война продолжалась, только приняла другой характер. Казаков уже не было, но явились гайдамаки, беглые помещичьи крестьяне и буйная сволочь, нетерпимая даже в Запорожской Сечи12, над которую уже висела русская гроза. Гайдамаки точно поступали разбойнически, но цель их нападений были польские паны и жиды. Знаменитейшие из них были Железняк и Гонт13, которые в народных песнях до сих пор считаются героями и мучениками за веру и вольность. Они разоряли польские поместья; польские паны в свою очередь набирали своих хлопцев и всю свою челядь и ходили на них войною. Недавно один поляк рассказывал при мне неистовства гайдамаков в этой стороне (уже во 2-ой половине 18 столетия происходила здесь знаменитая Колиевщина или Уманьская резь, побиение гайдамаков14); я не выдержал и попросил его вспомнить, что делали поляки с гайдамаками; он должен был сознаться, что Гонт (или Железняк - не помню) был гр<афом> Потоцким изжарен на вертеле15. Все это было не очень давно, лет 80, не больше. С присоединением этих губерний к России тиранство поляков было ограничено16, но понятно, каким чувством дышит здешнее народонаселение. Как бы там ни рассуждали, а инвентари здесь, по моему мнению, истинное благо17. - Когда вышел указ об ополчении и его прочли в церквах, то здешний народ понял его иначе: "Государь призывает всех к обороне, и нас также, хочет, чтобы мы были казаками и обороняли здешнюю сторону от ляхив". Произошел бунт, т.е. крестьяне восстали, давши себе слово не пить и заперев все шинки, не стали робить панщину18, уверенные, что они теперь казаки. Помещики и управляющие-поляки бежали; может быть, крестьяне и принялись бы за них, но странно (и никто еще мне этого порядочно не объяснил), прежде всего принялись за своих православных священников, которых стали подвергать разным истязаниям. Они, кажется, были ими недовольны за то, что священники вздумали усмирять их и, в глазах крестьян, держали сторону поляков-панов. - Употребили военную силу, даже пушки, убили несколько десятков людей, бунт кончился, и помещики, и посессоры19 возвратились. Но народонаселение сильно раздражено. Это просто чутьем в воздухе слышишь, да и на лицах прочесть можно. Один из крестьян прибил чуть не до смерти за то, что тот приставал к знакомой крестьянину девушке, одного из наших кадровых (т.е. настоящих) унтер-офицеров. Прибить солдата едва ли кто решится у нас. Еще сильнее стало недоумение в народе, еще темнее темный лес администрации, его давящей; к раздражению против полчков присоединяется раздражение против москалей. - "О, пан, как мы боялись, - рассказывала мне по-польски одна полька, дочь управляющего, - это было в ночь на Светлое Воскресенье: стоят толпы народа, сходятся до рады, шепчутся между собой, а мы едем мимо, чуть живы... о, барзо страшно!" - Нам приходилось стоять все в помещичьих польских имениях, иногда у самих панов, иногда же у их управляющих. Везде встречали нас прекрасно, лучше, чем где-либо, везде подносили ратникам водку, дарили им мясо, хлеба, круп. Поляки вообще люди довольно образованные, получают и читают иностранные газеты, и в этом отношении останавливаться у них было довольно приятно. - Но во всех других отношениях было невыносимо тяжело. У всех поляков отобраны ружья (за немногими исключениями), и страстные охотники в этой стороне, где такая привольная охота (водятся дикие козы и во множестве) лишены возможности охотиться; между тем, наши офицеры отправляются на охоту, и, не зная этого запрещения, вы сами расспрашиваете хозяина, охотится ли он и хорошие ли у него ружья и проч. - Вас встречают с приветствиями, которым вы не верите; с прискорбием сообщают вам весть о нашем положении, и вы знаете, что втайне хозяин радуется ему, вы чувствуете, с какой злобой и презрением смотрит он на ополчение, которое угощает. Положение поляков, даже верных, даже преданных России, в настоящее время в высшей степени тягостно, и оно способно возбудить ваше сожаление. А между тем в этом же доме, где вас угощает польский пан, одному его взгляду послушна русская прислуга, весьма уже ополяченная, говорящая по-польски, но тем не менее православная. Видеть русского крепостным у польского пана и отвыкшего от русского языка, потому что пан говорит с ним только по-польски, еще тягостнее. - Вот здесь в городе мимо меня часто ездят экипажи разных польских помещиков, почти все графов (впрочем кто в Польше не граф!): лошади в краковских хомутах (какие-то высокие хомуты, с лентами, перьями и всяким цветным убранством, довольно безвкусным), в шорах, передние лошади бегут одни без форейтора, кучер с длинным бичом, словом, упряжь такая, как и за границей. Если кучер поляк, так оно так и идет, одно к другому, но иногда вы ясно видите, что кучером сидит переряженный крепостной хохол - и делается за него невыносимо больно. - Из 4 братьев Браницких один остался жить в Париже, и 25 т<ысяч> душ, ему принадлежащих, конфискованы казною, чему я очень рад. - Досадны чрезвычайно притязания на Украину поляков как на родной край, как на часть Польши; "родная Украина", - пишет один польский поэт, которого я недавно читал, тогда как это край, ими завоеванный, ими угнетенный и их ненавидящий. - Мужчины довольно скрытны, но польки смелее высказывают свои чувства; вообще патриотизм польский наиболее поддерживается ксендзами и женщинами. Те польки, которых мне удалось видеть от Киева до Умани, не хотели иначе говорить с нами, как по-польски, хотя умеют говорить и по-русски, и по-французски, с некоторым трудом - это правда, однако же все понимаешь, и если бы это продолжалось дольше, я бы отлично выучился по-польски. Благодаря знанию наизусть некоторых стихотворений Мицкевича на польском языке20 я встречал у полек прием весьма благосклонный, и даже одна из них мне подарила книжку стихов того поэта (Мальческий)21, о котором я говорил. Стихи очень и очень хороши и почти все говорят об Украине. - Какое множество здесь жидов! Просто ужас! И они сами, и жилища их насквозь пропитаны отвратительным запахом чеснока. Белая церковь - огромное местечко, принадлежащее графу Александру Браницкому, наполнено ими. Самих польских магнатов мы не видали, они живут в Варшаве; теперь гнет и образование укротили несколько взбалмошную спесь польских богачей; остались только следы и предания. - Умань до 1830 года принадлежала одному из графов Потоцких. Теперь он эмигрант, а имение его досталось казне. Около Умани кавалерийские поселения; Умань сделана городом и городом военным вроде Елисаветграда, красивым, опрятным, чистым, а сад, знаменитый, великолепный сад Софиевка22 назван Царицыным садом. - Верстах в трех от Умани находится сад, чуть ли не третий в Европе по красоте. По мне он несравненно лучше петергофского23; в нем есть то, чего нет нигде: соединение дикости с искусством. - Предание говорит, что отец эмигранта Потоцкого был женат на какой-то красавице гречанке, которая, гуляя вместе с ним, восхитилась каменистой балкой (оврагом) в лесу, и граф Потоцкий, чтоб исполнить желание гречанки, как истый поляк, устроил здесь сад, положивши на это до десяти мильонов или что-то около этого. В самом деле трудно себе представить что-нибудь лучше. Сад самый роскошный раскинут на диких скалах и утесах; огромные пруды устроены в балке, вода проведена всюду и широким, сильным водопадом летит по каменьям величины необъятной, навороченных сюда не человеческою рукою, ибо не сдвинуть их человеку. Есть гроты обширные из трех каменьев или утесов. Фонтаны великолепные и едва ли уступят петергофским. Эти фонтаны нисколько не оскорбляют, потому что кругом фонтана дикие скалы во всей красоте своей, не тронутые искусством. Об оранжереях, о туннеле под садом, где плавают на лодке из верхнего пруда в нижний посредством особо устроенных шлюзов, о зверинце, о киосках и проч. я не говорю; это везде быть может, но здесь есть то, чего не достанешь ни за какие деньги. Какая роскошная растительность при этом, что за деревья!.. Вода, скалы, виноград, зреющий на солнце, тополи, уходящие в небо, перспектива отдаленных видов, вековечные деревья, вкус, красота, природа и искусство. - Очаровательно здесь! - Казна отпускает ежегодно до 10 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром> на ремонт сада. Будь это сад за границей, всем бы он был известен, все бы нарочно ездили его смотреть! - В Умани у нас была дневка. Дружина нынче ушла, а я догоню ее завтра; здесь я остался для счетов с провиантским ведомством и для того, чтоб получить с почты денежные письма ратникам: иногда приходит писем до 70, с рублем и двумя, иногда и более, до 10 рублей серебром. Я воспользовался этим днем, чтоб написать вам на досуге. - Так вот сторона, чрез которую мы теперь проходим. Не знаю, передал ли я вам об ней верное понятие. Над этим гнетом и безобразием земного быта стоит шатром такое чудное южное небо, горят так ярко южные звезды. Право, не припишите это чему-либо другому, - вид южной природы, ощущение этого тепла, эта близость человека к природе, ее ласковость (повторяю часто этот эпитет: он очень верен, мне кажется) способны доставлять мне наслаждение вопреки страшному концерту фальшивых нот, звучащих около меня на земле. - Завтра придет почта и привезет новые газеты. Авось-либо появится наконец подробное донесение о деле 27 августа24.
   Итак, прощайте, милая моя маменька и милый мой отесинька. Будьте здоровы; дай вам Бог провести зиму в Москве совершенно приятно и спокойно. Что делает Константин? Работает ли над грамматикой?25 Поздравляю вас с днем рожденья Машеньки26, ее самое и всех. Прощайте, цалую ручки ваши, обнимаю крепко сестер и братьев. Буду писать из Балты. Да пришлите мне настоящий адрес Гриши.

И. А.

  

204

  

6-го октября 1855 г<ода>. Балта.

   Я рассчитал верно, милый отесинька и милая маменька, и ваше письмо пришло именно к самому дню вступления нашего в Балту. Это письмо ваше от 22 сентября, а последнее перед этим было от 8 сентября. А как вы писали в Киев три раза, я же получил адресованных в Киев только два, то, должно быть, одно из них до меня не дошло, и вот почему.: несмотря на формальное наше уведомление, куда пересылать за нами казенные и частные пакеты, киевский почтамт (самый беспорядочный во всей России) распорядился, как я слышал, иначе: именно отсылать все пакеты в Одессу, в Главную квартиру Южной армии, отсюда они будут разосланы по местам постоянного квартирования дружин посредством полевого почтамта. Я думаю, что еще письма, к нам адресуемые, можно будет получать без затруднения, даже отправляемые прямо с места; но наши письма, когда мы придем на место, будут, вероятно, прежде отсылаемы в Главную квартиру, где их немножко пораспечатают и потом уже отправят по принадлежности. Следовательно, нужна некоторая осторожность. - Вы пишете, что нанятый дом не годится и что надо искать другого, но не говорите, в какой части города и за какую цену он был нанят; из письма вижу, что маменька уже воротилась из Москвы, вероятно, обо всем этом было писано в письме, до меня не дошедшем. Итак, Аркадий Тим<офеевич> опять водворился в Москве. Что он говорит про мое поступление на службу в ополчение? верно, бранит. В Балте мы получили из Главной квартиры полное собрание приказов по Южной армии с 1 января, разумеется, печатных. Хотелось бы очень знать администрацию армии и хозяйственное устройство у французов: неужели так же многосложно, как у нас, так же изобильно всякими формальностями письменностью, ведомостями и таблицами, таблицами таблиц и ведомостями ведомостей! У нас точка отправления во всяком хозяйственном устройстве та, что все должны быть мошенники и воры; все состоит из предосторожностей против мошенничества и в то же время из признания этого мошенничества как неминуемого зла. Это особенно видно при расчете и отпуске денег. Казна многие предметы отпускает менее необходимого, а на иные и вовсе ничего, в полной уверенности, что командиры нахватают непременно много денег и что правительство вправе требовать от них, чтоб все эти предметы содержались в исправности. Разумеется, на многих вещах накопляется значительная экономия, которую мошенник или, лучше сказать, истинный русский человек с полным иногда простосердечием кладет в карман, а человек с более строгими понятиями о честности употребляет на пользу службы. Но сохрани Бог этого честного человека показать эту экономию официально: ее отнимут и у него не будет денег, чтоб покрыть те издержки, которые правительством не признаются: напр<имер>, лошадям полагается 2 гарнца в сутки1, но на этом продовольствии нет возможности содержать лощадь подъемную и в походе, и ей дается вдвое на счет экономии. И потому честный человек должен лгать и лгать официально. И те, которые отпускают деньги, знают, что весь расчет будет ложный, и те, которые принимают, и те, которые ведут книги, и все лгут, лгут для удовлетворения требований официальной лжи, какого-то страшного чудовища, именуемого в России порядком и снедающего Россию. Я в этом отношении очень плохой казначей и еще не искусился настоящим образом лгать в порядке, т.е. выводить в книгах небывалые расходы, но без этого нельзя, пожалуй, подвергнешься взысканию, и потому-то я стараюсь теперь всячески привести в порядок свои книги, а по прибытии на место найму какого-нибудь доку-писаря, который наведет на них окончательный лоск. Напр<имер>, денег на лазарет не отпускается ни копейки, а мы наняли фельдшера за 50 р<ублей> сер<ебром> до места, устроили фургоны, везем их тройками, завели лазаретную кухню, покупаем лекарства: все эти расходы я вывести не могу, с меня взыщут, пожалуй, деньги за это, и потому надо сочинять какие-нибудь другие статьи расхода, выводить под ними росписки и проч. и проч. Странный порядок! Можно ли чего ожидать при такой системе; все изолгалось в администрации. Есть уже приказ о том, что по прибытии на место Строганов увольняется от должности начальника ополчения, а нач<альники> дружин должны сдать дружины на законном основании полковому командиру, оставаясь батальонными командирами. Если неприятель скоро прекратит кампанию в нынешнем году, то, вероятно, зиму дружина проведет спокойно в местах своей стоянки. Впрочем, чрез полмесяца все узнаем. Чем ближе к месту, тем затруднительнее становится поход, тем серьезнее становится характер всего дела ополчения, и ратники, по крайней мере многие, начинают задумываться или пить с горя. Ко мне не раз приходили с вопросом: "Правда ли, говорят, Господь даст нам возвратиться?..". Я объясняю, что теперь, когда почти отнята у нас целая область, нельзя возвратиться, не сделав никакого дела, после чего ратники молча, но с грустным выражением покорности уходят. Теперь все более и более чувствуется чужбина; сторона все менее и менее русская. Здесь все жиды и жиды и все в руках жидов. От них ни привета, ни ласки нет ратнику, все втридорога, на него глядят как на неприятеля. Хотя и крепко не любит русский человек жида, однако ж до сих пор отношения довольно мирны, кроме некоторых отдельных случаев: раз одному пьяному ратнику вздумалось заставить жидов целовать крест на фуражке, и я должен был освобождать жидов от этого насилия; в другой раз, оскорбленные ругательствами какого-то пьяного жида, они избили трех из них до полусмерти, впрочем, жиды эти выздоровели. - Из Умани я догнал дружину в Хощевате, потому что она, не заходя в Юзефовку, прошла прямо в Хощевату, выкинув лишних верст 20 крюку и вместо одного дня дневки имела два дня. Это жидовское местечко, принадлежащее помещику, польскую фамилию которого я теперь забыл. Я стоял у еврея в шинке, т.е. рядом с шинком в крошечной комнатке. В субботу (шабаш) евреи не разводят огня, не торгуют, и потому мы все (кроме обоих начальников дружин, квартировавших у помещика и довольно отдаленно от местечка) должны были довольствоваться холодною пищею, т.е. колбасой и сыром. На следующий день, как ни противно было, а пришлось пробовать пищи еврейского приготовления; впрочем, я заранее условился, чтоб не было чесноку. Евреи живут очень грязно, очень тесно, спят почти одетые под засаленными перинами, вообще народ довольно противный, но очень, очень умный и даровитый. Женщины все красавицы, но с совершенно холодным, бесстрастным взором, в котором выражается только одна корысть. В шабаш запрещено брать деньги, и забавно было видеть, как еврейка продавала вино ратникам, не принимая денег в руки, а приказывая класть их на стол. В Хощевате протекает Буг или, лучше сказать, стремится, бежит Буг; каменные пороги останавливают тут его течение, и он шумит, как мельница. Все реки, вытекающие из Карпат, чрезвычайно стремительны и быстры, и Буг в том числе; в том месте, где мы переправлялись, в полуверсте от порогов, было до 5 сажен гл-убины. До Балты мы все переходили горы страшной вышины: это отроги Карпатских гор. Местоположение вообще живописное, а что за погода, что за осень - чудо. День весь ходишь в одном платье, да и то жарко; ночи также теплые, такие, как майские, но деревья почти совсем облетели, кроме тополей. - В Балте мы еще имели дрова (для кухни), но теперь не увидим ничего, кроме камышу, соломы, козяка и бурьяна. Овес становится редкостью, и лошадей мы начинаем кормить ячменем, который здесь дешевле овса; гречневая крупа страшно дорога. От Умани до Балты ратники шли на сухарях, потому что в Умани вместо муки дали сухарей; здесь же наоборот - не дали сухарей и заставили взять муку из здешнего провиантского магазина; мука эта была заготовлена в количестве 70 т<ысяч> четвертей по распоряжению Меншикова и лежала под открытым небом месяца четыре. Так как у нас теперь нет офицера-хлебопека (за болезнью некоторых офицеров), то на этот раз эту скучную обязанность принял я на себя, ходил со щупом по магазину и, конечно, мог бы приобресть множество практических хозяйственных сведений, если б было больше к ним охоты. - Здесь в Балте нагнал нас Строганов; завтра он едет в Ольвиополь, чрез который идут остальные 8 дружин, и потом в Одессу для сдачи ополчения. - Он изыскивает теперь все способы, как бы оградить некоторую самостоятельность ополчения и сохранить за ним денежные его капиталы. - Прочел я здесь и газеты, и депешу о деле Корфа2. Интереснее и живее рапортов официальных письма иностранных корреспондентов о взятии Севастополя. Воображаю себе картину отступления войска, сопровождаемого взрывами фортов, освещаемого пламенем, войска мрачного, но грозного, давшего перед этим отпор многочисленной армии! Положительно известно, что неприятель бомбардирует Кинбурн и Очаков, две крепостцы, заграждающие вход в устье Буга, к Николаеву, высадил десант где-то около Очакова3 и что войска наши двинулись от Одессы к Николаеву чуть не беглым шагом. Может быть, вследствие этого и нам переменят маршрут и также двинут на Николаев. Поэтому я до сих пор не могу вам назначить верного другого адреса, кроме Бендер. Вы спрашиваете, не нужны ли мне деньги? Они мне не нужны, если я получу 270 р<ублей> сер<ебром>, следующих мне по высоч<айшему> повелению, как и другим офицерам, пред открытием кампании, на покупку лошадей и проч. Эти деньги мы должны были бы получить в Киеве, но киевская комиссариатская комиссия не дала их, потому что не получила предписания о том из д<епартамен>та, несмотря на высоч<айшее> повеление, и потому что мы из Средней переведены в Южную армию. Теперь эти деньги должно будет получить из полевого комиссариатства Южной армии, а где оно, нам неизвестно, но рано или поздно мы все-таки эти деньги получим, а до того времени я обойдусь тем, что у меня есть. К тому же куда высылать деньги? Я покуда не могу назначить адреса, и потому прошу и не высылать. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька. Пишу это письмо в Абрамцево, а, может быть, вы теперь уже в Москве! Будьте здоровы, цалую ручки ваши и обнимаю Константина и сестер. Поклонитесь от меня Арк<адию> Тим<офеевичу> и Анне Степ<ановне>. - Я не одобряю намерения милого Гриши поступить в ополчение: он женат, у него семейство. Куда ему настоящим образом адресовать? Обнимаю его и Софью крепко. Прощайте, буду писать из Тирасполя или из Бендер: между этими городами всего верст 8 расстояния; в Бендерах, верно, найду от вас письма и посылку.
  

205

  

1855 года октября 14 дня. Тирасполь.

   Здесь в Тирасполе нашел я два ваших письма, милый отесинька и милая маменька, одно от 16-го, другое от 26 сентября, первое письмо переслано сюда киевской почтовой конторой. От всей души благодарю Вас, милая маменька, за письма, также Константина и сестер за письма и за поздравления1. - Я приехал сюда еще вчера и успел побывать в Бендерах, но на тамошней почте не нашел себе ни писем, ни посылки от вас; может, что и было получено, но все глупым распоряжением почтовой конторы отправлено в Одессу в Главную квартиру. Ваши письма живо передают впечатление, произведенное на вас взятием Севастополя2, да и вообще участие душевное, принимаемое Москвою и вообще Великороссией в этой войне, гораздо сильнее участия здешнего края, несмотря на близость театра войны. - Хотя и здесь ожидают всегда петербургской почты, чтоб в петербургских газетах почерпнуть достоверные известия о том, что делается в 100 верстах отсюда, однако вот вам сведения довольно положительные и точные, слышанные мною от приезжих. Очаков нами взорван3: укрепление тут было самое ничтожное (для чего же над ним потрачено сколько работы в это нужное время?); Кинбурн взят неприятелем вместе с гарнизоном4; двести человек наших пробились; остальные, отрезанные совершенно, захвачены в плен. Владея воротами Бугского и Днепровского лимана, неприятель высадился верстах в 20 от Херсона, откуда казенные бумаги и архивы все вывезены. Говорят, будто около Николаева стянуто до 80 т<ысяч> нашего войска, но это не помешает отступить и послужит только к усилению нашего бесславия, к лучшему доказательству нашей несостоятельности. - Корф сменен, на место его назначен Радзивилл5. - Как неумолимо правосудна судьба! Как жестока в своей логике! Признаюсь, я не очень негодую на Горчакова; Севастополь пал не случайно, не по его милости; я жалею, что не было тут искуснейшего генерала, чтобы отнять всякий повод к искажению истины; он должен был пасть, чтоб явилось на нем дело Божие, т.е. обличение всей гнили правительственной системы, всех последствий удушающего принципа. - Видно, еще мало жертв, мало позора, еще слабы уроки; нигде сквозь окружающую нас мглу не пробивается луч новой мысли, нового начала! - Мы ожидали, что в Тирасполе нам переменят маршрут, однако ж этого не случилось, и мы будем продолжать свой путь в колонии. - Здесь не только нет перемены маршрута, но даже нет официального сведения о проходе дружин, так что в размещении квартир, в подводах и хлебопечении встретились большие затруднения. Даже нет городничего, он удален за какие-то беспорядки, распоряжаются какие-то Семен Иваныч и Яков Иваныч в красных полицейских воротниках да евреи. Трудно поверить, что неприятель по прямой линии в каких-нибудь ста верстах отсюда или немного больше. - Впрочем, в Тирасполе, т.е. подле самого города, устроена небольшая крепость над Днестром6, а на другом берегу Днестра верстах в 8 от Тирасполя стоит довольно грозная с виду крепость Бендерская7. Переправы нет, как прежде; устроен понтонный мост.
   Я, чтоб не терять времени, ездил в Бендеры на ночь, чтобы' утром, обделав свое дело, вернуться назад в Тирасполь. Полная луна великолепно освещала Днестр и недавно возведенные укрепления, башни, батареи, откосы, ворота: все это на досуге обделано так правильно, так красиво. Любуясь этим чудным видом, я думал про себя, к чему все это? Для того, чтоб при первом появлении неприятеля быть срытым, взорванным, оставленным! По моему мнению, эти обе крепости совершенно бесполезны и не помешают неприятелю переправиться через Днестр в другом месте. Днестр хотя и быстр, однако местами так мелок, что вброд переходят, да и не широк. Они могут иметь значение разве как укрепленные лагери и складочные места. - Странно, что об нас нет никакого распоряжения: мы не знаем даже, к какому полку мы прикомандированы, откуда будем получать провиант на людей, а между тем нынче 15-ое, а 22-го мы приходим на место. Кажется, они там потеряли совсем головы, и мне кажется, что они даже не знают, что делать с войском: никакого определенного плана не заметно. Впрочем, неприятель, переносясь на кораблях с пункта на пункт быстрее наших дивизий, бегущих за ним по берегу, совершенно сбивает с толку наших военачальников и ломает все их планы. - От Балты мы шли все Херсонской губернией, плодородною, но печальною стороною, потому что она, особенно теперь осенью, когда хлеб убран, вся гола: нигде ни прута не видно. Степь волнистая: к востоку она улеглась, но здесь эти перекаты или валы земляные поднимаются иногда очень высоко: деревни большею частью разбросаны в дол

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 591 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа