Бог его знает. Знаю только, что он приезжал из Орла гостить к Николаевым [Далее зачеркнуто несколько cлов: <нрзб> милая с нею (про родителей его ничего не известно ).].
Малый, вышедший из 6-го или 5-го класса реальной гимназии, имеющий в банке 14 тысяч. Здоровенный мужичина. Не делал буквально ничего и жил у Николаевых на квартире. Но с масленицы у него нашлось дело. Познакомились с Софьей Николаевной и вместе с ними и он. Затем стал часто бывать, играть в преферанс, засиживаться до 4 часов ночи и входить все в более и более приятельские отношения с Софьей. Следствием этого было то, что устроил нарочно ссору с Николаевыми и переехал на квартиру к Култышке3 (за 30 рублей в месяц) и стал бывать у Софьи уже буквально каждый день (NB) или даже больше: только ночевать дома; а у Софьи он сидит с нею вдвоем в кабинете и нескончаемо пьет пиво. Как кто-либо приходит - Софья подымается и уходит в другую комнату. Он, разумеется, за нею и опять сидят вдвоем, шепчутся, пьют пиво и, наверно, даже делают что-нибудь больше: ведь не поверишь, что просто смотреть гадко! Изо дня в день одна и та же история. Говорят друг при друге "жопа", "говно" безо всякого стеснения. Ездят в город. Ну, словом, Софья дошла до нахальства. Климент у ней уже не бывает: месяца два тому назад, ночью, часа в 3 явился к Софье и застал их сидящими вдвоем в гостиной. Наговорил ей дерзостей, сказал ей, что "между нами все кончено" и был "выхвачен" из дому под руки [Далее зачеркнуто: Дела по имению все-таки страшно плохи. Вот-вот может все продаться. Как я уже писал тебе, мы хотели сдать землю, - всего за 205 руб. Мужик, который хотел снять - вдруг отказался. Теперь, может быть, снимет Федор Артемьев (лавочник Рождественский). А то истечет срок залоговой подписки, дело о земле придется вести снова, а Бибиковы в это время представят. Ждать больше они уже не хотят, подыскали себе еще какого-то заемщика. Кстати, - я у них бываю, т.е. не официально, иногда, а просто в гостях. У них собирается много молодежи, кое о чем толкуют, играют на рояле и т.п.].
Зачеркнутое - теперь уже недействительно.
Читал "Крейцерову сонату" - давали Воробьевы; рукопись попалась одна из лучших и верных. Я положительно поражался, сколько правды в ней. Да правда-то такая неприкрашенная; это мне тоже понравилось. Неправда тоже есть - только ведь это не толстовская, т.е. говорит ее Позднышев? Напиши, милый Юричка, как-нибудь о ней... Да впрочем, это как-то не выйдет, наверно. Вот кабы ты приехал? Приезжай, милый и дорогой Юричка!
Евгений - наконец-то! - был в Рязани и в Москве! Ездил с Александрой Гавриловной4, думал купить с торгов недалеко от нас именьице, заложенное в Московском банке.
Посылаю тебе свою статейку об Успенском5. Был сам в Лобановом. Одобряешь, что написал? Или не следовало сообщать такие голые факты?
Прощай пока, милый и дорогой Юричка! Целую тебя крепко-крепко.
Пиши поскорее. Прости за мои - ей-богу, невольные какие-то - промедления в ответах.
P.S. Часто, милый Юричка, запечаливаюсь, все думаю-гадаю о своем житье. Поделиться, брат, не с кем. О многом всегда хочу поговорить, - но это как-то не выразить: мы редко переписываемся. Впрочем, всегда помню твой совет - не быть жопой.
Кажется мне все, что я говнею. Говорю это без рисовки - ты поверишь. И, дорогой мой Юричка! не из подлости говорю - часто вспоминаю, насколько я умнею и благороднею, когда с тобою.
Приезжай же по возможности. Может быть, хоть к июлю приедешь?
Посылаю тебе статейку о Шамане6. Это оттиск из "Орловск<ого> вестника".
Середина июля 1890. Елец >
Милый и дорогой мой Юринька!
Твое письмо и обрадовало и страшно насмешило меня: я хохотал, как бешеный, читая то место, где ты пишешь про Николаевых и в особенности про участь стихотв<орения>, погибшего "в недрах" нужника. Это просто, черт знает, как здорово. Потом ты пишешь про мою неаккуратность, - это меня немного удивило; удивило только потому, что "в чужой ... соломинку ты видишь" (помнишь Фед<ора> Алексеевича?), а сам так же неаккуратен: отчего же ты ни строчки не написал про брошюрку, которая была вложена в моем письме, "Шаман и Мотька"1? Напиши, голубчик. Заниматься непременно буду. Скука там страшная. Только и развлекаюсь, что частыми поездками в Орел. Лизу никогда не вижу, а теперь и не стараюсь, - она ведь в деревне. Впрочем, может быть, приехала уже, так что телеграфируй ей, - я буду в Орле около 20-го2. С редакцией я сошелся тесно. Они, правда, и не особенно отличные, но и вовсе не "ужасные" люди. Деньжонок все-таки приходится порядочно: строчу корреспонденции для "Литературы и печати"3 и т.д. Выходит с фельетонами4 рублей 20 в месяц. У меня теперь даже своя лошадь. Приезжай, ради Бога, - страсть как хочется повидать тебя.
В Ельце у меня завелись знакомства. Очень часто бываю у некоего Пащенко5, - доктора; семья у него в высшей степени милая и интеллигентная; в особенности дочь6! Пащенко когда-то держал в Харькове оперу, жена его была актриса7, как говорят, недурная.
Новостей особенных нету. Евгений уже написал с Н<иколаем> Ф<едоровичем> запродажную8. В октябре все будет кончено.
Приезжай же, ради Бога. Пиши почаще.
Из Орла опять напишу.
Статья об Успенском приложена9.
Милый и дорогой Юринька!
Исполняю твое условие, - пишу сию минуту же по получении письма. Оно меня ужасно обрадовало, - я думал, что ты не ответишь так мило - скоро. Ты пишешь, что ты рад, получая мои письма; я, брат, вдесятеро более рад. За последнее время я как-то особенно чувствую тяжесть от того, что не вижу тебя. Я не то что понял, - почувствовал, что никто в мире не может быть для меня таким милым, дорогим другом и братом. Поверь, голубчик Юринька, что все, что я говорю, - искренно, даже больше, - не могу выразить, до чего я люблю и уважаю тебя! Сейчас я в Орле. Приехал с двумя барышнями (елецкими) с некой Елен<ой> Ник<олаевной> Токаревой1 и девицей Пащенко. Я уже писал тебе про этих Пащенко; девица мне очень нравится. Умная, красивая и славная. Только ты не подумай, что я стал Дон Жуаном и "влюблен" уже в нее. Напротив, - я, брат, стал очень равнодушен ко всему этому. С Н<астей>2 все кончено. Да и слава Богу, что кончилась эта позорная история. Ни я, ни она не оттолкнули, так сказать, определенно друг друга, - так как-то разъехалось. Больше, разумеется, она. Я все-таки любил ее, т.е. привязан был, если хочешь - любил свою любовь. Осталось какое-то грустное утомление. Ну да что об этом толковать. "Что прошло - того не будет". Впрочем, ты не подумай, что я стал вообще вял к поэзии, к красоте в любви и природе. Нет, я все такой же. В настоящее время все читаю Полонского и очень часто испытываю ощущение, которое характеризовал Фофанов:
"Он мрачен, он угрюм, душа его полна
Каких-то смутных слов и ноющей печали
И плачет, как струна..."3
Что за милый и дорогой Полонский! Напр.:
Ночь холодная мутно глядит
Под рогожку кибитки моей;
Под полозьями поле скрипит,
Под дугой колокольчик гремит,
А ямщик погоняет коней.
За горами, лесами, в дыму облаков
Светит пасмурный призрак луны;
Вой протяжный голодных волков
Раздается в тумане лесов
Мне мерещатся странные сны...
Мне все чудится, будто скамейка стоит,
На скамейке старуха сидит,
До полуночи пряжу прядет,
Мне любимые сказки мои говорит,
Колыбельные песни поет"4... и т.д.
Удивительно хорошо, за исключением подчеркнутой на этой странице строки [Имеется в виду строка: "Мне все чудится, будто скамейка стоит...".]!..
Читаю "Войну и мир" и в некоторых местах прихожу в неистовый восторг. Что за прелесть, напр., эта Наташа! Великое мастерство! Просто благоговение какое-то чувствую к Толстому! Читаю еще Островского, - сейчас "Снегурочку". Был вчера в летнем саду "Эрмитаж" и в его летнем театре. Тут играет какое-то товарищество во главе с каким-то Тинским5. Представление состояло из чтения куплектов и избитых стихотворение ("Эх, кабы Волга-матушка да вспять побежала"), сцены поединка из оперы "Евгений Онегин"6 и пения романсов. Впечатление ото всего жалкое, хотя вообще тут актеры недурные. Пел какой-то Львов - молодой человек, худой, немного с кривыми ногами, с всклокоченной головой. При сильных нотах по-идиотски (без резкости) вытягивает физиономию, наклоняется всем корпусом вперед и с ужасными глазами орет на весь театр:
Там, гдэ буря на просторе
Над пучиною шуми-и-ит!7
Пение в поединке тоже было говенное, но мотив арии Ленского мне очень понравился.
Евгений писал тебе, что ред<акция> "Орл<овского> вестн<ика>" покупает у меня стихи8, дают 500 руб. (клянусь Богом!), но с тем, чтобы они печатать могли сколько угодно изданий и чтобы стихотв<орений> было штук 150. Я на это не соглашаюсь; они предлагают еще условие: 100 руб. за одно издание, издать только в 500 экземплярах. Как думаешь, согласиться? Напиши, ради Бога, об этом поскорее. Издадут, говоря, превосходно и на обложке будет сказано, что "ограниченное число экземпляров".
Теперь о наших новостях. Их почти нет, кроме, разве, того, что роман нашей кузины9, кажется, уже кончился: ее любовник (Штейман) купил себе имение и заглядывает к ней редко; видно, надоела. Потом, - ты представить себе не можешь, что у них за отношения. Он теперь, когда приезжает, на всяком шагу придирается и при всех прямо ругает ее: "Что ерунду несете, что за бабье глупое любопытство, убирайтесь от меня подальше" и т.д. Вот приедешь, сам увидишь, если не веришь. Она только смущенно, б<...> улыбается...
Николаевы - это арендаторы Козаковского в Глотовом имении. Отец - жид выкрест, старик, хрипучий, худой, необыкновенно притворно радушный; сын - поэт, рыжий, хромой, худой, как щепка, из III класса гимназии. Думает о себе черт знает что и, кажется, занимается онанизмом. Да, кстати, об онанизме: Николай Осипович10 теперь у нас живет.
Николаев этот со всеми в Глотовой перессорился и теперь нигде не бывает.
Надеюсь все-таки, что ты непременно приедешь в августе. Тогда посмотришь всех сам.
Евгений после продажи не знает, что будет делать. Будет, наверно, искать имение побольше.
Прощай пока, мой дорогой и милый Юринька.
Читал мое стих<отворение> в послед<ней> "Книжке Недели"11?
Пиши же скорее, хоть на Измалково, на Григория Андреевича.
Милый и дорогой Юринька! Я до сих пор еще в Орле. Занимаюсь в редакции (я, знаешь ведь, по-мальчишески люблю эту обстановку), хожу в летний сад и даже... как ты думаешь, на что решился? - Драму пишу1!.. Попытка не пытка... Ты сам часто это говоришь. Может выйдет и жалкая штука, - да если мне хочется писать?.. Кончу, должно быть, в середине августа и пришлю тебе, если ты уже будешь настолько груб, что сам не вырвешься в Озерки. Ты писал в прошлом письме, что желал бы видеть все мои фельетоны в "Орлов<ском> вестн<ике>". Думаю, что все тебе будет неинтересно. Так, напр., в конце июня было три моих фельетона, - перевод еврейской повести "Кляча"2 (т.е. переводил, разумеется, не я, а жид - резчик печатей, а я переписал его перевод своими словами). Предисловие к этой "Кляче", впрочем, посылаю... Или, например, тоже недавно был мой фельетон "Театр гр. Каменского в Орле"3 - опять-таки статья, составленная на основании каких-то мемуаров Шестакова в "Деле" за 73 год4. Главным же образом строчу "Литературу и печать"5, - заметки говенные и маленькие, а за месяц все-таки набирается денег до 15, а иногда с фельетоном 20 рублей. Две копейки за строку. Впрочем, за последнее время стал писать меньше: надоело, опошлишься. Да и ты вряд ли рад, как ты пишешь, что я строчу все это. Я, брат, помню твой совет не поддаваться "писательскому зуду"...
Почему-то (должно быть потому, что в Харькове, бывало, об этом говорили и ругали меня) вспомнил сейчас о "Телячьей шапке и козьей шубе". Вспомнил с искренней грустью, как обо всем прошлом, и с любовью. Напиши, ради Бога, как-нибудь его адрес. Знаю, что в Ригу, а дальше ничего.
Кстати, о адресах. Получил ли ты еще мое прошлое письмо6, посланное мною из Орла. Со мною опять нет твоего адреса, а я, словно малофейку трясу, - не забываю его.
Недавно читали "Послесловие" Толстого7... Впрочем об этом уже, кажется, писал...
Ну что еще? Дома давно не был и про него ничего не знаю. Описывать все, что сейчас вокруг меня, удобно только в разговоре, лежа в гостиной... Я опять к тому же клоню...
Прощай пока, милый и дорогой мой! Каждый раз, когда пишу к тебе - расчувствуюсь. Но тут, впрочем, дурного и странного ничего нет. Знаешь, что сейчас думаю?.. Думаю, как хорошо, что между нами такие простые, братские, дружеские отношения. Вот уже когда не может мелькнуть даже мысли о каких-нибудь затаенных неприятностях между нами, все равно как никогда не скажем друг другу: "А ведь мы с тобой, брат, на "ты" разговариваем"...
Впрочем, что-то не разберу, может, и не особенно ясно мое сравнение...
Спать хочется: второй час ночи, только вернулся из театра8. Где-то, как-то ты сейчас лежишь, сидишь, спишь или занимаешься? Какая это Полтава, какая то улица, где ты живешь и т.д.?.. Хотелось бы перенестись к тебе.
Крепко целую тебя и желаю тебе доброй ночи, дорогой и милый мой Юринька!
Ночь.
Между 4 и 8 августа 1890. Глотово
- Уж не знаю, какой это ключ на столе был. Там не могло быть. В другой раз ты, пожалуйста, не смей без меня по шкапам...
- Ну извини, - говорю, и берусь за картуз.
- То-то извини!
Ну уж тут я не выдержал.
- Да что же ты, наконец, хотел сказать этим, - заорал я на весь дом, - а? Что ты, чем это меня называешь при всех? Да я тебе, стерве, горло перерву! Молчать, мужлан проклятый.
Все вскочили, схватили меня.
- Какие я ключи подбираю, дура проклятая, - ору я, - ведь за это тебе башку разломаю!..
Каково? Насилу, брат, унялся. Сейчас же, разумеется, ушел к Гр<игорию> А<ндреевичу>. Через полчаса поехал Штейман и позвал меня к себе. Он, к моему удивлению, не разозлился. Она уже надоела ему, эта б<...> поганая. Да, брат, б<...>; теперь все уже "наголо" говорят.
Ну да ну ее к черту. Злоба берет. Вот, брат, какие истории.
Больше новенького ничего. Все, слава Богу, живы и здоровы.
Пиши поскорее, милый, а пока прощай.
[Далее зачеркнуто: Сейчас с ужасом увидел, что мои два письма из Орла1 к тебе пропали: я писал "Новое строение, д. Серошанова", а у тебя в письме "Волошинова!" Ужасно досадно! Я, честное благородное слово, писал тебе сейчас же после получения твоего письма на Орел. 2 - дня через три.].
22, 23 августа 1890. Озерки
Откровенность, - выражаясь "высоким стилем", - самый верный залог хороших отношений. А для тех хороших отношений, которыми даже дорожишь страшно, она прямо-таки необходима, желательна в высшей степени. Поэтому буду стараться быть искренним и откровенным насколько возможно сам и прошу и тебя об этом, моя ненаглядная, моя дорогая Ляличка! И вот первая просьба в этом роде: никогда не читай моих писем, никогда не отвечай на них, если только тебе придется читать их... ну, не то что с неприятным чувством, а хотя бы даже с некоторым самым небольшим насилованием себя и с невольной мыслью о том, что пишу не то, что думаю и чувствую, т.е. лгу, проще. Видит Бог, милая Ляличка, как я люблю тебя и как "люблю свою любовь к тебе", как хочу, чтоб она была ничем не запятнанной!
Прости мне это "предисловие". Знаю, что можешь подумать, что в нем сквозит маленькое недоверие. Да и должна подумать. Оно, правда, есть. Но, ей-богу, невольное. Ты странно относишься ко мне. Вот хоть бы утром: "вы не приедете к нам до 22 сентября!" Что это значит? Разве я навязчив? И разве можно подумать, слыша это, что я для тебя нужен и хоть сколько-нибудь дорог? Конечно, прежде это, может быть, было бы для меня и грустно, но понятно. Прежде я не задумался бы не сказать ни слова и не приезжать хоть до 22 сент. 91 года. Прежде, милая Ляличка, я любил тебя все-таки не так. Прежде я любил и моя любовь могла бы выразиться как?
Я тебе ничего не скажу,
Я тебя не встревожу ничуть,
И о том, что я молча твержу,
Не решусь ни за что намекнуть...
Целый день спят ночные цветы,
Но лишь солнце за рощу зайдет,
Раскрываются тихо листы
И я слышу, как сердце цветет...
И в больную, усталую грудь
Веет влагой ночной... Я дрожу...
Я тебя не встревожу ничуть,
Я тебе ничего не скажу... 1
А теперь - несколько не то. Я все-таки позволяю себе рассчитывать и на твое некоторое чувство ко мне. И оттого-то не могу "уйти от тебя"... Да и - Господи! - как тяжело в юности сказать себе "удались от людей, Офелия!"2 Я не сентиментальничаю, голубчик, - это только форма. Я бы не сдержался. Отчего? Оттого что пришлось бы, невольно пришлось бы сказать тебе:
Я свободен, свободен опять,
Но томит меня это тоской! -
Если ночью начну я в мечтах засыпать,
Ты сидишь, как бывало, со мной;
Мне мерещатся снова они,
Эти жаркие летние дни,
Эти светлые ночи бессонные,
Разговоры и ласки твои,
Тихим смехом твоим озаренные...
А проснуся я - ночь, как могила темна
И подушка моя холодна
И мне некому сердце излить
И напрасно молю я волшебного сна,
Чтоб на миг мою жизнь позабыть!
Если ж многие дни без свиданья пройдут,
Я тоскую, не помня тяжелых обид,
Если песню, что любишь ты, вдруг запоют,
Если имя твое невзначай назовут,
Мое сердце до боли скорбит...3
Да, ей-богу, это верно! До боли!.. Милая, драгоценная моя, поверь мне хоть раз всем сердцем!.. Вот эти отрывки стихов - разве думаешь по шаблону поступаю? Нет, Богом клянусь, что каждое слово "ударяет" мне сердцу... А то пожалуй, правда, можно бы подумать многое. Да и не стал бы я. И неужели мне надо многое скрывать от тебя? Не дай Господи, если настанет такой проклятый день, когда сознаю необходимость этого.
Поздно уж... За день было слишком много ощущений... То хотелось мне резко спросить тебя: "Любишь? Нет? За что?" и т.<д.>; то хотелось, ей-богу, до слез почти, хоть на секунду увидеть тебя, броситься, обнять, чтоб до боли, целовать каждую складку твоего платья... Но теперь - как-то стихает. И хочется только почти в умилении, с бесконечной нежностью издалека благословить свою любовь, пожелать тебе всего-всего хорошего, светлого, счастливого, тебе, моей ненаглядной, моей... ну, даже не знаю какой, Ляличке! Только и звучит в душе что-то неизъяснимо милое и поэтичное, как твое "То было раннею весной"4 или грациозно-нежные звуки песни Чайковского про весеннюю зарю5. "Переливы зари!"...
Ляличка! Воргол6! "Белый песочек", лунные ночи и все, все! - как я люблю вас!..
Нынче, прочтя все вчерашнее, я подумал опять: "а ведь, должно быть, придется в самом деле закрыться". И знаешь, почему? Во-первых, потому, что настроение у меня грустней и серьезней вчерашнего, а во-вторых, - оттого, что мне пришло в голову: "а ведь она вовсе не чувствует себя такой близкой ко мне, как я". И это, кажется, верно и очень прискорбно. Что это верно - как-то "чую", да и факты есть. Вот хоть бы история с Петр<ом> Иванов<ичем>, пригласившим тебя в компаньонки к своей матери. Ведь ты же не сказала мне. Ради Христа не подумай, что это говорю из любопытства или из чего-либо другого жалкого. Этот факт мне интересен только потому, что характеризует твое не вполне близкое расположение ко мне... Впрочем, эту материю можно оставить... Прости мне.
Пиши, ради Бога, мне, если захочется - как живешь, где была - ну все, все, даже мелочи, пустяки; все мне будет мило и интересно от тебя. Тогда и мне будет легче писать. А пока - прощай, моя ненаглядная, мой ангел Ляличка! В другой раз напишу что-нибудь поумней и поинтересней. Сейчас даже боюсь, что пишу напрасно: письма не получишь или получишь очень не скоро.
Хочешь хороших стишков? Найдешь при письме. Чудное!7
Nur das Irthum ist das Leben
Und das Wissen ist der Todt!
т.е. "Только заблуждение есть жизнь, а знание - смерть"1. Не правда ли, славное начало для письма? И не правда ли еще то, что легко можно подумать: "вишь ведь все цитаты, все претензии на глубокомыслие, на развитие и т.д. и т.д."? Да, вообще, правда, т.е. случается так, но в данном случае, ей-богу, нет. Я бы не стал выкидывать таких штук, если бы не предполагал, что ты все-таки веришь в мою искренность, по крайней мере, перед тобою, в то, что я не стану перед тобою рисоваться. Из-за чего? Рисовку понять легко, а в особенности тебе, моя дорогая Ляличка!
Выписал эту цитату из Шиллера потому, что, действительно, за последнее время она мне часто приходила в голову. "Может она в самом деле верна", - думал я. А думал вот при каких обстоятельствах: сижу один-одинешенек, погода хмурая, письма нету... В голову под влиянием всего этого, и в особенности последнего, начинают лезть самые скверные мысли. Настроение... но про настроение, т.е. про чувства, говорить лучше не следует: это всегда заведет в "лиризм", а он, пожалуй, и надоедлив может быть. Поэтому - про мысли. "Не пустяки ли уж все это, думаешь, все - любовь, хорошие минуты, нравственное просветление и т.д. и т.д.? И можно ли верить другим, и можно ли верить себе, и стоит ли верить, и не лучше ли пить, есть, спать, гнать от себя всякие эти "просветления" и т.д. и т.д.?" Думаешь, думаешь, да и ляжешь на диван поудобнее, помягче, и начинаешь все более и более настраивать себя на серьезный, холодный тон. Настраиваешь, настраиваешь - просто смерть станет! Только одно и спасение: заснешь нечаянно... А проснешься, подойдешь к окну, растворишь окно - и все исчезнет совершенно: день свежий, немного пасмурный, но какой-то бодрящий; ветер так и охватывает... Чувство молодости, силы и счастья сразу разольется по всему организму. "Нет, мол, лучше стоять у открытого окна, лучше простудиться, чем лежать, лучше верить, чем быть холодным и вялым". И вот тут-то повторишь искренне, что может быть в самом деле -
Nur das Irthum ist das Leben
Und das Wissen ist der Todt!
И уйдешь в поле, в лес, уже желтый и полуобнаженный, подымешься куда-нибудь на возвышенность и покорно отдаешься какой-то тихой, хорошей печали. О чем? Мало ли о чем... Да и осень к тому же уже чувствуется. Глядишь и видишь, как ветреный день чист и прозрачен, как широко, необычайно широко раздвинулись пустынные дали... Вместе с настроением еще значительнее и поэтичнее кажется и этот полуосенний день и эти дали и эти поэтично унылые поля...
Отчего, в самом деле, не напишешь? Мне, ей-богу, очень и очень скверно от этого.
Дни свои провожу именно среди таких различных душевных ощущений. Много, впрочем, читаю. Так, напр., прочитал полностью ром<ан> Зола "Человек-зверь"2 и положительно в восхищении от него, кроме разве некоторых мест. Привесть или прислать тебе его? Ей-богу, прочитать следует. Прочитай еще "Мысли о сценическом искусстве" С. А. Юрьева ("Русская мысль" за прошлый год)3. Много интересного и полезного.
Был на охоте с гончими. Поехал верхом да еще с ружьем за плечами. Чувствовал себя весьма и весьма недурно. Особенно хорошо в лесу. Весь уж он усыпан листьями. На верхушках (в особенности в березовых чащах) осталось листьев немного, да и те уже светло-желтые. От этого в лесу - как в залах с стеклянными потолками: мягкий, тихий свет... Только один курьез: стал на опушке и задумался. Вдруг - собаки... ближе, ближе... Наконец на опушке. Впереди несется лисица. Я, не долго думая, ружье - долой да как гряну! Лошадь на дыбы, в сторону, ружье - в другую, я - в третью... Слава Вельзевулу, что хоть об межу пришелся, а не об дерево.
На этот раз, дорогой Юринька, не извиняюсь за долгое молчание. Ей-богу, не мог написать тебе: я колебался все, следует или не следует написать тебе об одной штуке, случившейся со мной. Хотя эта штука и серьезна для меня, но со стороны она может показаться несерьезной. Повторяю, - для меня она серьезна, уже хотя бы потому, что произвела на меня сильное действие, - серьезна, по крайней мере, теперь. После, может быть, я и сам буду глядеть на нее иначе, - ну да ведь мало ли каких и даже очень частых перерождений не замечаешь за собою. Ты же со стороны, не зная как следует всех ее подробностей и, так сказать, развития и теперь можешь подумать: "Глупости, мальчишество"... И мне было немного неловко... Только сегодня я твердо решил, что все равно ты ее будешь знать; кому же, как ни тебе, следует все знать за мною?..
Я почти убежден, что ты уже догадался, какая это штука. Да, штука - любовная... Тут я немного останавливаюсь в затруднении: черт ее знает, как бы это получше рассказать тебе все. Верь, ради Бога, что напишу с полною правдою и откровенностью, ничего не преувеличивая. Легче всего ты можешь заподозрить, что я буду "пристрастно" описывать тебе качества моего "предмета". Но не заподозревай: чтобы оценить ее беспристрастно, я уже не раз напрягал все свои "жалкие умственные средства" и напишу только истинные, а не те, которые сейчас выдумать можно, результаты этого "напряжения"... Когда, напр., была история с Настей1, я, - сознаюсь, - преувеличивал ее достоинства, т.е. не то что старался развить в себе... способность незамечания, что ли, ее недостатков, но только скрывал их перед тобою или, по крайней мере, говорил, что не вижу многих из них. Здесь же не то; не с того началось (т.е. лучше не "ни с того ни с сего"), да и не так смотрю на эту историю. Впрочем, тебе надоело, должно быть, это "предисловие". Дело вот какое:
С Н<астей>, как я уже писал тебе, у нас давно "разъехалось", именно "разъехалось", - с полгода уже. Да и будучи в связи с нею, я иногда невольно глядел на некоторых хороших барышень не то что с любовью, а по крайней мере, с поэтически-нежным чувством. Это и понятно: она же не могла ни в чем, так сказать, в нравственном удовлетворять меня. Почти так же я глядел и на Варвару Владимировну Пащенко, про которую я писал тебе. Говорю почти так же, ибо к ней, Богом клянусь, я чувствовал именно "товарищескую" (как говорит Верочка2) дружбу. Я познакомился с нею года полтора тому назад (кажется в июне прошлого года)3 в редакции "Орлов<ского> вестн<ика>". Вышла к чаю утром девица высокая, с очень красивыми чертами лица, в пенсне. Я даже сначала покосился на нее: от пенсне она мне показалась как будто гордою и фатоватою. Начал даже "придираться". Она кое-что мне "отпела" довольно здорово. Потом я придираться перестал. Она мне показалась довольно умною и развитою. (Она кончила курс в Елецкой гимназии). Потом мы встретились в ноябре (как я к тебе ехал). Тут я прожил в редакции неделю и уже подружился с нею, даже откровенничал, т.е. изливал разные мои чувства. Она сидела в своей комнате с отворенною дверью, а я, по обыкновению, на перилах лестницы, около двери. (На втором этаже). Не помню, говорил ли я тебе все это. Если и не говорил, то только потому, что не придавал этому никакого значения и, ради Христа, не думай, что хоть каплю выдумываю. Ну из-за чего мне?
Потом мы встретились в самом начале мая у Бибиковых4 очень радостно, друзьями. Проговорили часов пять без перерыву, гуляя по садочку. Сперва она играла на рояле в беседке все из Чайковского, потом бродили по дорожкам. Говорили о многом; она, честное слово, здорово понимает в стихах, в музыке. И не думай, пожалуйста, что был какой-нибудь жалкий шаблонный разговор. Уходя и ложась спать, я думал: "вот милая, чуткая девица". Но кроме хорошего, доброго и, так сказать, чувства удовлетворения потребности поговорить с кем-нибудь, ничего не было...
Потом мы вместе поехали в Орел, - через несколько дней, - слушать Росси5. Опять пробыли в Орле вместе с неделю. Иногда, среди какого-нибудь душевного разговора, я позволял себе поцеловать ее руку - до того мне она нравилась. Но чувства ровно нимало не было. В это время я как-то особенно недоверчиво стал относиться к влюблению. "Все, мол, х<...>. Пойдут неприятности и т.д.".
Можешь поверить мне, что за это время я часто думал и оценивал ее и, разумеется, беспристрастно. Но симпатичных качеств за нею, несмотря на мое недоверие, все-таки было больше, чем мелких недостатков. Не знаю, впрочем, может быть, ошибаюсь.
С июня я начал часто бывать у них в доме6. С конца июля я вдруг почувствовал, что мне смертельно жалко и грустно, напр., уезжать от них. Все больше и больше она стала казаться мне милою и хорошею; я это начал уже чувствовать, а не умом только понимать. Но не называл это началом влюбления и, помнишь, пиша тебе из Орла о ней7, говорил правду. Сильное впечатление (в смысле красоты и т.п.) произвела она на меня накануне моего отъезда, со сцены: она играла в "Перекати-поле"8 (Гнедича) любительницей, играла вполне недурно, главное, - очень естественно (* Она готовится в "настоящие" актрисы9. Мать у ней тоже была актрисой, а отец прежде держал оперу в Харькове. Прожился и стал уже специально заниматься докторством.). Ночью, вспомнив, что я завтра уезжаю, я чуть не заплакал. Утром я написал ей, напрягая всю свою искренность, стихотворение:
Нынче ночью поезд шумный
Унесет меня опять...
Сядь же ближе... Дай мне ручку
На прощанье поласкать.
Ты прости за вольность эту:
Даже больше я скажу,-
Я признаюсь, что с тревогой
На тебя давно гляжу.
Уж давно щемит мне сердце
От желанья - быть с тобой,
Ближе быть к тебе и нежно
Охватить твой стан рукой.
Ты давно мне милой стала;
Но колеблюсь я; боюсь,
Что опять с одной тоскою
От счастливых грез очнусь...
Ну да что об этом?.. Будет!..
Мне твоей любви не знать;
Нынче ночью поезд шумный
Унесет меня... опять.
Может быть любовью это
И нельзя назвать... Но верь:
Просто, искренно, как с милой,
Говорю с тобой теперь.
Жизнь еще <не> оскорбила
Это чувство. И дай Бог,
Чтоб оно не потемнело
От обид и от тревог...
Никогда уж больше в жизни
Не скажу об этом я...
Об одном прошу: порою
Вспоминай и про меня!
Грустно будет, коль напрасно
Душу я тебе открыл...
Мало в юности мы ценим
Тех любовь, кто нам не мил...
Будь же чуткой... Сядь поближе,
Дай мне ручку поласкать,
Дай хоть видеть, что могла ты
Все простить и все понять *.
(* Напиши, как ты находишь это стих<отворение>? Карамзин? Только, ей-богу, искренний.)
Написал и сейчас же злобно зашагал вниз. Простились мы очень холодно, по крайней мере, и она и я с серьезным видом. Это было в самом конце июля.
В начале августа я опять был у них. Когда я начал бормотать, что, мол, не вздумайте еще посмеяться над стих<отворением>, она сказала: "Если вы меня считаете способной на это, зачем писали? И зачем подозреваете, когда знаете, как я отношусь к Вам. Вы мне всегда казались милым и хорошим, как никто". Уехал я опять с грустно-поэтичным чувством. Дома я долго размышлял над этим. Чувство не проходило. И хорошее это было чувство. Я еще никогда так разумно и благородно не любил. Все мое чувство состоит из поэзии. Я, напр., в жизни никогда не чувствовал к ней полового влечения. А приходилось, напр., сидеть колено об колено в гамаке, в саду, или, впоследствии, обниматься и целоваться. Т.е. не капли! я даже на себя удивлялся. Знаешь, у меня совсем почти никогда не бывает теперь похотливого желания. Ужасной кажется гадостью... Впрочем, ты может быть не поверишь...
А целованье и обниманье случилось так. Надо тебе сказать, что я никогда не ждал и не надеялся на него. Я только наслаждался своими хорошими чувствами. Ей-богу, правда, только наслаждался. Милый Юринька, ты не поверишь, каким перерожденным я чувствовал и чувствую себя!..
8 августа я опять приехал к ним в Елец и вместе с ее братом10 и с нею поехал к Анне Николаевне Бибиковой (* Вот тоже милая и умная девушка!) в имение их верст за 10 от Ельца на Воргле. У Бибиковой есть еще брат Арсений11 (лет 18), приехала еще некая Ильинская, барышня, занимавшаяся прежде в "Орловск<ом> вестн<ике>". Стариков - только один Бибиков, но он к нам почти не показывался. Было очень весело и хорошо. Мы провели там трое суток. И вот 12-го ночью мы все сидели на балконе. Ночь была темная, теплая. Мы встали и пошли гулять с Пащенко по темной акациевой аллее. Заговорили. Между прочим, держа ее под руку, я тихонько поцеловал ее руку.
- Да вы уж серьезно не влюблены ли, - спросила она.
- Да что об этом толковать, - сказал я, - впрочем, если на откровенность, т.е., кажется, да.
Помолчали.
- А знаете, - говорит, - я тоже, кажется... могу полюбить Вас.
У меня сердце дрогнуло.
- Почему думаете?
- Потому, что иногда... я вас ужасно люблю... и не так, как друга; только я еще сама не знаю. Словно весы колебаются. Напр., я начинаю ревновать Вас... А вы - серьезно это порешили, продумали?
Я не помню что ответил. У меня сердце замерло. А она вдруг порывисто обняла меня и... уж обычное... Я даже не сразу опомнился! Господи! что это за ночь была!
- Я тебя страшно люблю сейчас, - говорила она, - страшно... Но я еще не уверена. Ты правду говоришь, что часто на то, что говоришь вечером, как-то иначе смотришь утром. Но сейчас... Может быть, ввиду этого мне не следовало так поступать, но все равно... Зачем скрываться?.. Ведь сейчас, когда я тебе говорю про свою любовь, когда целую тебя, я делаю все это страшно искренно...
На другой день она действительно попросила меня "забыть эту ночь". Вечером у нас произошел разговор. Я просил ее объяснить мне, почему у нее такие противоречия. Говорит, что сама не знает; что сама не рада. Расплакалась даже. Я ушел, как бешеный. На заре она опять пришла на балкон (все сидели в доме, а я один на нем), опять обняла, опять начала целовать и говорить, что она страшно бы желала, чтобы у нее было всегда ровное чувство ко мне.
Кажется, 14-го мы уехали с Воргла. Я верхом провожал ее до Ельца. На прощанье она попросила меня возвратить ее карточку.
- Хорошо, - сказал я и заскакал, как бешеный. Я приехал в Орловскую гостиницу!2 совсем не помня себя. Нервы, что ли, только я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо!3: я, ей-богу, почти не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть. Письмо сейчас же отослал и прилег на диван. Закрою глаза - слышу громкие голоса, шорох платья около меня... Даже вскочу... Голова горит, мысли путаются, руки холодные - просто смерть. Вдруг стук - письмо! Впоследствии я от ее брата узнал, что она плакала и не знала, что делать. Наконец, настрочила мне:
"Да пойми же, что весы не остановились, ведь я же тебе сказала. Я не хочу, я пока, видимо, не люблю тебя так, как тебе бы хотелось, но, может быть, со временем я и полюблю тебя. Я не говорю, что это невозможно, но у меня нет желания солгать тебе. Для этого я тебя слишком уважаю. Поверь и не сумасшествуй. Этим сделаешь только хуже. Со временем, может быть, я и сумею оценить тебя вполне. Надейся. Пока же я тебя очень люблю, но не так, как тебе нужно и как бы я хотела. Будь покойнее".
До сих пор еще не определилось ничего. И несмотря на то, что чувство у меня по-прежнему страшно сильно, я хочу все это послать к х<...>, если только вынесу. Просто измучился.
Напиши мне поскорее, драгоценный Юринька, или хорошо, кабы ты приехал. Мать очень часто плачет.
P.S. Повторяю кое-что из географии, катехизиса и истории. Читаю Аполлона Григорьева, - у меня целый большой том14. В следующий раз хочу потолковать с тобой о некоторых его взглядах. Прочитал ром<ан> Зола15. Он произвел на меня очень сильное действие. Думаю, что в нем захвачено побольше, чем в "Крейцеровой сонате"16, напр. Отчего же мало писали про него?
Впрочем, мне все-таки непонятен, напр., Жак. Ведь "выдумать" на человека все можно. Потом, как небрежно описано душевное состояние Рубо после у