олеблющийся атом эфира. Все это мы знаем, но, когда прошло упоение новизной этих познаний, нам захотелось, страстно захотелось все-таки взглянуть кверху. Да, нет у нас "особенного" духа, нет в нас качественного различия от остального бытия, свобода воли есть нечто условное, все причинно... Так пусть же тогда, если я не могу вознестись над всей природой,- пусть она вознесется вместе со мною. Если уж я связался с низшими проявлениями жизни неразрывною связью,- мне хочется тогда думать, что эта жизнь не кончает во мне своего творчества - и я невольно тянусь воображением к формам еще более высоким, к бесконечной эманации явлений, обобщающих и физическую жизнь и всю область, которую принято называть "духовной". Да, если я только ничтожное звено общей цепи явлений,- так пусть же эта цепь будет не ничтожна; если я всюду вижу причину, то для меня имеет большое возвышающее значение,- когда действие этой причины раздвигается вширь и ввысь и когда на нее переходят свойства того, что я называл целью.
Замечаю, что я распространился вширь и ввысь к весьма значительному ущербу ясности. Я вычеркнул бы все это, если бы писал для печати, но мне кажется, что в этом тумане Вы уловите то, что я хотел выразить, потому что, при больших познаниях в этой области,- Вы все-таки настроены, сдается мне, довольно "родственно".
Повторяю,- эта мысль Гюйо кажется мне плодотворной. Но затем - где же собственно "система морали"? Мне приходится, поневоле, теперь еще более сократиться, поэтому ограничусь голословными положениями: попытка из нескольких рассуждений о природе морального чувства - сделать "систему морали" - мне кажется неудачной, даже и с оговорками. Когда мне говорили: "око за око, зуб за зуб" - это было основное положение целой системы. Когда затем мне сказали: "не мсти; подставляй правую щеку после левой" - это тоже основание системы новой. Но когда мне говорят: развивай жизнь, вот система морали,- я отвечу вопросом: что есть жизнь? Сказать слишком много иногда значит не сказать ничего. Когда же мне, вдобавок, говорят: "развивай интенсивность и мощь именно
твоей жизни", не вдаваясь в метафизику, то я, по зрелом размышлении, пожалуй, взломаю кассу, укачу за границу и там разовью весьма значительную интенсивность моей жизни. В этой части "моральная система" Гюйо мне прямо антипатична. Это, по справедливому замечанию Н. Ф. Анненского, полная параллель в морали - буржуазнейшей теории "гармонии отдельных интересов" в экономической области. Вот почему я говорил раньше, что только с Вашей прибавкой система Гюйо становится симпатичной. Но это уже не Гюйо, потому что там, где начинается хоть сколько-нибудь "система",- у Гюйо стоит именно положение: "Ты пуп земли и только себя знай во-первых; остальное приложится". Это как раз обратно основным стремлениям всякой нравственности. "Ты слишком склонен считать себя пупом земли, и без того ты знаешь свои интересы изрядно,- познавай все более широко высшие интересы" - вот что говорили все моральные системы. В этом смысле утилитарная система гораздо выше системы Гюйо.- Кончаю, хотя далеко не кончил. Может быть, придется еще побеседовать, пока скажу, что искренно желал бы видеть Вашу работу в печати. Мысль Ваша - мысль живая, и, по-моему, она идет куда следует. Совет - позаботиться о форме, об ясности, прозрачности и образности; у Вас симпатичный слог, вдумчивая манера изложения. А для публики нужен голос громкий и резко выпуклые обороты. Жму руку. Простите еще раз.
P.S. Хотите ли Вы, чтобы я от себя послал статью куда-нибудь? Или сами пошлете? Я сделаю это с большой готовностью. Пишите.
Впервые опубликовано в "Воронежском историко-археологическом вестнике", вып. 1, 1921. Печатается по оттиску в копировальное книге. Датируется по положению оттиска.
Константин Николаевич Вентцель (1857-1947) - писатель по педагогическим и философским вопросам.
1 Название статьи "Мораль жизни и свободного идеала".
2 Герберт Спенсер (1820-1903) - реакционный английский философ и социолог.
3 Жан Мари Гюйо (1854-1888) - французский философ-идеалист.
15 июня 1889 г. [Н.-Новгород].
Многоуважаемый Константин Николаевич.
Не помню хорошенько, сообщил ли я Вам, что рукопись отослана в "Северный вестник"1 (уже довольно давно). Теперь я все шатаюсь по разным местам Нижегородской губернии и очень может быть, что упустил из виду необходимость известить Вас об отсылке статьи.
По существу теперь ответить Вам не могу,- нахожусь здесь кратковременно и, так сказать, на отлете. Согласен, что многое в теории Гюйо верно, есть много "намеков" (как и Вы выражаетесь) на очень симпатичные вещи, но я, собственно, имел в виду "систему нравственности", каковая именно, по-моему, отсутствует. "Будь нравственным, потому что это есть внутренняя необходимость твоей жизни..." Ну и прекрасно! Внутренняя необходимость, значит и разговаривать нечего? Значит не о чем и стараться! А тут Гюйо еще подсказывает: старайся сделать "твою" жизнь как можно интенсивнее, остальное приложится. "Твоя" все-таки во главе, в ней исходная точка. Разве это нравственность, разве это система? Нет, по-моему, существеннейшее значение нравственного начала - вот в чем: в человеке сталкиваются разные стремления, самые противоположные иногда влечения; прислушиваясь к голосам этих своих, личных внушений, человек находится в нерешительности, куда идти, на чем сосредоточить усилия. Это распутье, на котором каждый может очутиться чуть не ежеминутно. Тогда-то, в такие моменты из этой мертвой точки должно вывести человека некоторое движущее начало, которое точкой опоры избирает (или, вернее, "имеет") нечто, находящееся вне и выше сталкивающихся личных импульсов. Это-то и есть зерно, сущность нравственного чувства. Христос говорил: "не святых я пришел призвать, а грешников". Вот в том-то и дело. Когда уже есть "внутренняя необходимость" - прекрасно. Но роль нравственного начала, его настоящее проявление именно там, где есть колебание на распутьях жизни, где внутренняя необходимость не чувствуется, где человек обуревается и готов пасть под давлением разных побуждений. Представьте себе, что эта борьба приводит к позору человеческой души, "ко греху". Это тоже "внутренняя необходимость" для данного случая, это непреложный вывод из данных частной, единичной жизни. Но и сам павший и мы все отлично сознаем, что это и ошибка, и преступление против чего-то, лежащего вне "данных" этой единичной задачи, чего-то высшего всех частных случаев. Если бы это что-то стало ясно, точно и осязательно формулированное перед взором колеблющегося на распутьи человека,- быть может, оно пало бы последней гирькой на чашку и вывод был бы иной. Там, где Гюйо говорит о начале жизни вообще, о том, что она далеко не покрывается сферой нашего сознания, что цель есть не что иное, как сознанное стремление, корень которого - в процессах бессознательных, там, где наша жизнь сливается незаметно с необъятной областию вселенской жизни,- он дает нам довольно глубокие и важные философские положения. Может быть, они послужат впоследствии кирпичиками для новой нравственности. Но это еще не система нравственности, а именно общие философские положения. Система нравственности начинается там, где Гюйо говорит колеблющемуся и растерянному современнику: "твоя именно жизнь, ее именно интенсивность должны служить для тебя нравственным стимулом и целью". И отсюда же начинается самая несимпатичная фальшь.
Однако,- я опять увлекаюсь, а времени у меня мало. Извините беспорядочность этих замечаний. Прибавлю еще, что под утилитарианизмом я разумел действительно утилитарианизм Милля 2 и именно его положение: "наибольшее счастие наибольшего числа людей" - вот что должно служить нравственным стимулом человеческих стремлений. Теорию эгоизма я считаю тоже общефилософским, или, если хотите, психологическим, вообще отвлеченным научным прибавлением к утилитарианизму, прибавлением, с которым я совсем уже не согласен.
Пока жму руку. К сожалению, мне приходится еще раз предупредить Вас, что ответ из редакции получится не очень скоро.
Впервые опубликовано в "Воронежском историко-археологическом вестнике", вып. 1, 1921.
1 Рукопись статьи "Мораль жизни и свободного идеала" (см. письмо 42).
2 Джон Стюарт Милль (1806-1873) - английский философ и экономист, занимался вопросами логики, этики и политики.
17 июня [1889 г., Н.-Новгород].
После нашего с Вами свидания я повидался (случайно) кое с кем из своих литературных товарищей. После разговора с ними я пришел к полнейшему убеждению, что ничего из поднятого Вами вопроса выйти не может и что мне совсем нет цели даже и вступать в объяснение с В. Н. Пастуховым1. Поэтому и посылаю Вам вдогонку настоящее письмо. Скажите, что сами найдете наиболее подходящим.
Надеюсь и хотелось бы думать, что Вы поймете мои побуждения: если теперь В. Н. Пастухов так добивается иметь мое имя, то это потому, что я до сих пор дорожил им и не отдавал его предприятиям, у которых, кроме денег, нет никаких других гарантий. А данное предприятие именно таково: сотрудничество господ Ясинских2 и Бибиковых3 не гарантирует ничего: их Вы встретите во всякой литературной яме; издательство старика Пастухова4 говорит, даже вопиет против издания, а В. Н. Пастухов... Очень верю его добрым желаниям, но ими вымощен ад, во-первых, а во-вторых, ведь он же редактирует "Нижегородскую почту" и у него с души не воротит. Неужели Вы, Марья Морицовна, пожелали бы видеть меня, Вашего старого знакомого лучших времен,- в этом обществе, без малейшей пользы притом для самого дела, если не говорить о пользе, выражаемой в такой-то сумме? Нет, Марья Морицовна! По поводу других предложений я и не разговаривал и если теперь разговариваю и выставляю аргументы, то это потому, что мне приходится иметь дело с Вами, отказывать в Вашей просьбе. Тем не менее я вижу, что всего лучше покончить дело сразу. Скажите то, что я Вам говорил с самого начала: пишу я мало, теперь уезжаю, имею много других обязательств, наконец просто не иду к Пастухову. Я слышал уже и раньше такое соображение: неужели порядочное дело не может идти потому только, что Пастухов сын своего отца? Но ведь тот же вопрос можно повернуть и иначе: неужели для того, чтобы сделать порядочный журнал, достаточно быть сыном Пастухова и иметь деньги? Нет, если на деньги можно в наше время приманить многих даже в литературе, то все-таки еще не всех.
Ну, будет об этом. Откуда Вы добыли эту безобразную карточку мою? Я Вам пришлю другую, гораздо лучше.
Пока жму руку.
Впервые опубликовано в книге "Письма", кн. 2.
Мария Морицовна Абрамова (1865-1892) - артистка, знакомая Короленко по Перми, впоследствии жена писателя Д. Н. Мамина-Сибиряка.
1 В. Н. Пастухов - издатель газеты "Нижегородская почта".
2 И. И. Ясинский (1850-1931) - журналист; литературную деятельность начал в прогрессивной прессе, позднее стал сотрудником "Нового времени", "Биржевых ведомостей".
3 Вероятно, В. И. Бибиков (1863-1892) - беллетрист.
4 Н. И. Пастухов - издатель бульварной газеты "Московский листок", отец В. Н. Пастухова.
28 июня [1889 г., Н.-Новгород].
Не ругайся,- только вчера вечером вернулся с поездки на Китеж1. Ночевал там, познакомился с целой массой народа, впечатлений набрался - страсть. Назад поехал по Ветлуге, был у Виктора Ивановича Снежневского2, в Благовещенском. Там купил лодочку за три с полтиной и в ней сплыл по Ветлуге (верст 150-170). Плыли мы (я и бабушка3) два дня. Мозоли я натер, устал как собака, но зато, какие виды, какая прелестная река! Плоты уже сплыли, и эти два дня мы были совсем одни, в какой-то водяной пустыне. С обеих сторон две стены глухого, непроходимого леса, кой-где в чаще стучит топор, кой-где на берегу мелькнет человек, вяжущий плот, или караульщик в шалашике и такой он, под этими громадными деревьями, кажется маленький. Эти несколько дней я жил совсем в другом мире, и даже Волга, когда меня вынесла на нее быстрая струя разлившейся Ветлуги,- показалась мне гораздо хуже и менее красивой. Плыли мы целые дни, без гребца, позднею ночью приставали в какой-нибудь деревушке, стучались и просились на ночлег. Бабушка совсем было струсила и, кажется, не надеялась уже выбраться из этой пустыни.
Сейчас еду в Растяпино4. Вчера день спал на пароходе (от Козьмодемьянска), сегодня встал в половине двенадцатого. Усталости как не бывало, чувствую себя отлично и завтра сажусь за работу. Поработаю с недельку, а там - в Гусь5. Если успею, хочу еще таким же манером проехать по Керженцу. Эта река еще глуше. Там верст на 70 уже нет ни одной деревни, а выше - все раскольничьи скиты. Надо только найти товарища подходящего.
Ну, пиши, голубушка, почаще. Как вы там все живете? Что Саша6? Вообще - жду писем.
С вещами - вина моя. На пристани у меня спросил агент,- это ваши вещи? Мои. - Ступайте на пароход, я сдам. Мне и в голову не пришло, что он не знает, куда надо сдать.
Соня,- смотри веди себя хорошо, не шали и не плачь. Тогда я к вам приеду (в июле).
А пока - крепко вас всех обнимаю. Где Сергей7?
Крепко, крепко тебя целую, дорогая моя Дунька.
Какую я себе странницкую котомку соорудил,- на диво! Кстати сказать,- на Китеже раскольники принимали меня за эмиссара австрийского толка из Городца, от Бугрова8.
Впервые опубликовано в книге "Письма", кн. 2. Письмо адресовано в с. Мариинское, близ Саратова, где А. С. Короленко с детьми проводила лето 1889 года.
1 Китеж - "невидимый град", по народным преданиям находился на дне озера Светлояра, близ с. Владимирского в Макарьевском уезде Нижегородской губернии. 23 июня, в день празднования Владимирской иконы божией матери, на берегу озера происходили диспуты между старообрядцами различных толков. О своих впечатлениях, связанных с поездками на это озеро, Короленко рассказал в "Река играет", "Ушел!", "В пустынных местах" и других рассказах и очерках (см. 3 том наст. собр. соч.).
2 В. И. Снежневский (1861-1907) - исследователь нижегородской старины.
3 Наталия Гордеевна Туркина - приемная мать Н. А. Лошкарева.
4 Дачная местность около Н.-Новгорода.
5 Гусь-Хрустальный, Владимирской губернии.
6 А. С. Малышева.
7 С. А. Малышев.
8 Один из богатейших купцов Поволжья, старообрядец.
1 июля 1889 г [Н.-Новгород].
Прошу простить мне долгое молчание, но дело в том, что рукописей я получаю немало и, не имея возможности отдавать на прочтение их много времени, - принужден был установить известную очередь; к тому же большую часть времени с весны я провел вне дома, в поездках.
Ужасно трудно высказываться более или менее решительно по прочтении одного очерка. Нередко случается, что автор, описывая тот или другой мотив из личного опыта, - находит и теплоту и краски, которых у него может быть и не хватит для других предметов, для объективных тем. И наоборот,- иногда неудачный выбор первого сюжета портит неуверенные еще шаги действительного таланта. Поэтому, пожалуйста, не ждите от меня решающего отзыва о том, следует или не следует Вам писать. Я могу только сказать свое мнение о данном рассказе.
Рассказ не лишен достоинств. Прекрасный мотив, очень современный, разработанный чрезвычайно симпатично. Лицо Анички, хотя и не особенно ярко, но все же обрисовано искренно и правдиво. Впечатление ненужной жестокости и черствого осуждения лучших побуждений юношеской натуры довольно сильно. К сожалению, остальные лица (за исключением разве еще Кати Домогацкой) совсем бледны и фигурируют лишь в качестве "речей без лиц". Есть еще крупный недостаток - в начале рассказа: узнав о положении бедного студента, об его болезни и близкой смерти и решившись сделать что возможно, Аничка чувствует себя очень счастливой. Я понимаю, что она счастлива от первой попытки самостоятельного почина в добром деле, оттого еще, что она молода, полна неясных надежд, ожиданий, дремлющих молодых сил, создающих золотые перспективы. Но не согласитесь ли Вы, что, хотя и на заднем плане, но виновник сего торжества, с его разбитой грудью, с его чахоткой и близостью могилы, - должен бы кидать некоторую грустную тень на Аничкину радость о том, что вот она для него соберет денег и он поедет на юг... умирать. Это как-то портит впечатление в первой части рассказа, вносит оттенок некоторого самодовольства.
И все-таки, полагаю, "пытаться" еще Вам следует. На меня лично основной мотив рассказа произвел очень приятное впечатление: автор, по-видимому, чувствует хорошо и честно. Хочется думать, что эти чувства найдут еще себе настоящее, выпуклое и осязательное выражение. Ведь Вы, должно быть, еще молоды?
Впервые опубликовано в книге "Письма", кн. 2. На оттиске в копировальной книге пометка Короленко: "Наталья Дмитриевна Городецкая "Первое предостережение".
9 июля [1889 г.], Н.-Новгород.
Посылаю опять рецензию, в форме фельетона 1. Опять наш нижегородский "писатель", стремящийся стать писателем Поволжья. Невежество, доходящее до безграмотности, и наглость, доходящая до пределов нахальства, вот его "данные". Теперь, пожалуй, на этих коньках можно действительно выехать куда угодно. Хотелось бы думать, что не в литературу все-таки. Господин Демьянов наводнил уже своими книгами книжные магазины, конторы пароходов и самые пароходы. Он мелькает всюду, всюду невежественные "капитаны" и агенты, на основании его же слов, считают его "самым первеющим" писателем и пропагандируют его издания. Да, нахальство все-таки сила, и вот почему мы здесь, в Нижнем, считаем, что не мешает ознакомить Поволжье с истинной физиономией этого "литератора". А насколько он успел уже себе проложить ходы, - видно из того, например, что в одной газете, очень порядочной, по какому-то недосмотру, нашли место его статьи, заключавшие на всяком шагу скрытый пасквиль и впоследствии в той же газете появилась благоприятная рецензия об его книге, подосланная "под рукой" кем-то из его приятелей. Впоследствии редакция, оговорившись, поместила другой отзыв. При этом нужно добавить, что этот бывший помощник исправника, при "литературных" своих встречах, любит рекомендовать себя человеком, пострадавшим от каких-то "веяний", чуть не бывшим ссыльным. Теперь он, интригами и донесениями, сжил одного порядочного человека с места "редактора неофициальной части "Губернских ведомостей" и сам занял ее. Пользуясь этим положением и возможностью дешево издавать свою пачкотню, - он наводняет Поволжье своими дрянными писаниями. Вот что за гусь лезет в литературу в лице господина Гронова 2. Удастся ли помешать этому, - посмотрим.
Гонорар (по обычному у Вас расчету за такого рода статьи) передайте как-нибудь моей жене (ст. Мариинская, Андрею Васильевичу Калегаеву, для передачи Авдотье Семеновне Короленко).
Жму руку. Этим летом побываю в Саратове.
Впервые опубликовано в книге "Письма", кн. 2. Год определяется по содержанию.
С. А. Марковский - сотрудник газеты "Саратовский дневник".
1 Фельетон Короленко назывался "Путеводитель по Волге, сост. Г. П. Демьянов. 1889. Н.-Новгород". Фельетон был напечатан без подписи в "Саратовском дневнике", 1889, No 135.
2 Вероятно, настоящая фамилия Демьянова.
10 сентября [1889 г., Карабах1].
Дуня, дорогая моя. Сейчас получил твое письмо из Нижнего, напишу и тебе несколько слов. Чувствую какое-то нежелание писать. Происходит это оттого, что я еще и сам хорошенько не разобрался в своих впечатлениях: нравится мне здесь или нет? Хорошо мне или плохо, доволен я или недоволен? - право не знаю. Не знаю даже - здоров я или нездоров. Виды - прекрасные, море чудесное. Еще сегодня мы купались в прибое, - весь берег шумит и грохочет, набегает волна и кидает меня на сажень, бежит над головой и затем шумно сбегает назад. Никогда еще я не купался с таким удовольствием. Погода здесь еще хорошая. Дом стоит на склоне горы, среди кипарисов, магнолий, орешника. Сзади - в облаках вершина Пара-Гильмента, слева Кастель, справа синий Аю-даг (Гурзуф, излюбленный художниками). Теперь 11 часов. Мое окно открыто, в него глядит темная, теплая (сегодня) ночь, ветер стих, но все-таки я слышу внизу шум прибоя. На завтра нанята верховая лошадь. Я с старшим Келлером 2 еду в Ялту. Все это прекрасно, хозяева мои тоже превосходные люди, но все-таки я еще не привык к своему положению и не могу как-то отрешиться от мысли, что оно очень глупо. Приехать за тысячу верст, чтобы купаться в море и есть виноград. Может быть, впрочем, втянусь еще. Моя поездка в Ялту последняя дань неопределенному положению. Пробуду два дня - и за работу. Авось это мне поможет примириться с моим положением.
А пока - пиши, голубушка, почаще обо всем. Неня, милая моя девочка, - пиши тоже о себе и о Наташе, а то папке будет скучно.
Взял я у Вернера3 краски масляные и попробовал писать. Пока сделал только пресс-папье, разрисовавши круглый камушек (таких здесь много на берегу).
Мамашу, Маню и всех крепко обнимаю. Тебя, моя Дуняшка, также. Мамаше тоже напишу скоро.
Еще раз обнимаю тебя и всех вас, мои дорогие,- на следующее утро. Я собрался ехать, но татарин все еще не ведет лошадь. 7 часов. Утро чудное, - море синее-синее и ни одного облачка. Ну до свидания.
Впервые опубликовано в книге "Письма", кн. 2.
1 Карабах - имение семьи Келлер на южном берегу Крыма.
2 Лев Васильевич Келлер - математик.
3 Константин Антонович Вернер (1850-1902) - товарищ Короленко по Петровской академии, жил в то время в Симферополе (см. 6 том наст: собр. соч., прим. к стр. 137).
18 сентября [1889 г.], Карабах.
С 11-го по 17-е прожил в Ялте. Вернулся вчера, позднею ночью. Из Биюк-Ламбата пришел пешком, так что никто меня не видел, и пробрался в свою комнату. Признаюсь, первым моим чувством было раскаяние - 7 дней я тебе не писал, и хотя ты знаешь обо мне из письма к мамаше, но все-таки я не сдержал обещания. Между тем, думал я,- у себя на столе застану кучу писем за это время. И вот, нахожу одно, и то от Вернера. Значит, раскаяние мое напрасно,- долг платежом красен. Я все-таки аккуратнее тебя, и еще вчера послал Соньке телеграмму. Придумал это, впрочем, Саблин1, у которого в этот день была тоже именинница, дочь (старшая) Надежда, находящаяся здесь.
А я бездельничаю. В тот же день, как приехал в Ялту, отправился верхом в горы. С дамой! Представь себе картину: горы, туманы, луна, согласный топот двух лошадей и биение двух сердец. У амазонки нехорошо прилажено стремя, кавалер сходит с лошади, находит дамскую ножку (это дозволяется) и ставит ее на место, в стремя. Сажусь в седло и опять скачем при луне, стуча подковами лошадей по камням.
- Как здоровье Авдотьи Семеновны, - спрашивает дама томно (может быть оттого томно, что ее, бедную, кидает жестоко в седле).
- Благодарю вас, ничего, здорова,- отвечаю я; прибавляю еще кое-какие сведения, но замечаю, что моей даме не до Авдотьи Семеновны. Она слушает рассеянно, и видно, что на сердце у нее совсем другое. В этой поэтической обстановке при звездах и луне, tête-à-tête2 с "молодым беллетристом" она увлечена мыслями о... Викторе Александровиче. Увы! Действительно это было так: ехал я с Натальей Алексеевной 3, и разговаривали мы о своих супругах.
Впрочем, это только в первый вечер. Потом я все катался верхом с Надеждой Михайловной Саблиной. Ты ее немного знаешь, - по крайней мере видела: немножко дикая на вид, молоденькая девочка. Она оказалась, впрочем, очень неглупой, живой и интересной. Для нее-то Саблин и приехал сюда, и мы каждый день отправлялись куда-нибудь. Саблин и одна еще старая дама - в коляске, а мы верхом. Девица, с свойственным этому возрасту эгоизмом, завладела мной, как единственным в настоящее время кавалером для верховой езды. Мое сердце, конечно, в полном порядке, а вот желудок - не скажу. Чувствую себя вообще хорошо, но жил в Ялте неаккуратно.
Пока - всех вас обнимаю крепко. Мамаше писал из Ялты недавно. Пишите.
Неня, напоминай маме, чтоб писала чаще. Еще, дорогая моя Дуня, и Неничка моя, и Наташа - всех обнимаю вас. А ты, Неня, поцелуй бабушку, и Маню4, и Перчика, и всех.
Адрес для телеграмм: Алушта (Таврической губернии), почтой Биюк-Ламбат, госпоже Келлер.
Если бы понадобилось скорей, то просто через Алушту, Карабах, нарочным.
Впервые опубликовано в книге "Письма", кн. 2.
1 Михаил Алексеевич Саблин (1842-1898), статистик, публицист, член редакции газеты "Русские ведомости".
2 Наедине (франц.).
3 Виктор Александрович и Наталья Алексеевна Гольцевы.
4 М. Г. Лошкарева.
29 сентября [1889 г., Карабах].
Как видишь, пишу не на твоем полулисте. Его я сохраню, как и все письмо твое,- навсегда. Мне стыдно признаться, но у меня слезы на глазах. До того ты меня глубоко оскорбила и обидела. И чем это вызвано? Я уже теперь хорошо не помню, что именно я писал в этом злополучном письме от 18-гo числа. Я прошу тебя усиленно,- сохрани его, перечитай еще, и ты, может быть, никогда больше не сделаешь такой незаслуженно жестокой несправедливости. Я понимаю, Дуня, что тебе тяжело одной, тяжело с больными детишками, и скажись в письме только это, скажись в нем самое сильное раздражение против меня, уехавшего чорт знает за чем и чорт знает куда,- я знал бы все-таки, что это пишет моя Дуня, которая иногда бывает сердита. Но третировать меня, как какого-то пошляка, пишущего на розовых бумажках и вместе с тем, из-за первой попавшейся юбки что ли - забывающего тех, "кто до сих пор был дорог" - да за что же это, за что? Чем и когда я это заслужил? Когда это я тебе подал повод так думать обо мне? Что я написал в письме, - объясни мне это? Что в нем было одно переливание из пустого в порожнее? Я думаю, это еще можно бы простить мужу, который пишет наскоро к жене. Для "Русских ведомостей" - это, может быть, и был бы упрек, но ведь я же тебе писал чуть не на следующий день. Может быть, и это было опять переливание из пустого в порожнее? Но я, просто, хотел, чтобы ты знала обо мне, как я здесь провожу время. А время я провожу попустому, и вся эта поездка, может быть, совсем пустая, чтоб ее чорт побрал совсем! Было несколько дней хороших, и я начал было думать, что было зачем приезжать, но если теперь завтра, послезавтра от тебя не будет письма, в котором я увижу опять мою Дуню, которая не может думать обо мне, как о каком-то хлыще (это что ли слово скрывается у тебя под многоточием?),- то у меня от всего этого Крыма останется только один горький осадок. Ах, Дуня, Дуня! Это несомненная ревность, но не одна ревность. Разве ревность может внушить такое унизительное, презрительное представление о человеке, которого любишь? И к чему же тут может придраться ревнивое чувство? Я, вероятно, упомянул в письме, что у госпожи Келлер очень милая дочь? Или, что в Ялте живет Саблин с дочерью, или уж не упоминание ли о Наталье Алексеевне так тебя разобидело и огорчило? Разве ты не знала, что здесь я не в четырех стенах? Что я здесь буду ездить по разным местам? Или я должен ездить непременно один и тщательно избегать встреч с дамами? Дуня, голубушка,- ведь это же смешно, и из-за этого ты пишешь такие письма, от которых невольно слезы обиды проступают на глазах.
Дуня, милая, дорогая моя. Написав эти строки, я вышел и долго ходил по террасе перед своими дверьми. Под шум моря я думал о тебе сначала с большой горечью. После мне представилось, что вот я здесь, свободен и без всяких забот, а ты там одна, нездоровая и с больными детишками. И я немного иначе взглянул на твое письмо. Хотя я и теперь не могу его читать без волнения,- но мне не хочется ограничить свой ответ одними словами горечи и обиды. Пусть начало письма остается, как невольный крик боли от твоего очень все-таки жестокого удара. Но мне хочется теперь сказать тебе, моей Душе, той, которая не считала меня прежде пошляком и хлыщом, что я ничем, ни одной мыслью не подал ей повод так дурно обо мне думать. Теперь я могу писать несколько спокойнее. Ну, хорошо, я отвечу тебе еще раз на вопрос о моем здоровьи, хотя отчасти уже писал об этом, а отчасти еще и теперь не могу сказать ничего решительного. Я знаю сам только вот что: сначала я чувствовал себя довольно скверно от двух причин; во-первых, самый Крым производил на меня впечатление какой-то пустыни, красивой рамки, без картины, впечатление пейзажей, которые очень нравились, но в которых я не замечал совсем человека и его жизни. В горах где-то - татары, которых не узнаешь, в Ялте - рестораны и московские знакомые. Я спрашивал у себя, зачем я сюда попал, и ответил - для лечения. Обратился к доктору. Он осмотрел, нашел катар прямой кишки, но я ему поверил не вполне. Впрочем, он сначала - не советовал виноградного лечения, а говорил, что достаточно есть винограду, сколько захочется, купаться в море и как можно больше двигаться. Я сам настаивал на пользе виноградного лечения, и он велел тогда есть по полтора, потом по два и, наконец, до шести фунтов. Я это аккуратно выполнял - был ли здесь, или в Ялте. Здесь уже с утра я находил корзину с виноградом на окне; в Ялте покупал и как дурак ходил по улицам, выплевывая лузгу и косточки в особый мешочек. При этом я встречался с такими же дураками, которых вид один меня и злил и смешил. Кроме усиленного расстройства желудка - ничего из этого не выходило. Я расстраивал себе таким образом и желудок и нервы довольно долго, пока в один прекрасный день не плюнул. И с этого именно дня - я почувствовал себя гораздо лучше. Хотя, конечно, желудок сразу не исцелился, но по крайней мере он стал настолько хорош, как бывал в Нижнем в лучших случаях. Тогда я понял, что мне нужно, и налег на морские купанья и на экскурсии в горы. Это положительно хорошо действовало, и во всяком случае - я почувствовал себя опять не дураком, ко мне вернулась бодрость и общее здоровое состояние. В этом периоде и нагрянуло на меня твое письмо. Я как раз только вернулся с Чатырдага, с трудной и продолжительной поездки. Двадцать часов я был в седле или на ногах, но не устал нисколько и, возвращаясь из Алушты (семь верст) уже пешком (на следующий день), - я часа полтора собирал для Сони камешки на берегу моря и думал о том, как я сейчас сяду тебе описывать свои впечатления. Теперь я уже боюсь писать об этом, потому что тебе и это может показаться пустым переливанием из пустого в порожнее. Не думай, что я хочу кольнуть тебя. Ей-богу,- я говорю искренно и без задней мысли. И теперь я просто мечтаю о том, как когда-нибудь, вернувшись, я расскажу своей Душе, наедине, все свои впечатления, и она их будет слушать, как иногда слушала мои рассказы, несмотря на то, что в поездке участвовали и девушки. Но сейчас ты меня запугала, и я молчу об этом.
Теперь уже ночь (вернулся я сюда и получил твое письмо, когда уже темнело на дворе). У нас "ночью спят". В доме совсем уже тихо,- и я один сижу за этим письмом. Черты "дорогих еще недавно людей" я вспоминаю очень часто и не во сне, а что касается до сна, то (несмотря на то, что я поднялся прошлую ночь в-2 часа и почти сутки был на лошади) один "некогда дорогой человек" своим письмом основательно разогнал всякое желание спать. Дорогая моя Дуня. Поверь мне, что я рад бы и еще десять ночей не спать, чтоб только забыть совсем, как ты могла хоть на несколько часов [так] думать обо мне. Ну,- будет об этом. Завтра на заре отправлюсь в Биюк-Ламбат. Может быть, там найдется для меня несколько слов от моей настоящей Души, и я узнаю, что надолго в ее глазах я не мог оставаться ни хлыщом, ни... многоточием. Надеюсь, Соня и Наташа еще не слыхали, что их папа пошляк и их забыл? А пока - все-таки обнимаю вас всех,- тебя, Неньку мою, мою Наташеньку. Когда приеду,- теперь совсем не могу сказать. И именно после твоего письма. Подумывал пробыть до 8-10-го, так как погода прекрасная и купаться в море можно еще долго. Но теперь - не знаю. Подожду следующих твоих писем. На это-то, не знаю, успеешь ли ответить еще сюда. Ну,- до свидания, моя милая (ни на что не смотря) - женушка.
P. S. A бумагу с каемками купил на одной из пристаней (кажется, в Бердянске), потому что другой не было. И одно письмо (или два) на ней уже написал тебе раньше, но тогда еще не упоминал ни об одной даме. Отучишь ты меня от откровенности!
Мамашу, Маню и всех наших поцелуй.
P. S. Я в "Русские ведомости" телеграфировал 23 сентября. Надеюсь, ты получила уже деньги. Если мало,- возьми у кого-нибудь ненадолго. По моем приезде тотчас отдам.- Когда я, придя домой и взяв из рук госпожи Келлер письмо, прочитал его, - у меня так сразу изменилось лицо, что она с беспокойством стала меня расспрашивать, что случилось. Я, чтоб сказать что-нибудь, ответил, что в городе коклюш и я боюсь за детей. Добрая старушка забеспокоилась и советует согревать в чайнике терпентин с водой и заставлять детей вдыхать пары во время припадков. На всякий случай передаю совет доброй старушки, так как несомненно он внушен хорошими, добрыми чувствами.
Впервые опубликовано в книге "Письма", кн. 2.
1 октября [1889 г., Карабах].
Ну вот этак-то лучше, милый мой, хороший Дуниар. Что, стыдно-таки стало? Вижу по письму, что стыдно. Пишет мошенница как ни в чем не бывало и только в конце маленькая приписочка: "не сердись, не хотела уязвить". Не хотела! А я до получения настоящего письма только и жил под впечатлением прошедшего и в ожидании следующего. Представляю себе ясно, как ты распечатывала мое письмо, ожидая вновь известий о дамах и о моем легкомыслии. И вдруг, оказывается, что я лазаю по горам за твоими письмами, отвечаю не только аккуратно, но даже слишком часто, и думаю о тебе, скверной злюке. Ах ты, глупая, глупая Авдотья Семеновна. Теперь небось раздобрилась, - сама посылаешь в Бахчисарай. Глупая ты! Но ведь я опять поеду туда с дамами, что ж мне одному таскаться. Только уж теперь - шалишь! Ни за что не признаюсь...
Ну, бог с тобой, Дунешка. Спасибо, хоть скоро написала другое письмо. Несмотря на то, что в нем нет ничего особенного, я (признаюсь тебе, подлая ты душа) - несколько раз поцеловал его. До такой степени мне стало приятно читать простые слова моей Дуни вместо злющих нападок какой-то в..... (это тебе за твои многоточия. "Долг платежей красен"). Третьего дня ночью, написав тебе мой ответ, я лег спать, но заснуть положительно не мог: все где-то в груди ворочались разные "избранные места" из твоего письма, и я, задремав, просыпался в каком-то странном состоянии почти испуга. Возвращаясь из поездки, я все мечтал о сне, но этот инцидент угнал сон далеко от глаз. Состояние было настолько скверное, что я опять оделся и пошел в сад. Ночь была чудная, высоко-высоко на небе стояла полная луна и по саду, между деревьев, фантастически мелькали пятна лунного света, шевелясь от ветра и легко перебегая с места на место. И все это меня пугало: и тишина, и подвижные тени, и полотенце, которое висело на кусте и трепалось от ветра, точно кто махал из-за куста белыми руками, и шорох тяжелых сухих листьев, которые бессильно сваливались с верхних веток на нижние и оттуда на землю, и крик совы, которая у нас тут кричит и плачет от зари и до зари. Заметив, что мои нервы слишком уж разыгрались,- я решил взять их в руки и пошел вниз по горе, по пустому саду, среди всех этих неопределенных шорохов и теней. Таким образом я спустился к морю, которое начинало сильно играть. Что это за прелесть, море ночью, при лунном свете. На земле все спит, а на море - таинственная жизнь, сверкание и движение. По всему берегу, далеко-далеко в обе стороны, набегает и кипит белая пена прибоя, шуршат камни, которые катают волны взад и вперед, и скалы стонут и гремят и под ногами и далеко-далеко, в золотистом сумраке брызгов и пены... Я теперь,- вспоминая все это,- чувствую, что это прекрасно. А тогда я ходил по мысу, робкий, испуганный, почти больной, и не знал, куда деваться. Конечно,- тут отчасти действовала усталость, и мое настроение разыгралось на этой почве. Тогда мне захотелось сделать что-нибудь решительное, чтобы одолеть свои нервы. Я сошел по узенькой-узенькой тропочке к морю, сел на камень и стал раздеваться. Волны подбегали к самым моим ногам, а в нескольких шагах они хлестали и гремели в камнях. Через минуту я уже плавал на гребнях и сразу почувствовал себя лучше. Вода свежая, но еще не холодная; она охватывает, подымает и кидается, точно расшалившийся зверь. Правда, шалости на этот раз были довольно резвы, и я вынес на берег несколько весьма приличных синяков. Зато, когда я одевался,- весь берег, и сад, и море - уже явились мне опять в своем настоящем виде. Я мог ими наслаждаться, и ничто меня не пугало. Напротив, меня радовало, что я теперь на всем берегу - один с морем. Я, да еще далеко-далеко на валах виднелся огонь, который то исчезал, то опять появлялся. Это шел пароход в Ялту. Туда он придет на рассвете, как и тот, на котором я приехал. Его, должно быть, сильно качало. После этого, несколько усталый, я вернулся к себе и лег. Через несколько минут я уже спал, решив предварительно, что завтра отправлюсь в Алушту и дам тебе телеграмму с уплоченным ответом, которую ты наверное и получила уже (но в настоящую минуту я еще не имею ответа). Вот что значит море! Вот для чего я сюда приехал, и вот лучшее впечатление, которое я унесу отсюда. Я чувствую, что запасаюсь любовью к нему и надолго еще у меня хватит материала для наслаждения даже в воспоминаниях. Вчера, пославши в Алуште телеграмму, я купался на берегу. Там нет камней и волна не может ушибить, но тем не менее в этот день я купался один, так как прибой усилился значительно. Не бойся. Никакой опасности нет. Правда, несколько раз волна перевернула меня, как бревно, но утонуть может только трус. При малейшем самообладании всегда можно выждать меньший вал и стать на ноги. Вернер сидел на берегу и хохотал, глядя, как меня кувыркает.
Ну, вот тебе опять переливание из пустого в порожнее, но так как в данном случае никакой дамы не было,- то, надеюсь, ты не рассердишься. А пока крепко-крепко тебя целую. Голубушка моя,- не ревнуй ты меня никогда, ради самого бога!
Неньку мою обнимаю крепко. Пусть напишет тиигаму. Мамашу, Маню, другую бабушку1, Перца и всех обнимаю также, а мою маленькую, нездоровенькую Наташеньку - особо. Я ей купил здесь у татарина красные туфельки, впрочем, довольно скверные.
P. S. В "Русские ведомости" я дал телеграмму 23 сентября, значит теперь, наверное, ты получила деньги. Я здесь ничего не сработал, и вижу, что это была глупая затея (работать здесь трудно). Но мы уже сговорились с Саблиным, и после приезда деньги будут.- Теперь, впрочем, начинаю работать понемногу.
Впервые опубликовано в книге "Письма", кн. 2.
1 Наталья Гордеевна Туркина, приемная мать Н. А. Лошкарева.
3 октября [1889 г.], Карабах.
Милый мой Дуниар. Вот теперь спасибо,- 1 октября получил письмо, теперь другое, и каждое письмо сгоняет у ме