Как смутное, несвязное мечтанье,
Изгладится из памяти друзей?
О мой питомец! сын души моей!
Ужели даром я, поэт, тебя взлелеял?
От плевел заблужденья и страстей
Я самого себя пред всюдусущим взвеял
И в грудь твою из собственной своей
Все лучшее, что было в ней,
С болезненной любовью сеял...
И это все напрасно? - ты
Сокрылся в лоно темноты!
А думал я: "Мое моленье
Угодно будет благостной судьбе;
Без слабостей и пятен обновленье
Себе предвижу; возрожусь в тебе".
Но одного еще удара
Недоставало мне - и он меня сразил!
Единой не было средь милых мне могил, -
И вот над нею, как отец Оскара,
Сижу я, одинок, осиротелый бард!
И даже звуков погребальных
Не извлеку из струн моих печальных,
Ах! Дух мой не обнимет, будто нард,
Твоих прекрасных черт, мой юноша, нетленьем;
Под бременем страданья он поник,
И не в моих стихах возлюбленный твой лик
Восторжествует над забвеньем!
2
Христос родился: с неба он
Принес нам жизнь, принес закон
Любви, спасенья, благодати -
И образ восприял дитяти.
Чтоб нашу гордость побороть,
Младенцем слабым стал господь;
Он, грозный судия вселенной,
В дому родительском возрос,
Послушный отрок и смиренный.
И начал проповедовать Христос:
И что ж? божественный учитель,
Владыко ангелов и сил,
Сын божий, смертных искупитель,
Ласкал младенцев и любил;
Детей в объятья принимая,
Лобзая их, он говорил:
"Внемли, надменный! в двери рая
Вступить желаешь ли? вот путь
(Иного нет!): младенцем будь!".
- И я младенец: мой спаситель
Меня и любит, и хранит!
Так! ныне там его обитель;
Но он и слышит все, и зрит,
Он в мраке наших душ читает;
Мою молитву примет он:
Пусть соблюду его закон,
Пусть будут чужды мне до гроба
Пронырство, лесть, коварство, злоба!
Пусть до могилы буду я
И сердцем и душой дитя.
Прочел очень милую комедийку Коцебу7 "Переодеванья". Вчера я был на Елозиной горе; вид с нее хорош, да не худо бы было несколько почистить чащу.
Странный феномен! Один мой здешний знакомый, человек очень не глупый, боится Васинькиной куклы.
Были у нас в Акше беги; на масленой, говорят, их будет много. Ввечеру бостонили мы у Истомина.
Хотел было продолжать "Ижорского", но еще не было творческого электрического удара; а просто обдумать план не мое дело: все, что я когда-нибудь обдумывал зрело и здраво, лопало и не оставляло по себе ни следа.
Вчера я прочел "Фельдкюмелеву свадьбу" Коцебу. Право, у Коцебу было необыкновенное комическое дарование. Теперь вошло в моду его ругать и презирать, но, ей-богу, большая часть чванных и заносчивых умников, которые им пренебрегают, сто раз хохотали до слез за его фарсами, если только в них столько ума, чтобы понять истинно смешное.
В 3/4 12-го началось здесь частное солнечное затмение; с юго-западной стороны солнечной сферы тень луны обошла на юг, восток, северо-восток и сошла совсем с солнца на северо-северо-восточной стороне в 4 минуты 2-го часа. День был довольно теплый, но во время затмения сделалось чувствительно холоднее. Братские уверяют, что затмение предзнаменует снег. В календаре лам есть вычисления затмений вперед, точно как и в наших.
Истомин мне сказывал, что на Кислых водах, в 100 верстах отселе, в каком-то большом утесе высечена огромная пещера, в которой род каменного ложа, а снаружи разноцветные надписи на каком-то неизвестном языке.
Сильно простудился, а вдобавок глаза болят от вчерашних астрономических наблюдений.
Кончилась масленица. Что-то наши баргузята? Чай, гуляют! Слава богу, меня тревожили эту неделю не слишком, но и делать-то я немного сделал: все немог.
В числе царственных стихотворцев нашего времени надобно заметить покойного хана Монголии Юн-дун-Дордзи,8 который, судя по рассказам здешнего учителя, должен был быть поэтом, едва ли уступающим в таланте е<го> в<еличеству> королю Людовику Баварскому.9
Марлинского рассказ "Военный антикварий",10 как все из-под пера этого писателя, жив и боек, только немножечко то, что французы называют charge. {шаржированный (франц.).}
Мой Мишенька вчера начал делать: ладушки, ладушки! Только он что-то эти дни неможет.
Начал свою корреспонденцию: сегодня я изготовил письма к Орлову, Курбатову 11 и Разгильдееву. Был у Истоминых.
"Эмма" 12 Полевого занимательна; но везде видно подражание: тут и Жан Поль, и Гофман, и Марлинский, нет только одного Полевого. "Мешок с золотом" оригинальнее.
Я сегодня был опять на Елозиной горе. Тепло и приятно; в Баргузине, я полагаю, еще такие морозы, что только держись. Писал я опять Орлову. Вчера я кончил "Memoires de la comtesse du Barry",{"Мемуары графини Дю-Барри" (франц.).} 13 в этой книге очень много занимательного, но в Аннушкиной библиотеке она не годится; надобно сказать отцу, чтоб он ее отобрал.
Прекраснейший весенний день. Переписываю своего "Итальянца". Аннушка в первый раз с тех пор, как знаю ее, огорчила меня, правда, безделицею; но я принял эту безделицу к сердцу, именно потому, может быть, что люблю ее. Оскорбления от тех, кого не люблю, могут меня раздосадовать, но никогда не опечалят.
Был у меня тунгусский лама, который лечит Наталью Алексеевну.14 Он сказал, что на тунгусском языке 31 буква; сверх того, рассказал мне, как они постятся по три дня в любое время, ничего не едят, не пьют и как можно менее спят, даже слюны не глотают.
Когда раз разочаруешься насчет кого бы то ни было, трудно даже быть справедливым к этому лицу. Царствование Гете кончилось над моею душою, и, что бы ни говорил в его пользу Гезлитт15 (в "Rev. Britt."), мне невозможно опять пасть ниц перед своим бывшим идеалом, как то падал я в 1824 году и как то заставил пасть со мною всю Россию. Я дал им золотого тельца, они по сю пору поклоняются ему и поют ему гимны, из которых один глупее другого; только я уже в тельце не вижу бога.
Был я сегодня в Смольной пади, куда я спустился через Елозину гору, и нашел там священника, с которым я на его лошади (он пересел на работникову) воротился верхом.
Кончил переписку 9-ти первых писем своего "Итальянца": я их написал в Свеаборге в 32-м году. Удастся ли написать продолжение?
Был я довольно далеко в горах, хотел взойти на Козлову, да попал на другую, подальше.
Вот стихи покойного Бальдауфа,16 горного офицера, служившего в Нерчинских заводах и умершего на пути в Россию. Читал я и прежде кое-что его, но кроме штукенбергской напыщенности ничего в них не находил особенного; эти действительно хороши, и очень хороши:
О если бы мог я фантазии силой
Подругу себе сотворить
И образ прелестный, таинственно милый
На радость души оживить,
Из черных бы туч глубокой полночи
Я свил ее кудри и ясный бы луч
Похитил в небесные очи;
Две розы бы тут же сорвал:
Те розы в щеках бы ее пламенели;
Уста сладострастья б улыбкою млели,
И Лель бы на полной груди отдыхал.
Но где бы ж нашел я одежду прекрасной?
Соткал бы я утренний синий туман,
Сорвал бы я радугу с тверди ненастной
И ей опоясал бы девственный стан,
И в грудь ее страстную, белую, нежную
Я жалость бы к скорби вдохнул,
Покинул, забыл бы любовь безнадежную
И сладко на той бы груди я заснул!
Вчера приехал А. И. Разгильдеев из Чинданта и привез с собою племянника, который взял с собой несколько книг - grande nouvelle et grand evenement pour Akcha! {большая новость и большое событие для Акши! (франц.).} Тут, между прочим, три томика "Московского наблюдателя" на 36-й год. "Чудная бандура" 17 Ознобишина очень недурна. Статья о Парацельзе Роб. Браунинга18 мне кажется неудовлетворительною и слишком поверхностною: автор почти требует, чтобы ему на слово поверили, что Браунинг гений.
Внесу в дневник для памяти некоторые события моей акшинской жизни, которые иным очень легко могут показаться моей собакой a 1'Alcibiade, {Алкивиада (франц.).} 19 но, право, иные ошибутся.
1. Это случилось уже давно, т. е. с месяц тому назад. Был я у вечерни. Вечерня отошла. Священник подзывает меня к себе - подхожу, он наклоняется, я также, и что же? вдруг чмок - и я его поцеловал; не знаю, почему показалось мне, что он хочет поцеловать меня, между тем как он только хотел дать мне просфору для Миши.
2. В пасху пришли ко мне с христославием: я подошел под благословение к священнику, а потом, расходясь, и к дьячку. Но лучше всего:
3. Нынешнее происшествие: умер некто старик Баскаков.20 У Разгильдеевых вижу человека, который мне показался его сыном, - надобно же ему сказать какое-нибудь приветствие, чтобы показать ему, что принимаю участие в его утрате. "Здравствуйте, дай бог царствие небесное вашему батюшке!". Нат<алья> Ал<ексеевна>: "Да что вы, В<ильгельм> К<арлович>, - его отец уже лет с двадцать как умер!". Я: "Извините, отец дьякон, мне показалось, что вы Баскаков". А на поверку это не Баскаков, не дьякон, а третий - Мусорин.20 Вот рассеянность!
Переписываю "Юрия и Ксению". Дай-то бог, чтоб эта поэмка пошла в ход. В голове у меня бродит "Самозванец", и, кажется, довольно оригинальный: Самозванец - волхв, род Фауста, словом, такой, каким был Гришка в глазах простого народа.
В "Наблюдателе" прочел я рассказ Гейне "Флорент<инские> ночи".21 Судя по ним, Гейне стоит своей славы: легкость, острота, бойкость необычайные, особенно в немце. Портрет англичан и английского языка очень хорош; тут, право, что-то истинно вольтеровское.
Сегодня ровно 14 лет моей очной ставке с К<аховским>.22 Чудный видел я сегодня поутру сон: будто я в какой-то земле, где Р<ылеев> и К<аховский> - святые; вдобавок Р<ылеев> будто тут жив, - а между тем мне рассказали его смерть: он, говорили мне, когда объявили ему его жребий, попросил надеть белую рубашку и потом простился с женою, дочерью в какой-то комнате и с тестем на дворе, куда старика привели в кандалах. Дочь при прощанье он взял на руки и стал поднимать все выше, выше, до потолка, покуда ребенок не закричал. Спрашивал я: "Почему же и К<аховский> не надел белой рубашки? - ему позволили бы", - и был ответ: "Да он об этом не просил". Тут мой Миша проснулся и разбудил меня.
"Амазонки", роман Фан-дер-Фельде,23 нелепая сказка, а между тем читаешь ее и оторваться не можешь, потому что в этом ребяческом изобретении небывалых и невозможных похождений тот же интерес, который в романах Радклиф: не принимая ни в одном лице участия (ни одно из них не могло существовать), все же хочешь узнать, чем-то это все кончится. Точно, это самый низший разряд занимательности; но творцам романов высшего разбору (или высших претензий) не худо бы было перенять искусство, с каким Фан-дер-Фельде возбуждает любопытство и умеет до самого конца скрывать развязку.
Сегодня день рождения покойного Пушкина. Сколько тех, которых я любил, теперь покойны!
В душе моей всплывает образ тех,
Которых я любил, к которым ныне
Уж не дойдет ни скорбь моя, ни смех.
Пережить всех - не слишком отрадный жребий! Высчитать ли мои утраты? Генияльный, набожный, благородный, единственный мой Грибоедов; Дельвиг умный, веселый, рожденный, кажется, для счастия, а между тем несчастливый; бедный мой Пушкин, страдалец среди всех обольщений славы и лести, которою упояли и отравляли его сердце; прекрасный мой юноша, Николай Глинка, который бы был великим человеком, если бы не роковая пуля, он, в котором было более глубины, чем в Дельвиге и Пушкине и даже Грибоедове, хотя имя его и останется неизвестным! И почти все они погибли насильственною смертью, а смерть Дельвига, смерть от тоски и грусти, чуть ли еще не хуже! Кто у меня остался? Матушка, некогда женщина необыкновенная,24 ныне развалина, и ей 84-й год. Сестра Юстина Карловна, - слова богу, хоть она, но все же это не матушка; конечно, у ней чувства много, но нет этого удивительного, поэтического воображения, которым и за 70 лет еще моя старушка молодела и очаровывала; а предрассудки! Другая сестра - доброе, милое существо, но и просвещением, и умом слабее Юстины; нет, таких женщин, какова была матушка, право, немного; я не знавал ни одной подобной! Брат - мы друг друга не понимаем! Вот и все, и со всеми я разлучен!
[...]
Ходил я с девицами на Козлову гору и дорогой рассказывал им сказку Гофмана "Der Sandmann". {"Песочный человек" (нем.).} Вид с горы хорош, но не так обширен, как с Елозиной. Флора здешняя прелестна.
Вчера и третьего дня шел беспрерывный дождь; сегодня тепло и сухо. Такого благодатного лета я еще в Сибири не видал.
Прочел я в "Revue Encyclopedique" статью какого-то англичанина, где он, как дважды два четыре, ясно доказывает, что русским невозможно ни в чем успеть за Балканами: на деле вышло не то.
Ходил с девушками опять далеко прогуливаться; желтых лилий здесь множество.
Чудное создание человек! Как в нас неодолима склонность верить предсказаний, особенно, разумеется, благоприятным, хоть бы они были и нелепы, хоть бы мы и ясно видели, что они пустяки! Так, напр., вчера мой приятель лама Мурай предсказал мне долголетие, и я очень склонен ему верить. Между тем, что его пророчество вздор, я не только уж по тому должен был видеть, что оно основано на хиромантии и на пульсе, но и что он при том, рассмотрев мою руку, примолвил, что я должен бы быть счастлив и что не понимает, как я попался в Сибирь! Прошу покорно: я и - счастлив!
Сегодня была два раза гроза, два раза дождь и раз град, первый, какой видел я в Сибири.
[...] ТРИ ТЕНИ
На диком берегу Онона я сидел,
Я, чьей еще младенческой печали
Ижора и Нева задумчивы внимали,
Я (странный же удел!),
Кому рукоплескал когда-то град надменный,
Соблазн и образец, гостиница вселенной,
И кто в Массилии судьбу народов пел,
А вслед за тем, влекомый вещим духом,
Родоначальником неизреченных дум,
Средь грозных, мертвых скал склонялся жадный слухом
На рев и грохот вод, на ветра свист и шум,
На голос чад твоих, Кавказ-небогромитель!
И напоследок был темницы душной житель.
Свинцовых десять лет, как в гробе, протекло;
Однообразный бой часов без измененья
До срока инеем посыпал мне чело
В глухих твердынях заточенья.
Все обмануло, кроме вдохновенья:
Так и судьбы неумолимый гнев
Не отнял у меня любви бессмертных дев;
Слетали к узнику священные виденья.
Что ж? - в мире положен всему предел:
За старым новое отведал я страданье;
Уж ныне не тюрьма мой жребий, а изгнанье...
На диком берегу Онона я сидел
И вот раздумывал причудливую долю
Свою и тех, с которыми ходил
Во дни моей весны по жизненному полю,
Питомцев близких меж собой светил.
Их дух от скорби опочил,
Но тени их, моих клевретов,
Жертв сердца своего, страдальцев и поэтов,
Я вызывал из дальних их могил.
Угрюмый сын степей, хранительниц Китая,
Роптал утесами стесняемый Онон,
Волнами тусклыми у ног моих сверкая.
И, мнилось, повторял их передсмертный стон,
И, словно факел их унылых похорон,
Горела н_а_ небе луна немая.
Был беспредельный сон на долах, на горах -
Тут не спал только я с своей живой тоскою...
Вдруг - будто арфы вздох пронесся над рекою;
Таинственный меня обвеял страх;
И что ж? то был ли бред больного вображенья,
Или трепещутся и там еще сердца,
И в самом деле друг, податель утешенья,
Явиться может нам, расторгнув узы тленья?
Почудилися мне родные три лица:
Их стоп не видел я - скользили привиденья
(Над каждым призраком дрожало по звезде,
И следом каждого была струя мерцанья),
Воды не возмущая, по воде -
Я вспрянул, облитый потоком содроганья,
И в ужасе студеном, как со сна,
Вскричал и произнес любезных имена:
"Брат Грибоедов, ты! Ты, Дельвиг! Пушкин - ты ли?".
Взглянул - их нет; они уж вдаль уплыли;
Вотще я руки простирал к друзьям, -
Как прежде, все померкло и заснуло;
И только что-то мне шепнуло:
"Мужайся, взоры к небесам!
Горька твоя земная чаша,
Но верь, товарищ: есть свиданье там.
А здесь поэзия и дружба наша
Вильгельма память передаст векам!".
Провел неделю, в которой отстал от всех своих занятий; зато познакомился с очень милым человеком, М. А. Дохтуровым.27 Это тот самый маленький русский доктор, the little russian doctor, {маленький русский доктор (англ.).} о котором говорит Байрон, знакомец милорда стихотворца, Трелавнея,28 и теперь мой; он перебывал в университетах Дерптском, Берлинском, Гейдельбергском, в плену в Истамбуле, лекарем в Одессе, в Петербурге, наконец, в Нерчинских заводах; сын он графини Толстой, племянник известного генерала, был когда-то адъютантом Закревского;2Э знает по-немецки, итальянски, французски, восточные языки, латинский, новогреческий, пишет стихи, рисует, стреляет метко из пистолета, фигурка маленькая, черномазенькая; сыплет анекдотами, либеральничает немножечко и философствует, умен, любезен, вспыльчив, благороден, скуп - словом, Европеец. Лицом он немножечко похож на покойного А. А. Шишкова.
Вот стихи, которые написал я ему на память:
Так, знаю: в радужные дни
Утех и радостей, в круженье света
Не вспомнишь ты изгнанника поэта;
Хоть в непогоду друга помяни!
Молюсь, чтобы страданья и печали
Летели и тебя в полете миновали;
Но не был никому дарован век
Всегда безоблачный и ясный;
Холоп судьбы суровой человек:
Когда нависнет мрак ненастный
И над твоею головой,
Пусть об руку с Надеждою и Верой,
Как просвет среди мглы взволнованной и серой,
Тебе предстанет образ мой.
Вчера проводили мы нашего доброго Александра Ивановича до перевоза, что за волостью; с ним уехал и Дохтуров. Жаль было бедного казака, как он над своими детьми плакал; из детей мне особенно было жаль Аннушки. Вот стихи, которые Дохтуров написал мне на память:
Уж я опять, опять на тризне
На безотрадной, роковой
По призраках минувшей жизни,
По грезах жизни молодой.
За этою строфою следует несколько, которые просто ни на что не похожи; а потом две - одна истинно прекрасная, другая, если она внушена только искренностью, должна меня очень и очень увешать:
Минута жизни, но удалой
Отрадней многих тяжких лет;
И лучше гибнуть, но со славой,
Чем прозябать без бурь и бед.
О не жалей же о свободе,
Ни о былом, знакомец мой,
Ты вечен в памяти народа,
А я все в гроб возьму с собой.
Дневник пишу лениво, да, право, нечего писать: книг нет, стихи или не пишутся, или некогда. Ужели здесь еще хуже будет, нежели в Баргузине? Врагов-таки я успел же себе нажить: злейший - Дунька, которую мы сюда привезли; она вредит нам, где только и как только может.
Перечел я Луганского "Бакея и Мауляну":30 славная вещь, хотя и не повесть... Луганский и Вельтман, право, самые даровитые из нынешних наших писателей.
Третьего дня приехал сюда майор Алексей Николаевич Таскин31 и привез мне письмо от Вадковского,32 которое, может быть, очень и очень важно. Сам Таскин очень милый и добрый, вдобавок умный, образованный человек; он здешний уроженец. Читал он мне два своих стихотворения: описание окрестностей Чинданта и поэмку "Два чолдона". Последняя особенно хороша.
Вот очень недурной анекдот-притча, который вчера рассказал мне наш священник:
"Молодой человек исповедуется у какого-то отшельника, рассказывает ему несколько крупных грехов и на вопрос старца, не знает ли еще что за собой, отвечает: нет. Духовник настаивает, но кающийся на все увещания, чтобы постарался вспомнить, повторяет: нет да нет. "Хорошо же, - говорит монах. - Верю тебе, чадо, что с умыслу ничего не утаиваешь, но яви мне послушание: ступай в поле и собери мне, сколько можешь, камней да принеси их сюда в келью". Сказано - сделано: юноша принес разной величины камней, сколько только мог. Отшельник похвалил его и велел ему нести их назад и положить каждый на свое место. Пошел, но вскоре воротился послушник и более половины камней высыпал снова перед старцем: они все были мелкие. "Больших место, - говорит, - я отыскал, а вот этих, отче, воля твоя, не припомню". - "То же самое, сын мой, и с грехами, - тут подхватил духовник. - Место, время и обстоятельства тех, которые считаешь, что они побольше, ты не забыл, по ним и вспомнил самые грехи. Но не думай, что ты безгрешен и в тех, которых не можешь припомнить: вместе-то они чуть ли не тяжелее крупных"".
То, чего уже давно боюсь, приближается; матушка в апреле была при смерти больна: она приобщалась св<ятых> тайн, но этот раз, слава богу, ее здоровье поправилось. Сумрачен, мой господи, и вечер дней моих: один за другим все меня покидают, все те, которых я любил!
Не радует меня прекрасный твой мир, мой боже! Я столько и стольких любил и стольких утратил, что, право, устал, утомился даже от печали, не могу даже и ей предаться с тем последним наслаждением, которое наконец одно остается тому, кто все переотведал; я ее теперь боюсь, а бывало любил: и в таком-то расположении души через месяц, через год прочту я весть, что нет уже той, которая мне была всего дороже в мире! Поневоле пожелаешь: ах, если бы не дожить до этой вести!
[....] Моим единственным утешением теперь и вообще, когда тяжко, - добрая моя Аннушка, дочь здешнего командира, une jeune personne de 14 а 15 ans, mais qui me comprend comme si elle avait 20. {юная особа 14 или 15 лет, но которая понимает меня, как будто ей 20 (франц.).} [...]
Что-то завтра будет? Ждут губернатора;34 мне с ним надобно поговорить об очень важном и щекотливом деле.
Сегодня, в день рождения моего Миши, приехал губернатор - и привез мне очень отрадное письмо от Сельского.35 Руперт36 принял посвящение моих "Шуйских" и хлопочет о том, чтобы их напечатать; сам Сельский, кажется, несколько совестится и, может быть, и в самом деле вышлет мне часть моих денег. Губернатор очень милый человек: он мой старый знакомец и помнит, как мы обедали с ним вместе во дворцовом карауле у брата. Ложусь спать в тот самый час, когда я услышал первый крик Миши!
Мало радостного было со мною во все эти дни. Миша мой болен и хуже, чем когда-нибудь; сам я отказался его лечить; пользует его Татьяна Ивановна: будет ли лучше? Жена возненавидела жизнь, и я, признаюсь, жажду покоя. Если Миша будет моим предшественником в тот мир, пусть его чистенькая душенька скажет моим, что отец скоро, скоро будет! В няньках была у меня старая ведьма, настоящая шекспировская колдовка; она, обобрав меня, отошла; теперь девчонка, зовут Маланьей; дай-то бог, чтоб ужилась!
Вчера и сегодня по ночам сильные грозы и в воздухе необычайная духота.
Читать нечего, а, право, хотелось бы. Перебрал я ящик с бумагами, сколько тут разных впечатлений! сколько испытанного, перечувствованного, забытого или такого, о чем и вспомнить тяжело! Тяжело вспомнить не одни заблуждения, но и те ощущения невозвратные, которые волновали мою душу когда-то при первых наитиях набожности, любви к ближним, тоски по родных, по тех, из которых судьба меня потом кое с кем опять привела в болезненное столкновение! Все это прошло и уж не воскреснет! Что же осталось в душе моей? Ужели одно беспредельное желание покоя? Nolli me tangere! {Не трогайте меня! (лат.).} Более ничего не хочу, все прочее - восторги поэзии и веры, любовь, дружба, самая грусть - все мне приелось. Боже мой! или это состояние долго продолжится?
Кому мои отметки, напр. о книгах, пригодятся? Мише ли, если он переживет меня? Разве только ему! Впрочем-то, и книг-то прочел я очень не много в течение моего 15-тилетнего странствования по крепостям России и степям Сибири.
В день, когда за 13 месяцев родился мой Миша, начну новый дневник; сознаюсь, что это по чувству суеверия. Его рождение и годовщина его рождения принесли мне счастие, вот почему и желаю думать, что в тетради, в которой стану записывать примечательные случаи моей жизни со дня его рождения, встретится этих случаев более счастливых, нежели несчастных.
Укрепи меня, боже, на стезе жизни! дай мне упование, что ведешь все к лучшему, и чтобы не было в моем дневнике таких отметок, как предпоследняя!
Этот год я много разъезжаю верхом: сначала мне было трудно на здешних казачьих лошадях, теперь - я мало-помалу привык; вот и сегодня я ездил в Варашанту и назад; это вместе составит около 60 верст. День был бесподобный, и на душе легко. По приезде начал я читать "Ла Перуза",37 драму Коцебу, да с досады бросил; суждение мое об этой драме заключается именно в словах, с которыми я ее бросил: "Преглупая задача! das kommt heraus, wenn man kluger sein will, als der Herr Golt!" {получается, что хотят быть умнее, чем господин Гольт!" (нем., перефразировка пословицы: "Das Ei will kluger sein als die Henne" - "Яйцо хочет быть умнее курицы"; тождественна русской: "Яйца курицу учат").}
Слава богу, я, говоря по-сибирскому, сегодня отстрадался, т. е. кончил жатву и сенокос.
Комедия Коцебу "Бюро" и драма "Аббат Л'Эпе" напомнили мне Лицей: драму-то воспитанники второго выпуска, наши преемники, представляли в какой-то праздник, на котором и я был, еще при добром нашем директоре Е. А. Энгельгардте; а комедию, вместо Корнелия Непота, читал с нами по слабости добрый (чтоб не более сказать) наш профессор А. И. Галич.
У меня достало терпения прочесть кое-что в "Невском альбоме" Бобылева.38 Все, кроме довольно порядочной пиэски стихами "Два мгновения" и недурной картины бурятских нравов в прозе, - все прочее без исключения, кажется, написано в каком-то припадке самого дикого бреда. Впрочем, автор все же должен быть не дурак.
Мишенька начинает ходить: стоит он уже без помощи и переступает шага три или четыре.
Ты, мой милый сын, - если господь продлит жизнь твою - прочтешь и эту отметку, может быть, тогда, когда давно истлеют кости твоего несчастного отца. Помни же, как я тебя любил, как всякое твое развитие радовало мое сердце, которому мало было дано радостей в жизни!
Приехал сюда новый вахтёр и привез мне поклон от Шапошникова.39 Потчевал он своими книгами, а именно "Милордом Георгом", "Францылом Венецияном"40 etc., однако я их возьму и если и не прочту, то хоть пересмотрю.
Читаю "Новую Грецию" Эдгара Кинэ.41 Кинэ человек с германским умом и фантазией, но вместе и француз, т. е. он уж свое германство простирает слишком далеко, дальше природного немца. Перевод Кс. Полевого не совсем хорош: видно, что он был сделан наспех; иногда он даже неверен.
Приехали сюда, во-первых, патер Дизидерий, католический священник, и давно ожидаемый Успенский с камер-юнкером Львовым.42
Я провел время приятно, особенно со Львовым; но поступил очень неосторожно, чтоб не сказать более.
Слышал, как Львов играет на скрипке; почти столь же, как самая музыка, занимали меня выражавшие глубокое чувство лица Аннушки и Истомина; прочим cette belle musique ne faisait ni chaud, ni froid, {от этой прекрасной музыки не было на тепло, ни холодно (франц.).} но довольно, что и двое сильно, живо были тронуты. И это не бездельное торжество!
Львов, кажется, имеет ко мне доверенность, и я всею душою хочу верить в его душу. Il n'y a rien de plus beau, que la foi, meme si Ton se trompe dix mille fois. {Нет ничего более прекрасного, чем вера даже если ошибаются десять тысяч раз (франц.).}
Сегодня уехал Львов, завтра Успенский, послезавтра Василий Данилович и Лизавета Ивановна:43 наша Акша совсем опустеет.
После двух, трех дней, богатых впечатлениями, - утомительное однообразие: ни книг, ни приятных душевных занятий. Перечитываю от скуки Дмитриева.44
Что сказать мне о Дмитриеве? Он очень неровен. Лучшее, что он написал, мне кажется, сатиры: особенно поедание Попа к Арбутноту45 отличается силою и легкостию; перевод Ювеналовой сатиры также богат сочными стихами. Басни гораздо ниже крыловских и по содержанию, и по слогу. Еще слабее лиро-эпические стихотворения: "Освобождение Москвы", "Ермак", "К Волге". Сказки выше басен; особенно мне всегда нравилась "Картина", которую и покойный Дельвиг очень любил. Кстати скажу, что, пе